bannerbanner
Дорога к зеркалу. Роман
Дорога к зеркалу. Роман

Полная версия

Дорога к зеркалу. Роман

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

А осенью меня отвели в новый, в Пятом микрорайоне детский сад. А зимой я довольно много читал и даже начал писать стихи. Темы были навеяны книгами и только книгами. Бабушка дала мне прочесть «Робинзона Крузо» Даниеля Дефо, плотный томик с чудесной графикой. Как сейчас помню: вот одетый в звериные шкуры с каким-то странным зонтом, с большой котомкой за плечами человек, заросший волосищами, огромной бородой, идет куда-то вперед, берегом океана, взгляд полубезумный… Вот страшная картинка: здесь из пещеры выглядывает какое-то глазастое чудовище, и лишь присмотревшись можно едва угадать того старого-престарого вожака козьей стаи, что забрался умирать в каменную пещеру. Вот дикари привезли убивать и съедать пленника, потом Робинзон освободит его и назовёт Пятницей… Вот, наконец, – Боже, как неуместно здесь это слово – «наконец», здесь вообще никакие слова не могут быть уместными. Вот – корабль… Я навсегда был очарован этой книгой, этой темой. Мне до сих пор кажется, что нигде так, как на необитаемом острове, не был счастлив Робинзон, и при всём при этом, – вот она неразрешимая тайна, неразрешимый парадокс жизни, – нигде никогда так близко не бывает человек к смерти, как в состоянии полного одиночества… Я писал настолько корявые стихи, что их очень трудно сейчас воспроизвести. Единственное, что помню: как-то я прочитал чудесную книгу под названием «Это – хоккей!», там было всё о победах нашей славной сборной по хоккею на чемпионатах мира и Европы, множество фото – вратари Синельников, Пучков, Третьяк; непроходимый защитник Рагулин, знаменитейшие Михайлов, Петров, Харламов, ещё юный Мальцев, там были Старшинов и братья Майоровы, Якушев… Там был рассказ и о зарубежных великих игроках – о Ришаре, например. Там были рассказы, и даже юморески, о хоккее. Я так же, как отец, как он ни гнал меня от экрана, сиживал ночи напролет, когда шел чемпионат мира по хоккею. Наши трудно и заслужено, драматично и не без разочарований, но всё-таки всегда побеждали… Это было неотвратимо, как весна в конце календарной зимы в сером, сером, сыром, а потом вдруг раз – в неделю, как раз после 23 февраля, – весна – в городе Фрунзе… Как-то я в изнеможении от этого удовольствия от чтения, от этой неги чтения, схватил простенькую двадцатикопеечную шариковую ручку, вырвал листок бумаги из какой-то тетрадки и набросал на нём что-то вроде: «Михайлов и Харламов, Ришар и Петров – // Как много в этом мире прекрасных игроков!» Мамы дома не было, она уже работала инструктором в райкоме партии, приезжала с работы с противоположного конца города в наш Пятый микрорайон позднее отца на несколько часов. Отец был с другом-журналистом. К нему тогда часто ходили друзья-знакомые, не обходилось без алкоголя. Но мне было всё равно, один отец или нет и в каком он сейчас состоянии, я прибежал на тесную кухоньку, своими горящими глазами, хватанием за рукава и одного и другого заставил обратить на себя внимание, я декламировал свои «стихи» звучно, старался басисто, выходило – визгляво: «Михайлов и Харламов, Ришар и Петров – // Как много в этом мире прекрасных игроков!» Мне улыбались, что-то говорили, но я то понимал, что от меня отмахивались, как от назойливой мухи, мной жертвовали, моим прекрасным порывом жертвовали в пользу этой вонючей, желтой недопитой бутылки пива… Я убежал к себе, мне не хотелось плакать, мне захотелось спать…

