bannerbanner
Записи на таблицах. Повести и рассказы разных лет
Записи на таблицах. Повести и рассказы разных лет

Полная версия

Записи на таблицах. Повести и рассказы разных лет

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 6

***


Царефат, небольшой унылый городишко в дюнах, лежал к северу от Цидона. Городские стены не окружали его, кому нужен был этот убогий, полузасыпанный песками, приют бедняков и неудачников, которым так и не улыбнулось счастье в славном своими товарами богатом Цидоне. Здесь существовали на подаяние, изредка морской бог Ямм показывал жителям Царефата свою доброту, и на берег выносила волна мелкую рыбешку, дохлого дельфина, труп чайки, случайно оказавшейся жертвой своего более удачливого соперника – баклана. Как бы то ни было, в Царефате были и те, кто не горевал особо по поводу бедности своей и убожества, потому что просто устали горевать, и не видели проку в этом. Жили здесь как звери – от добычи к добыче, а если таковой не находилось, и цидоняне не давали милостыню – уходили на берег моря, ложились на песок и ждали, пока бог Мот15 придет за ними. Ждали и звали его. И тот – добрый и полный сострадания – приходил всегда. А трупы смывало морским прибоем, и становились они добычей чаек и рыб.

Вдова Батбаал, еще нестарая, но высохшая женщина, грустно смотрела на маленькую горку муки, лежащую перед ней в широком старом кувшинчике. Кувшинчик из красной глины был с небольшой трещинкой, но красивый. Его вылепил собственноручно муж Батбаал, когда был еще сильным и здоровым рыбаком, ходил в море на ладном смоленом судне, владел которым веселый капитан Урумилки, бородач с рыжинкой в бороде. У капитана багровела на щеке огромная родинка, которая – как он доверительно сообщал всем и каждому – знак от бога Мелека, дарующий счастье и защиту. В ту самую ночь ни родинка Урумилки, ни крепкий смоленый борт корабля не защитили рыбаков от верной гибели. Страшный шквал навалился на берега Финикии, тучи песка взметнулись к небу, завыло, заклокотало море, белыми рваными клочьями заливая набережную Цидона. Застонали корабли в порту, вытирая смоленые носы в щепы о каменную кладку мола, заскрипели их мачты и захлопали паруса, которые не успели свернуть. О тех, кто ушел в море, старались не думать. А там, где бог Ямм16, вращая над головой огромным посохом своим, взметнул неистовые воды до самого неба, стремясь достать ими до престола Баала, тонул, уходя кормой в пучину, корабль Урумилки, и горькая вода заглушила последние крики рыбаков… Что было в тех криках? Кто звал жену, кто детей, видя свою жизнь от начала и до конца в один последний миг, кто богохульствовал, а кто молил свирепого Ямма о помиловании… Лишь Урумилки, вцепившись в кормовое весло так, что кровь выступила из под ногтей, ушел к Ямму молча, как подобает герою. А ставшая вдовой Батбаал, дочь Баалова, не имевшая милостей от бога своего, перебралась из Цидона в угрюмый, окутанный тучами пыли днем и ночными туманами в полночь, Царефат, где запах гниющей рыбы не давал ей сначала спать и дышать, а потом она привыкла. Как привыкла собирать отбросы моря, идя сильными босыми ногами по полосе отлива, и держа маленького сына своего Эламана за спиной в большом куске ткани. А вскоре Эламан научился ходить, и первые робкие шаги он делал вместе с матерью – по линии отлива, смеясь от щекотки песочных струек, нагоняемых низкой волной. Он собирал пестрые раковины, помогал матери нести собранную добычу, и рос среди таких же тихих, тощих и улыбчивых черноглазых детишек, из которых мало кто удосуживался дожить до совершеннолетия. Мот, суровый бог, забирал их много раньше. Их уставшие худые тела не могли противиться ему, и Батбаал знала, что страшная судьба постигнет и ее сына. И вот – этот день пришел. Море стало словно сухая земля – прилив ничего не выбрасывал на пустой берег, а на дне кувшинчика была горсточка муки, да глоток масла во фляге. Батбаал собралась выйти за хворостом, когда в дверь ее глинобитной лачуги постучал незнакомец.