Я был очень отходчивый, уже на следующий день я всё забыл, не было никакой обиды на отца, ничего не было, и стишков этих не было. Я ещё вечером порвал на клочки ту бумажку: правое, творческое моё полушарие ещё вечером успело остыть, а левой рациональной половинкой своего маленького мозга я быстро увидел, как противно-наивно то, что я накарябал… Потекла дальше серая влажная малоснежная киргизская зима… Я ходил в детский сад, как на работу, по вечерам читал (телевизор вообще не смотрел, кроме редких ночных хоккеев), редко ходил на улицу, потому что ребята в нашем подъезде подобрались как-то все постарше меня, меня никто не обижал, но их игры – снежные крепости (когда лежал всё-таки настоящий снег, а не мокрая белая каша), кидание снежками (в лицо залепит – о-ё-йой!), какие-то полувзрослые для меня – детсадовца – полувзрослые разговоры второ- и третьеклассников мне были непонятны, неинтересны («Знаешь, почему, если он уже укусил печенье, тебе потом есть его нельзя, а? Потому что у тебя свои слюни, а у него другие, понял, да?») … Та зима, когда мне было пять с половиной лет, протекла бы вовсе незаметно для моей жизни, если бы мы с отцом не поехали как-то черным вечером в Четвертый микрорайон, он вез меня на санках, – та зима протекла бы вовсе незаметно, если бы я не увидел Экзистенцию. Я ещё не знал этого слова, но именно тогда я увидел Её…

С одного из боков Четвертого и Пятого микрорайонов, если встать лицом к горам – слева, шла объездная автомобильная дорога, сразу за ней – небольшая полоса земли, в мае здесь на малахитовой траве в шестидесятых-семидесятых годах ещё расцветали маки, потом их все, с корнями, повыдергивали; а дальше простирались каменные барханы, что обрывались, опять же большими округлыми камнями, в высохшее русло реки Ала-Арча, широкое, метров в семьдесят ширины. Это каменное высохшее русло (воду забирало стоящее в предгорье водохранилище, в свою очередь отдававшее воду на совхозные поля), это высохшее русло тем не менее называлось на местном языке – Речка, а за речкой, можно и так: Заречкой оградой вставала аллея крепких желудистых дубков, и вслед за этой аллеей лежал Ботанический сад – с множеством асфальтовых дорожек, кустами боярышника, фисташковыми деревцами, липами, ивами, березовыми маленькими рощицами, еловыми и сосновыми островками, – Ботанический сад оканчивался стеной зарослей джигирды с острыми иголочками, впрочем, в этих зарослях можно было найти лаз и тогда ты выходил на дорогу к ближним к крайнему востоку от Фрунзе селам и предгорным дачам… Но всё это будет весной, летом, осенью, всё это будет, будет, будет, и немало ярких лучистых, и темных сумеречных минут и часов моей жизни пройдут в Ботаническом саду, но это будет весной, летом и осенью. А сейчас была зима, тот короткий период киргизской зимы, остро-холодный, с ветром, колючим скрипучим снегом, в контраст со всем другим, подавляюще другим теплым климатом здешних мест – пронизывающе-холодный период местной зимы между прошедшим Новым годом и серединой февраля, – был тот короткий период киргизской зимы, когда по-настоящему холодно и в теплых шубе, шапке, рукавицах – непривычно, тесно, и куда-то прячется не что-нибудь, а смысл жизни…

Отец ходил в Четвертый микрорайон, к знакомому – Петру Пухову, журналисту-фотографу, ходил по делу, на несколько минут, а меня взял, чтобы я подышал свежим воздухом, как мама не возражала, сам обрядил меня в шубу, шапку, рукавицы, подстелил одеяльце на деревянные рейки детских санок с алюминиевой округлой спинкой, усадил меня, и мы поехали в Четвертый микрорайон по тротуару напротив объездной вокруг микрорайонов автодороги, высохшего русла реки Ала-Арча и Ботанического сада…