Она вышла, удивленная, потому что мало кому интересен был уходящий в зыбучие пески Царефат, тем более чужеземцу, облик которого был дик и странен, кожа приобрела бронзовый оттенок, а в спутанных волосах и бороде торчали веточки. Тем не менее, вид у него был царственный – высокий, стройный и широкоплечий, стоял чужеземец у бедного вдовьего домика, и просил у нее – а она с трудом, но поняла его наречие, наречие иудея, близкое к финикийскому – просил кусок хлеба.

– Хлеба? – глаза Батбаал увлажнились, – вот у меня горсть муки, да немного масла. Сейчас, – она потрепала по волосам маленького не по возрасту Эламана, подозрительно рассматривавшего незнакомца, прижавшись к материнской ноге, – мы с ним приготовим лепешку, съедим, и пойдем на берег моря. Я лягу умирать. А он рядом со мной поиграет в камушки. А потом тоже умрет. Ах, если бы жив был мой муж…

– Приготовь лепешку, – голос иудея был глух и тяжел, как бывает тяжелым бронзовый серповидный меч, – и мы с тобой и сыном твоим поедим. А масло и мука у тебя не окончатся до того времени, пока говорю я с тобой именем Господа Бога, царя Исраэльского!

Вдова никогда не слыхала о таком боге, впрочем, если Баал, Мильком, Эл и другие добрые боги не помогли ее мужу, и оставили ее в беде… Она хорошо помнила масленые руки и гадкие взгляды жрецов Баала, которым приносил подношение ее муж в городском храме, их хитрые, похотливые слова, вонь, исходящую от их тел, смрадную вонь козлиную. А от незнакомца пахло немного потом, и чуть-чуть сухим хворостом, а статью своей он походил на баалову статую, которую видела женщина в притворе храма, а глаза… какие же у него были глаза! Из под седых бровей, нависавших над ними, пронзительно вонзались они двумя стрелами прямо в душу ей, но этот взгляд не ранил и не царапал – от него становилось отчего-то просто и хорошо. Батбаал быстро собрала пару веток, замесила тесто на дощечке, добавила масла для вкуса, и ловко бросила круглый блин на выпуклый бронзовый казан, под которым горел огонь. Скоро лепешка прожарилась, и, еще огненно-горячую, разделила она ее – половину отдала неизвестному мужчине, а половину разломила на две неравные части – и отдала большую мальчику, попутно аккуратно утерев ему нос. Эламан радостно зачавкал, роняя слюни от поспешности, а мать грустно держала во рту каждый маленький кусочек последней лепешки, осторожно размачивая его слюной и глотая так, словно бы глотала раскаленный металл.

Неизвестный взял свою половину в руки, осторожно разломил ее, и его губы прошептали что-то, чего не поняла Батбаал, потом он отломил два небольших кусочка и дал их вдове и ее сыну, а остальное свернул трубочкой и аккуратно заработал челюстями, жуя спокойно и не торопясь.

Когда лепешка была съедена, иудей быстрым движением снял с полки кувшинчик и показал вдове. Там снова была горсточка муки. А во фляге, стоявшей рядом, вновь плескалось масло. Причем не разведенное водой вонючее масло, которое было там раньше, а самое душистое, оливковое, такое, которое делают в Исраэле и в Иудее, желтовато-зеленое, терпкое и пряное, от которого немного щиплет язык и становится хорошо в животе.

– Сделай еще лепешку, женщина, – медленно произнес изможденный пророк, – накорми себя и сына. А я… я хочу немного поспать.

И прилег Элиягу-пророк на земляной пол, положив ладонь под голову, и шорох волн, доносившийся с близкого берега, убаюкал его, как ребенка, лишь только успел он произнести благодарность Господу, спасшему его в очередной раз.