Поскрипывал снег в такт шагам отца – он шел быстро. Слева от меня – мы шли вниз, спиной к горам – жизнерадостно и посмеиваясь над запоздалыми путниками, вразброс горели окна в домах-пятиэтажках. А справа – Боже мой! – справа нависла над миром холодная чернота, Экзистенция! Я ещё не знал этого слова, но я сразу же понял, что это именно она. Она, медленно и отстраненно жуя своими всегда здоровыми челюстями, медленно и лениво, но верно, наверняка, сожрала недавно и Ботанический сад с его деревьями, кустами, травой, асфальтовыми дорожками и стеной джигирды с иголками, она проглотила, не поморщившись, все километры высохшего русла реки Ала-Арча с миллиардом спокойно лежащих сотни, а может быть, и тысячи лет больших округлых камней, это она – холодная черная Экзистенция – зачеркнула бытие во мне детского садика хлопкопрядильной фабрики и не позволила танцевать первую пару с девочкой Таней, маленькой, единственной из всех девочек пышноволосой, немного кудрявой, это Она выпустила весь воздух из космического корабля и заставила принять страшную смерть космонавта Волкова, это она одним плевком сделала скользкой, сделала убийцей высокогорную дорогу Фрунзе-Ош и сын дяди Юры, всё-таки один-единственный раз решивший поехать в Ош на большой, похожей на добрую лягушку «Победе», на крутом повороте пошел юзом, лихорадочно, неуклюже цепляясь за жизнь, тормозил, – и под жадный грохот камней сорвался в пропасть, превратившись в безобразные ошметки грязно-кровяных кусков человеческой мертвой плоти, эта нависшая над всем миром, холодно-равнодушная к этому миру и к человеку Экзистенция угрожала мне жизнью всегда рядом с собой, каждый миг рядом с собой… Она была величава, она была больше, чем мир, больше, чем жизнь… Никогда после того вечера я не видел её так близко, так зримо, лишь её холодное дыхание, резкими, всегда внезапными порывами с того вечера бьет в борта моего утлого суденышка, на котором я плыву, год за годом плыву неизвестно куда…


А потом была весна, и было много событий. У нас поменялась старшая воспитательница. Говорили, что прежняя ушла играть в театр. Всех почему-то это очень смешило. Я уже бывал в кукольном театре и, по крайней мере, приблизительно представлял, что это такое – театр. А многие дети из нашей группы никогда ни в каком театре не были, для них ключевым словом было «играть». Их веселило представление о том, как «белобрысая» – ах, жестокие, жестокие дети! – за глаза эту симпатичную добрую девушку звали «белобрысая», – их веселило представление о том, как наша молчаливая и рассеянная воспитательница теперь играет где-то в куклы – в куклы, во что же ещё не старая тетя может где-то играть?..

Новая воспитательница была улыбчива, очень по началу со всеми обходительна. Потом она под разными предлогами и в разных обстоятельствах поговорила с каждым воспитанником тет-а-тет. Со мной она разговаривала на прогулке, когда я, устав от глупой беготни по двору, без футбола, без серьезных, в общем, занятий, сел глубоко на скамейку и глубоко погрузил руки в карманы штанишек, опустил голову. Эта поза означала у меня тогда своеобразную медитацию. Я просто сидел, ни о чем не думал, ни о чем не мечтал и ждал, что в моей жизни будет дальше.

Новая воспитательница, как всегда улыбаясь, она даже отчитывая, ругая кого-нибудь, улыбалась, – подошла ко мне, присела на краешек скамейки, спросила, Олежек, а ты почему не играешь со всеми? – Не знаю, устал. – Послушай, Олег, у меня в тетрадке написано, что твоя мама – инструктор райкома партии, а много у неё подчиненных? – Кого, кого? – Ну, тех, кому она поручения какие-то дает, задания, просит что-то сделать? – Не знаю, по-моему, она самая подчиненная, она, когда приходит домой, все время рассказывает, как её все просят что-то сделать и она всё делает и делает, и домой приходит поздно вечером, а папа ужин готовит. – А папа, кстати, у тебя написано, что журналист, а где он работает, в какой газете?

Я уже более пристально наблюдал над отцом и видел, что по телефону, который нам недавно установили, он звонит не только к себе на работу, но и в Москву, и чувствуется, что это более важно – звонить в Москву, чем к себе на работу. Ещё он звонил в Ташкент и всегда говорил одну фразу: «Девушка, примите информацию». Он любил говорить о своей работе. Его звонки в Москву означали, что он иногда стал «давать информацию» на «Маяк». О, да! Я уже знал, что такое «Маяк»! Каждые полчаса, они на этом радио заводили такую маленькую музыку, и я даже сочинил к ним стишки, чтобы получилась маленькая песенка. Вот она: «Полу-палу, Вити, двена-а-а-дцать часов!» Ещё папа много писал в газеты, в основном в «Вечерку». Отец очень любил «Вечерку», а там любили его. Еще у него было много друзей из какого-то загадочного КИРТАГа. А самый лучший друг носил веселое имя Цуркан. Почему-то они очень часто стали ругаться с мамой из-за этого загадочного Цуркана. Особенно по утрам, когда папа вставал смурый, злой и пил много крепкого чая… Была ещё какая-то холодная и недоступная газета «Совкиргизия», отец очень не любил эту «Совкиргизию», жаловался, что никогда не поймешь, что им надо, однажды ему отказали в публикации какого-то материала, сославшись на то, что «слишком хорошо написано». Он сидел с очередным другом, вечером, пока мамы ещё нет, они пили не пиво, а разносящее по комнате резкие неприятные запахи грязно-красное вино, и отец жаловался очередному своему другу, нет, ты представляешь, этот Иваныч из отдела информации говорит, Николай, слишком хорошо для информации написано, таким слогом очерки писать и то не всем, а Василию Пескову про своих птичек. А у нас партийная газета и стандартные сорок строк для информации, – строже, Петрович, строже!.. И отец наливал по новой… А однажды он забирал меня из детского сада в очень приподнятом настроении и, не успели мы немного отойти от детсадовского забора, стал делиться со мной своей радостью: а меня на радио переводят из корреспондентов сразу в старшие редакторы, я ведь теперь кандидат в члены партии. Скоро членом буду. – А что такое старшие редакторы? – Ну, это то же самое, что было, так же буду информашки делать, только получать буду больше. – Сколько? – Двести рублей… Вот такой мужской скупой разговор… Так что когда новая воспитательница спросила, где работает твой папа, я знал, что ответить. Я сказал, что в основном он работает на радио, старшим редактором, но ещё он всё время пишет в газеты. – А в какие газеты? – не унималась воспитательница. – Ну, в «Вечерку», в «Совкиргизию»… и в «Правду», – зачем-то соврал я. Я знал, что отец никогда не писал ни в какую «Правду», потому что редакции «Правды» во Фрунзе нет, потому что, как говорит папа, это – центральная газета. Значит, она где-то в загадочном Центре. Но я даже не соврал в полном смысле слова. У меня появилась такая привычка, что ли, немного добавлять к жизни, к её сухим предикатам немного ярких, экспрессивных наречий и распространять эти предикаты на несколько больший ряд объектов, чем есть на самом деле. Наверное, это происходило потому, что мне было всего около шести лет, а я уже много читал. Нет, я не лгал – я так видел жизнь… «И в «Правду», – добавил я. – В «Пра-а-вду»! – уважительно протянула воспитательница. С того дня – я заметил, я сразу заметил – она стала со мной особо обходительна…

Той же весной мы переехали в новую квартиру. Потом был такой период, когда мама с папой будут ругаться особенно сильно, она будет говорить, что она и первую квартиру сделала и со второй договорилась, а он всё время прячется за моей спиной и ничего сам сделать не может. А отец говорил, что если бы не его пятьсот рублей, и вообще не его заработки, а ты попробуй хоть сотню лишнюю заработать, когда тебе всего два рубля за информашку платят, он говорил, что если бы не его пятьсот рублей, которые он с таким трудом накопил, отложил, а ещё за переезд, а ещё поили прежних жильцов сколько… – Ага, поили, да тебе только это и надо было!.. У меня страшно болела голова от этих ссор, в затылок добивало холодное черное дыхание царства Экзистенции…