А когда солнце вновь встало над пыльными крышами Царефата, Элиягу отправился на берег. Вокруг не было ни души, лишь огненный диск лениво всплывал с востока, поднимаясь над вершиной Хермона, да кричали в небе вездесущие чайки в поисках добычи. Почти неслышно накатывались волны на желтый мелкий песок, отступали, и снова накатывались, оставляя за собой клочки белой пены, водоросли, мелкие ракушки. Пророк обратился лицом на юг, где за невидимыми горами, поросшими лесом, чьи спины изгибались над зелеными долинами, лежал на вытянутом холме любимый Иерушалаим, где золотая крыша с остриями, принадлежавшая Храму, светилась в лучах рассвета, где крик водоносов уже нарушал безмолвие, и гулко шлепали ведра, падая в источник Гихонский, и скрипели блоки, поднимавшие их наполненными самой вкусной водой, которую когда-либо пробовал Элиягу. Слеза, маленькая и дробная, скатилась по щеке пророка, и он говорил с Богом, лишь губы его шевелились, но слов не было слышно:

– Господи, Боже Исраэля, Господь Великий, могучий, страшный в ярости и безгранично добрый к любящим тебя! Ничего не прошу у Тебя, Бог мой и Бог воинств Исраэля, только прими от меня, человека простого, который нагим рождается и нагим в землю уходит любовь мою и благодарность. Когда я был слаб, когда преследовали меня враги мои, чтобы убить меня, Ты поднял меня, Господи, Ты вывел меня из беды и спас меня от ненавидящих меня! Слава Твоя Велика и будет жить она вовеки!

Тут молитву Элиягу прервал неожиданный крик, неистовый, режущий уши, казалось, что море отступило в страхе и изогнулся небесный свод от этой невыносимой боли, которая звучала в женском крике. Батбаал бежала к Элиягу, ее ноги увязали в песке, она спотыкалась, падала, вставала и бежала к нему, не переставая истошно кричать, а на руках ее, беспомощно свесив головку назад, лежал маленький Эламан, и его тонкие ручки болтались безжизненно в такт материнскому бегу.

– Человек Божий! – кричала обезумевшая вдова, ее лицо было покрыто коркой из песка и слез, она беспомощно опустилась на землю, все еще продолжая сжимать тело мальчика, – зачем ты пришел? О грехе моем напомнить мне? За что сын мой, кровиночка моя, солнышко мое, за что он умер?! Где ж твой бог, пришелец?! Где бог!!! Отвечай мне!!! Еще вчера сыночек жив был… а утром гляжу, лежит, не дышит… Где бог твой?! Зачем ты пришел ко мне! Верни мне Эламана, верни…

Она аккуратно положила легонькое тельце мальчика на песок. Эламан лежал тихий, кроткий, словно бы спал, но личико его вытянулось, и рот приоткрылся, и не поднималась худенькая грудка от ровного дыхания. Душа вылетела из тела и ушла к Богу, давшему ее, а телу было суждено обратиться во прах. Элиягу смотрел на ребенка, на его торчащие ребра, на смуглое от загара тельце, на жалкую набедренную повязочку и тонкую красную веревочку-талисман на шее, на песчинки в волосах и на добрые ручки, разбросавшиеся на песке, неподвижные. Мир исчез для пророка, вокруг стало тихо-тихо, все пропало вокруг. Замолчало море, чайки куда-то исчезли, померкло солнце, все пространство сжалось до размеров тела мертвого мальчика, окутало Элиягу коконом, в ушах послышался заунывный свист, и тонкой невыносимой болью пронзило голову от затылка и до лба. Пророк пал на колени и накрыл собой наискосок маленькое тельце, он чувствовал, что мальчик уже холодеет и вот-вот окоченеет, и захотелось ему рыдать, как вдове Батбаал, но что-то внутри словно поднялось и сделало его сильным, и вскричал Элиягу голосом, от которого задрожал, казалось, низкий берег:

– Господи, Боже мой, царь Вселенной! Неужели и вдове, у которой я живу, причинишь Ты зло!? Об одном прошу Тебя я, пусть возвратится душа мальчика этого в него! Пусть возвратится, прошу Тебя! Прошу Тебя, Прошу Тебя!