Мы переехали в новую квартиру, и переезжать было весело. В начале, ещё до того, как приехал грузовик-фургон за большими вещами, мы носили вещи поменьше к новому дому, он был здесь же, в Пятом микрорайоне, правда, на другом его конце, на границе с Четвертым микрорайоном, и идти было всего пять-семь минут, но идти было почему-то радостно, весело, и я хватался за большие узлы и мама делала страшные глаза и говорила: а ну, оставь, надорвешься, – но я не слушался, хлопал дверью и бежал вслед за отцом, который уже нес вниз по лестнице что-то большое на плечах… Новая квартира была уже не двух, а трехкомнатная, значит, нам с Ленкой полагалась как бы своя собственная комната, только жаль, что окнами она выходила во двор, а ту комнату, что выходила окнами на дорогу, русло реки и Ботанический сад, впрочем, мы никогда так не говорили, мы говорили «окнами на Заречку», – жаль, что комнату с самым лучшим видом родители забрали себе под спальню, но мне не возбранялось, придя из детского сада, вставать у этого окна на Заречку и стоять, стоять возле него и ждать сладко подкатывающего ощущения, что когда-то я туда, за Речку, Заречку, – уеду, и там будет какая-то особенная жизнь, что-то доселе неизведанное никем, а только мной, только мной…

И ещё той весной женился дядя Слава, как его чаще всего называли в семье – даже потом постаревшего – Стасик. Он женился в мае. И как ни опасно было жениться в мае, говорили ведь в народе: в мае женишься – всю жизнь маяться будешь, но он женился в мае, по двум важным обстоятельствам. О первом я тогда не знал, но полноватая, выше Стасика, но с добрым, открытым русским лицом девушка из города Пржевальского, что на самом лучшем, самом в мире чистом и красивом озере Иссык-Куль, к маю была уже на четвертом месяце беременности, и отказываться от неё, отправлять с маленькой сухонькой, безграмотной и набожной матерью назад на Иссык-Куль было бы очень нехорошо. Если отправить – маяться всю жизнь уж точно, наверняка маяться. К тому же в мае, 9 мая у деда Васи – день рождения. Волшебно совпавший с Днем Победы, которую старший сержант Фолин, так же как и миллионы других солдат, добыл в сорок пятом. День рожденья деды Васи всегда в семье проводился сказочно торжественно. Приходили все. Не только близкие родственники, но даже двоюродные и троюродные племянники деды Васи, в доме, а чаще во дворе накрывались столы с белой скатертью. Было много сделанного дедой Васей ещё в прошлом или даже в позапрошлом году хорошего виноградного вина, десяти- и двадцатилитровые бутыли были покрыты толстым слоем пыли и запаяны красным почтовым сургучом. Дядя Виталий, слепой, всегда в черных очках, но всегда жизнерадостный играл на аккордеоне: несмотря на свою инвалидность, он окончил среднюю и музыкальную школу, потом дневное отделение истфака, работал учителем, всегда в одной из лучших – Шестьдесят третьей – школе города Фрунзе учителем истории, он одним из лучших учителей был, сколько он консультировал абитуриентов, и все если даже и не поступали, то прекрасно сдавали историю на вступительных экзаменах… Старший ребенок дяди Виталия и тети Маши – она была слабовидящая, водила дядю Виталия под руку, очень подслеповато сощурившись, но что-то она видела, она тоже истфак окончила, – старший ребенок дяди Виталия и тети Маши – Лёнька был моим старшим братом, даром, что двоюродным, потому что он одновременно был и моим лучшим другом. Он, конечно, тоже всегда бывал на дне рождения деды Васи, которое удивительным образом совпало с Днем Победы, и это была и деды Васи Победа, потому что он воевал всю войну артиллеристом, как говорил, его взяли в группу баллистиков батареи тяжелой артиллерии, потому что он очень хорошо знал математику, а тогда редко можно было найти человека, который призывался на фронт рядовым и хорошо знал математику…

Свадьбу дяди Славы и тети Жени приурочили к 9 Мая – дню Победы и дню рождения деды Васи. Столы стояли и в доме, и во дворе и даже на улице, возле дома, напротив палисадника и открытой калитки во двор. Молодые приехали на белом с шашечками такси, но на крыше – скрещенные золотые кольца, на капоте – кукла с большими глазами, вся машина в лентах и цветах. Следом ещё одно такси с друзьями Стасика, в основном такими же бесшабашными охотниками, как он сам, дядя Слава говорил: «Охотник – значит, хороший человек», и с подругами тёти Жени, как и она, окончившими техникум связи… Во дворе, спрятавшись под окном, выходящим в закоулок между сараем и стеной кухни, спрятался бочонок с пивом, стоящий на табуретке. В бочонке был кран… Меня сразу заинтриговал этот бочонок, его призывающий к какому-то веселому грешку, бесшабашному приключению крутой бок, этот сверкающий металлом краник…

Молодым кричали: «Горько!» Больше всех старался дядя Паша, двоюродный брат деда, совсем молодой по сравнению с дедом Васей, худой, всегда веселый, я видел его на днях рождениях деда, редко, но он заходил и просто так, когда я гостил у бабы Тони и деды Васи, – он мне всегда нравился. Он не учил, как по привычке всегда учил чему-то любых попавшихся ему под руку детей дядя Виталий, он не был постоянно так занят собой, как всегда бывал занят собой дядя Стасик, к тому же, как только чуть-чуть подросла Ленка, я стал сильно Дядю Стасю ревновать к сестре, как завидит её, давай тотчас: «Лёка-дудока! Лёка-дудока! Ой, посмотрите, кто пришел! Лёка-дудока к нам пришла! Как дела, Лёка-дудока? Дай ручку свою золотую!»

Я носился с улицы в комнаты, из комнат во дворик перед домом, во двор за домом, пробегая по узким бетонированным дорожкам, натыкался на взрослых, всем мешал, я старался не пропустить ни одного «Горько!», это было потешно, как тетя Женя, откидывала фату и закрывала глаза, а дядя Стасик приподнимал правой рукой свои очки с толстыми стеклами, левой осторожно, как что-то до чрезвычайности хрупкое обнимал тетю Женю за её, в общем-то, крепкие, полноватые, во всяком случае, плечи, они открывали свои рты и стремились этими – как у желторотых птенцов, большими ртами друг к другу… Все были какие-то совсем необычные, постоянно шутили, и даже больная астмой баба Тоня, кажется, ни разу не дышала в свои трубки, не глотала порошков и пилюль, она была в каком-то доселе мной невиданном платье, сиреневом с белым кружевным воротником, и дядя Паша всё говорил мне: а, Олега, какая у тебя молодая красивая бабушка!..

Меня всё манил и манил этот желтобокий, крутобокий бочонок пива, спрятавшийся во дворе, в закоулке, стоящий на табуретке. Кажется, никто и не подходил к нему. Все пили красное деды Васи вино, рубиново-красное, посмотришь в налитый бокал на свет – играет этим светом, как великий футболист Пеле мячиком, пахло – здорово, вкусно, летом пахло, лесом пахло, не то, что те винища, что пил отец на кухне со своими Цурканами… Вина на той свадьбе мне, конечно, никто бы не налил, но я слышал, что пиво – это не очень страшно, от него трудно стать пьяным, и я хотел больше праздника, больше, уже невозможно, кажется, было больше, уже завели музыку и молодые танцевали, смешно изгибаясь: «А я иду тебе навстре-е-чу, и несу тебе цветы-ы-ы, та-та-та-та-та-та-тааа-та… Королева красоты-ы-ы-ы-ы!» Но я хотел ещё больше праздника, больше, чем возможно… И я, запыхавшись, вбежал на большую просторную кухню, выходящую окнами на задний двор, на тенистый тесный садик-огородик, прикрытый большущими зелеными шторами виноградных лиан, чуть не наткнулся на бабушку и выпалил: баб, налей мне пива! – Что? Клара, Клара, ты послушай, что он просит? Клара, ты будешь за сыном следить?..