Трижды воскликнул Элиягу, и трижды простирался над маленьким телом, и весь мир вокруг, замкнутый вокруг детского тельца, простирался вместе с пророком, и когда воззвал он третий раз к Богу, мальчик вдруг дернулся, чихнул от попавшего в нос песка, судорожно привстал и заплакал, испуганный, ища глазами мать и не понимая, отчего вчерашний гость сидит рядом с ним. И мать, рыдая, обняла сына, а потом простерла к Элиягу натруженные жилистые руки свои, не в силах сказать ничего. Пришлец, со лба которого катились крупные градины пота, встал, пошатываясь, его колени дрожали, но губы улыбались, и он тихо промолвил, засмеявшись,

– Смотри, жив сын твой!

Вдова неожиданно бросилась целовать Элиягу ноги, но тот поднял ее с земли. Батбаал, все еще рыдая, запричитала,

– Вижу я, вижу, что ты – Человек Божий, и слово Господне в устах твоих – истина! Твой Бог – бог сильный и страшный, и ты именем его можешь оживить мертвого, ты вернул мне сына моего, моего маленького Эламана! Чем я могу отблагодарить тебя?

– Половиной лепешки да плошкой воды, – ответил Элиягу, – ибо я человек простой, и не ведун, и не волшебник, а вот благодари Господа Единого, Господа Исраэля – ибо Он, Сущий, вернул тебе мальчика, ибо Он, Единый, может все и делает все мудро и справедливо, и славится вся Земля Поднебесная славой Его.


***


Шевна почесал коротко остриженную голову, завил привычным движением клок седых волос за ухом. Поправил шапочку и присел на табурет. Ветер продолжал завывать за ставнями дома, неслышно ступая мягкими толстенькими ножками, вошла внучка писца, серьезная не по годам пятилетняя девочка, поцеловала деду руку и протянула ему несколько вяленых абрикосов да персиков. Шевна погладил внучку по вьющимся волосам, поцеловал крутой задумчивый лобик, и та, засмеявшись вкусным переливчатым смехом, убежала вниз по лестнице, топоча, довольная и спокойная за дедушку.

«Лет моих уже шестьдесят девять, и при крепости я проживу до восьмидесяти, а вот царь Давид, память его благословенна, не прожил до восьмидесяти, уж больно жизнь у него была наполнена событиями, да великими горестями… Авшалома похоронил, сына маленького первенца от Батшевы17 – похоронил, словно бы первенцами заложил основы Храма, который отстроил сын его, Шеломо. Хотя у нас так не принято, слава Создателю, это только у диких ханаанеев, да перизеев, да йевусеев18 так, да сколько их осталось под Иерушалаимом? Едва две деревни на запад, куда уходит вечером солнце…». Мысли старика бежали тихим потоком, словно маленький журчащий ручеек, и буря совсем не мешала ему думать.

«А сколько прожил-то Ахав, царь нечестивый и несчастный?», – подумалось старику, – «молодым ушел… эх!». И он положил на специальный низенький столик из оливкового дерева новый лист кожи, и вновь послышалось настойчивое поскрипывание тростникового пера:

«Засуха в Исраэле приняла воистину страшный облик. Ежедневно в столице умирали более десятка людей. Но если поставку питьевой воды удалось кое-как организовать, посылая караваны с большими глиняными кувшинами к озеру Киннерет, то полям, обширным и богатым полям Шомрона пришлось совсем плохо. Они высыхали, шла трещинами еще недавно черная и жирная земля, и вылезали на свет насекомые и ползучие гады, жаля всякого, кто пытался работать в поле. Урожай полег на корню, и не стало хлеба в Исраэле».