Как? Да как же это так! Бабушка, моя добрая, моя воздушная бабушка так больно меня ударила, неужели она до сих пор не смогла понять, что если я просил что-то, то за секунду до просьбы я уже имел это в своем распоряжении? Зачем она так, словно меня не было рядом: ты будешь за ним следить? Как будто меня не было рядом… И мне чуть не в момент стало противно и скучно здесь. Все, даже включая Лёньку, который недавно научил меня вырезать из дерева настоящие самолеты-истребители, мои получались корявые, плохо струганная деревяшка на другой такой же деревяшке, не то, что у Лёньки, но всё же, – даже Лёнька показался мне очень скоро из ихних – из того, из взрослого, из враждебного мне лагеря, который через бабу Тоню приказал мне сесть на место, в свою детскую коляску и не показывать оттуда носа и не заикаться больше о пиве, которое так доступно, подходи любой и пей, сколько влезет, пиво стояло, скучало в изящном крутобоком, матово темно-желтом бочонке на табуретке в закоулке между стеной сарая и стеной кухни, под темноватым окном… Они ещё меня не знают, они ещё не знают меня, ведь ещё за минуту до того, как я обратился к кому-то с просьбой, я уже практически, почти реально имел то, что просил, я не привык, чтобы мне отказывали в том, что я решился попросить. И пусть танцуют под свою дурацкую «королеву красоты». И что за враньё – королева какой-то «красоты», я то уже читал «Снежную королеву» Ганса Христианса Андерсена, я то уже знал, что королевы бывают ледяные, злые ведьмы, а никакие не «королевы красоты»… Я напустил на себя равнодушный скучающий вид, как бы случайно оказался на кухне, когда там никого, даже бабушки не было, и взял со стола крепкий граненый стакан, мне хватило ума завернуть его в несколько слоев в газету, пачка старых газет лежала здесь же, на кухне, я вынес стакан во двор и спрятал его под виноградником, недалеко от скучающего бочонка. Я ещё побродил, покружил по заднему двору, выходил Лёнька, что-то мне говорил, но я решил не доверять даже Лёньке, слишком по-взрослому поблескивали его очки, слишком правильное и решительное он что-то говорил, это настораживало, это заставляло не доверять даже ему… Я улучил момент, когда вовсе никого на заднем дворе не было, подошел к бочонку, слыша бешеный стук своего сердца, открутил краник, налил полный стакан желтого пива с белоснежной пеной, я видел, как некоторые взрослые сдувают пену прямо на асфальтовый пол, и я тоже неловко, но сдул пену на асфальтовый пол – и выпил полный стакан пива… И ничего не произошло. Пиво тепло закатилось по груди в живот и тепло, кошкой свернулось там калачиком. И всё! И всё – и делов-то и страху-то! И стоило из-за этого бабушке делать страшные глаза и кричать маме: «Клара! Ты послушай, что он просит!» И я побежал туда, в гущу праздника, в гущу людей, где дядя Паша что-то говорил, а все так счастливо и беззаботно смеялись, а потом дядя Паша кричал «Горько!», – и тетя Женя, откидывала фату и закрывала глаза, а дядя Стасик приподнимал правой рукой свои очки с толстыми стеклами, левой рукой осторожно, как что-то до чрезвычайности хрупкое обнимал тетю Женю за её, в общем-то, крепкие, полноватые, во всяком случае, плечи, и он был ростом чуть ли не на голову ниже её, они открывали свои рты и стремились этими – как у желторотых птенцов, большими ртами друг к другу… Я другой и третий раз подбегал к своему тайному бочонку, мы были с ним заговорщиками, мы были с ним друзьями, и заходящее за низкие крыши домов Рабочего городка солнце не блекло, а разгоралось всё ярче и ярче… а потом стало сиреневым, чуть ли не ярко-зеленым, как большие листья винограда, пиво в животе из желтого, янтарного стало почти черным, оно стало что-то грызть у меня внутри, в голове закопошились тараканы, маленькие мерзкие твари всё там расцарапали в голове своими