***


Йезевель вылезла из огромной каменной ванной, услужливые рабыни окутали немного располневшее тело царицы мягкими льняными полотенцами, впитывая капли драгоценной влаги с ее покатых плеч, тугих тяжелых грудей с лиловыми большими сосками, с черных прихотливо вьющихся волос у ее лона, которые она сама любила аккуратно подстригать бронзовыми острыми ножницами. Вода пахла миррой и ладаном, душистыми травами и смолами, привезенными из Иудеи – Йезевель любила эти запахи. Она потянулась всем телом, сплетя руки на затылке, так, что грудь бесстыдно выпятилась вперед, встряхнулась, как собака (рабыни отскочили от нее, зная о ее крутом и неожиданном нраве) и дала облачить себя в тонкое платье, ткань которого приятно ласкала тело. Она не видела, как дерутся рабыни, зачерпывая каждая своим кувшином воду, в которой она мылась, молча и яростно. Малый кувшин питьевой воды стоил в Шомроне как кувшин оливкового масла, и от людей шел противный запах, запах пота, грязных одежд, немытых подмышек и кала. Вода стала сокровищем, за которое готовы были люди Исраэля платить кровью. Впрочем, царицу это мало занимало.

Ахав, хмурый и насупленный, мерял широкими шагами пол зала для заседаний, вымощенный керамической финикийской плиткой. Узоры на плитке прихотливо свивались в ветви деревьев, на которых сидели птицы, а под ветвями журчали ручьи, и рыбаки ловили в них рыбу сетью. На ветвях качались красные спелые яблоки, искусно изображенные финикийскими мастерами. Стены залы украшали панно из слоновой кости, дорогой, привезенной из далеких земель Первым Западным торговым флотом Хирама – специальным отрядом кораблей особого водоизмещения, с канонической амфорой на крутом носу, смело утюжившем волны Великого Моря. Хирам, царь Тирский, удачно отдал замуж свою дочь – с тех пор, как Йезевель первый раз легла со своим царственным мужем, все морские порты Исраэля были отданы в откуп опытным тирским купцам. В Акко и Доре стояли пузатые корабли Хирама, и оттуда плавал его Второй Западный флот к далеким берегам неведомых земель, где люди ходили под себя как звери, где не знали человеческой речи, и где по ночам на огромных вершинах неведомых гор выпадал снег. Эти земли лежали еще дальше чем побережье далекого Мицраима, и там, кроме слонов с огромными бивнями, водилось необычные звери, и кричали в рощах неведомые птицы с хвостами из цветных перьев. Оттуда шло богатство царям Тира, и толстобрюхий важный Хирам одаривал своего неотесанного и неистового зятя-горца частицей этого богатства – за Йезевель в Шомрон пришло много слуг и рабов. Среди них прихотливо смешались искусные мастера и резчики по кости, гадатели, жрецы Ашейры и Баала Тирского, рабыни и проститутки, поэты, певцы и фокусники. Отец не мог и представить себе, чтобы его черноглазая, мягко ступающая красивыми ногами по земле, дочь жила в тоскливом горном гнезде, где скалы и бездны кругом, и где на покрытых низкими деревьями холмах растет мелкий и кислый виноград. Двор Ахава – и над этим его тесть хорошо поработал – стал одним из самых веселых царских дворов мира. Но засуха, третий год терзавшая страну, наложила отпечаток и на веселье Дома Слоновой Кости. Именно поэтому трепетавший от внутреннего ужаса, смешанного с яростью, мерял шагами Ахав просторную залу заседаний, в ожидании умных мыслей, которые приходили царю в голову именно в минуты полного сосредоточения.

Йезевель подошла к нему тихо-тихо, он ощутил спиной мягкие острия ее сосков, ласковую тяжесть тела, повернулся и обнял ее всю, крепко прижимая к себе родную горячую плоть, жарко пахнувшую травами и душистыми смолами, силой раскрыл губами ее губы и долго и жадно целовал ее. Их языки сплелись и начали вести свои игры, как два шаловливых козленка в густой благоуханной траве пастбищ. Забылось все – смерть широких полей, сухость бывших полноводными рек, предсмертный треск сухой листвы и недовольный ропот народа там внизу, где у стен дворца, у опустевшего бассейна, сидели под навесами горожане. Мягкая податливая влажность губ жены одуряла его. Так простоял Ахав довольно долго, наслаждаясь минутами полного одиночества и покоя. Но царская доля берет свое и в подобных минутах. Ахав с трудом оторвался от пряного поцелуя Йезевель, погладил ее по груди и – совсем невпопад, неожиданно для себя, сказал:

– А много ли воды входит в твою ванну, Йезевель?

Лицо царицы исказилось гримасой, она медленно, нарочно пользуясь своим родным финикийским наречием, ответила мужу

– Так ты предпочитаешь, чтобы я пахла как твои еврейки? Которые уже года три как не могут смыть с себя поганую месячную кровь как следует? Тебе полюбился запах этих коров? Так отчего ты целуешь меня, чистенькую, только что принявшую ванну? Тебе воды жаль?

Ахав примирительно замахал рукой

– Что ты говоришь такое? Да я просто… просто сейчас был совет, на котором мне рассказали, что плохо совсем с водой в Исраэле. И умирать начали люди от жажды и голода, потому что земля не родит как следует, потому что все засыхает на корню….

– Да пусть они все передохнут, твои израильтяне! Отчего они не роют колодцев и не ищут воду?

– Роют, дорогая, роют. Я приказал отбирать особых людей, чующих воду из под земли, но если и находят они место для колодца, вода оттуда выходит солоноватая и вонючая. Поливать ей посевы можно, а вот для питья она не годится.

– Я знаю, родной, отчего все эти беды свалились на твою голову – неожиданно мягко проворковала царица, – не перебил ты всех этих иудейских засланцев, которые приходят с юга в Исраэль и баламутят народ. Они рассказывают им небылицы про иудейского бога, который гневается на нас. Представляешь? Эти низкопробные дикари!

Царица подошла к окну и погрозила кулачком далеким горам Иудеи, чьи спины вздымались далеко на юге.

– Негодные твари, – продолжала она, – тупые, необразованные горцы! Что они понимают и что видели, сидя в своих горах? Грубые, грязные негодяи. Знаешь – она повернулась к мужу – кого они обвиняют в засухе?

– Нет, – покривил душой Ахав. Он слышал от соглядатаев, поставленных следить за народом, что недовольство царицей растет. Что ее ежедневные купания в воде, доставляемой из самого Киннерета, воде, что может напоить пару сот человек в жаркий день, стали причиной проклятий, произносимых людьми в его адрес, что рабыни собирают грязную воду после купания царицы и тайком продают ее.

– Твои тупые подданные говорят, что это я во всем виновата! – крикнула царица, и голос ее эхом зазвучал под сводами залы. – Я, твоя любимая жена! Я, принесшая этим болванам цивилизацию! Ты ведь знаешь, что только благодаря мне они оставили свои дикарские верования, и стали поклоняться Баалу, как делается во всем цивилизованном мире! Ну вот, скажи – тут она придвинулась к Ахаву и страстно зашептала – разве этот невидимый божок твоих предков спасет нас от засухи? Скорее, нет! Если народ будет слушать его пророков – нас ждет смерть. Прикажи выловить их всех и уничтожить!

Лоб Ахава прорезала морщина.

Он не верил в мощь Бога Иудеев. Он вообще не верил в богов. Неужели, думалось ему иногда, боги настолько ревнивы и глупы, что будут вмешиваться в дела людские? Неужели им нужно приносить жертвы? Только одно нравилось ему в культах Баала и Ашейры – те неуемные оргии, которые устраивались в их честь. Ахав любил окунуться в это буйство вместе со своей любимой, и никогда не возражал отведать в ее присутствии плоти одной из рабынь, побуждаемый к этому веселыми криками жены. После такого действа она отдавалась ему с еще большей охотой и жаром. Именно этим радовали Ахава привезенные супругой жрецы и жрицы. А насупленные аскеты-иудеи вызывали раздражение и ненависть своими проповедями, морализаторством и вечным призывом к покаянию. От них зубы сводило оскоминой как от кислого яблока. Мерзость!

Ахав поежился и передернул плечами.

– Так что же ты скажешь, мудрая моя жена? Выловить всех этих бородатых и косматых? Отрубить головы?