жесткими усами, я забрался в небольшую тесную беседку во дворе рядом с душем и сараем с курами. Сел на кровать с лоскутным одеялом, широко открыл рот, меня вырвало, словно кто-то взрослый подошел к колонке на улице, недалеко от дома деды Васи и бабы Тони, и резко дернул за ручку, сильным потоком рвануло… Я провалился в небытие… А когда очнулся, рядом стоял почему-то с сильно виноватым видом отец, мама очень зло поблескивала очками в золотистой оправе, совсем поодаль стоял Лёнька и держал за руку мою маленькую сестренку Ленку. Что-то мне все разом стали говорить… У меня сильно, ах, как сильно болела голова! А потом остались рядом только мама, папа и дядя Паша, и дядя Паша, ставший таким очень серьезным, каким я его, кажется, никогда не видел, говорил мне, как взрослому: нельзя, Олег, совсем нельзя, понимаешь, больше не смей. А вот когда вырастешь, пойдешь в школу, закончишь школу, и тебя призовут в армию, вот тогда мы с тобой вмажем, ах, Олежка, как мы тогда на проводах с тобой вмажем!.. У меня сильно, ах, как сильно болела голова!.. И я тогда последний раз в жизни видел дядю Пашу… И сколько раз с тех пор мне хотелось больше праздника, чем есть на самом деле. Мне до сих пор кажется, что это возможно… Мне казалось это чуть позже той свадьбы, в самом начале лета, когда мы с папой и мамой, а Ленку оставили у бабушки, поехали от маминой работы, от райкома, в горы, отдохнуть на природу. В Семёновское ущелье. Оно называлось так потому, что здесь останавливался путешественник Семёнов-Тяньшаньский. И это было сказочное место. Это были зеленые, крутые, молодые бурные горы. В ущелье текла речка с самых горных ледников, вода прозрачная, прозрачней не бывает, если попробуешь напиться той воды – зубы ломит. Там на крутых склонах росли тяньшаньские голубые ели. Такие красивые, что они стоят в Москве на Красной Площади, возле памятника Неизвестному Солдату и у Кремлевской стены. Их ветви растут очень ровненько, густо, и не коряво, а прямо, и не вниз, а немного вверх, а стволы тоже очень ровные и густо-коричневые, а иголки действительно ярко-голубые. Трава зеленая-презеленая, но она не хочет пижонить и не доходит до изумрудного, она просто очень густого зеленого цвета. Это ущелье очень похоже на огромную тенистую комнату, огромнейшую залу, один из уголков Бога на этой Земле… Взрослые сидели на расстеленных одеялах, шутили, ели, пили, мне, конечно, было с ними скучно, я под шумок убежал от них, пошел, пошел всё выше в гору, цепляясь за высокие стебли травы, или просто так согнув свое тело вертикально к центру Земли, составив угол к склону горы, я забирался всё выше и выше, и взрослые на своих одеялах внизу и сбоку казались всё меньше и меньше… Эта поездка в горы, в Семёновское ущелье тоже была праздником, правда, другим, чем свадьба дяди Славы и тети Жени. Здесь было дыхание вечности. Я упивался этим дыханием. Мне хотелось всё больше и больше этого горного воздуха, я словно хотел надышаться им на всю оставшуюся жизнь. Я забирался всё выше и выше… И я стоял на горе, вокруг были тяньшаньские ели, было много, как нигде, никогда зеленого цвета, и голубое небо, и голубые тяньшаньские ели… и внезапно, не осознавая, что я делаю, я побежал с горы, я простер руки, как крылья, и бежал с горы, ни разу не упав, бежал всё быстрее и быстрее, передо мной возникали крепкие стволы елей – я как-то очень плавно при такой большой скорости обходил их и бежал вниз всё быстрее и быстрее, недалеко от подножья я, вытянув руки, как крылья – полетел… Я до сих пор хорошо помню этот полет, и, может быть, ничего прекраснее, волнующей этого полета никогда не было и не будет больше в моей жизни. Казалось, ангелы подхватили меня под худое тельце, под живот и грудь своими легкими, почти не ощутимыми руками и бережно несли, спускали с горы…

На страницу:
3 из 4