– Да, – яростно взвизгнула Йезевель, – всех! Всех до единого! Отруби им головы, разруби животы, отрежь их вялые срамные части и брось собакам! Ни одного иудейского выродка не должно быть в Исраэле! Это они своими воплями мешают молитвам праведных жрецов Баала достичь ушей богов!

Ахав кивнул. Хлопнул в ладоши три раза. Никто не отозвался. Тогда Ахав снова хлопнул в ладоши, раздраженно мотнул упрямой волосатой головой. На зов явился раб с письменными принадлежностями, усердно поклонился и сел, сложив ноги особым образом и положив на них дощечку с куском готовой кожи и тростинку.

– Пиши, – сказал царь, чеканя каждое слово, – именем великих богов Баала, Ашейры, Баал-Зебуба, Ямма, Мелькарта и Анат, я, царь Исраэля, Ахав бен Омри повелеваю сегодня, пятого дня месяца Эйтаним.

Тут Ахав вновь наморщил лоб, промедлил мгновение и продолжил

– Всех пророков так называемого Бога Исраэля и Иудеи – по мере их появления – изловить. Связать крепко, дабы они не могли убежать, бить палками по ногам, дабы перебить кости. Доставить в дворцовую тюрьму, где им учинят подобающую казнь. Каждому, кто скроет у себя пророка враждебной веры – смерть через побиение камнями. Каждому, кто увидит пророка и не сообщит о нем – сто плетей воловьей кожи.

По мере того, как Ахав читал свой указ, губы Йезевель растягивались в улыбке, она испытывала чувство почти плотского наслаждения. Под конец она не вытерпев подошла к мужу и прижалась к нему сзади, словно бы сливаясь с ним единой плотью, и, казалось, губы ее шептали вслед его губам:

– При искоренении ереси иудейской каждому, кто проявил рвение будет наградой три шекеля19 серебра и шекель золота чистого, и имена этих людей запишут на парадной стеле, которую я, Ахав, прикажу поставить на площади перед дворцом.

И тогда Йезевель запела, неожиданно, глубоким грудным голосом, дрожащим и полным, круглым и нежным, как ее грудь:

Ашейра, Ашейра, красавица с длинными ресницами,Стоящая на льве, неистовая в любви,Кровью и соком любовным истекающая,Ласки и крики в ночи издающая,Врагов своих наказующая,Руки твои горячие да обовьются вкруг шеи моей,Губы твои алчущие да коснутся моих сухих губ,И пронзит копье твое, карающее и тяжкое,Вражеские стаи демонов и лжебогов чужих…

Она продолжала петь, и неслышно упала на пол одежда ее, открывая сверкающую наготу и смуглую страстную плоть ее, и Ахав вновь забыл обо всем, невидимой рукой похоти брошенный, словно камень из пращи, к этому роскошному, чисто вымытому ароматному телу.


***


Овадьягу, тихий и незаметный царедворец, ведавший царскими писарями и распространением указов, сидел в своей небольшой комнате в дворцовой пристройке. В его руках дрожал лист тонкой разлинованной кожи, на котором только что умелый раб-писец записал справа-налево – по финикийскому образцу – новый царский указ. Овадьягу снял с себя полотняную белую шапочку и вытер со лба пот. Раскаленное солнечное пятно на полу комнатки медленно ползло к его ногам. Солнце, натворившее бед за день, уходило за пологие холмы, понижавшиеся к далекому берегу Великого моря. Указ царский означал одно – Овадьягу должны были побить камнями. Уже три недели скрывал он в пещере за тысячу и триста локтей20 от города нескольких пророков Бога Единого, прятавшихся от беды, которую они сами и предрекли себе. «Она убьет нас, Овадьягу» – говорили они ему еще два месяца назад, – «ведь кто будет виноват в засухе, как не народ иудейский»? Тайком ночью носил им добрый Овадьягу воду и жесткий хлеб. Те не роптали на неудобства. Принесенной водой они ухитрялись помыться, выпивая лишь несколько глотков. Хлеб съедали жадно, собирая пальцем крошки. И молились три раза в день. Тихо-тихо, так, что только губы их шевелились.

На страницу:
2 из 6