Полная версия
Венчанные затворницы
– Царевна? Што это значит? – не то звуком, не то движением спросил Иван у Адашева.
Тот зашептал:
– Пожди… Постоим послушаем уж, коли стоим… Я все скажу. Потерпи, осударь…
– Кто она? – зашептал Иван, очевидно, на этот раз соглашаясь послушаться своего спальника.
– Анна… – начал было Адашев…
Но тут произошло нечто совсем неожиданное.
Две девочки, резвясь по лужайке, прятались друг от дружки за кустами. И в эту самую минуту одна из них влетела туда, где стояли оба соглядатая. Мгновенно с пронзительным визгом кинулась перепуганная шалунья к беседке, восклицая:
– Парни… Разбойники там… Ай! Парни за кустами!
Все вскочили, всполошились. Поднялась и старуха, протирая глаза и ничего не разбирая спросонок.
Анна Захарьина, стоя на пороге, прижала к себе перепуганных девочек и старалась успокоить их. Адашева, догадываясь, в чем дело, пошла навстречу гостю и мужу, который приближался, громко возглашая:
– Простите, гостьи дорогие, что всполошил ненароком. Я сам, хозяин дому, пошел прямо садом по следам гостей желанных. Да еще гостя веду… Уж не взыщите: приезжий человек. Не томашитесь. Не осудит!
Все женское гнездо, так и заметавшееся при визге девчонки, снова стало успокаиваться, замужние задернули лица фатой. Девушки в кучу сбились, стояли, рдели, рукавами прикрывались. После обмена поклонами сели все. Анна Захарьина, растерявшаяся меньше всех, держалась спокойнее и проще других. И даже решилась не украдкой, как подруги, а прямо взглянуть на незнакомца, так неожиданно попавшего в их среду. Глаза их встретились, и девушка почему-то невольно вздрогнула. Вздрогнул против воли и царь.
Адашев между тем обратился к жене:
– Вот, жена, примай гостя дорогого, приятеля мово давнего. Князь Иван, сын Васильевич, роду князей Белоозерских, осчастливил домишко наш, честь оказал, припожаловал… Угощай, женка. Што получше есть – все выкладывай. Сама обноси, о чарке проси!..
В пояс поклонившись гостю, потом мужу, Адашева отвечала:
– Твоя раба. Гость желанный – велика радость в дому!.. Ничего не пожалею, не осудил бы только нашего убожества да за проволочку не гневался бы. Не ждали такой Божьей милости… Все сейчас в дому изготовить велю.
– Зачем в дому, хозяин ласковый? – вмешался Иван. – Здесь бы куда как хорошо. Ежели вам, хозяевам, не в отягощенье.
– За радость сочтем угодить гостю, – в один голос слились и муж и жена.
И быстро скрылась хозяйка, чтобы сделать все распоряжения.
– А еще у меня просьбишка будет, уж не обессудь, хозяин! – не вытерпев, после небольшого молчания заговорил Иван. – Не посетуйте, осударыни. И вы, девицы-красавицы. Подходили мы с хозяином неторопко, на вас залюбовались издали и слова речи последние слышали краешком уха энтак… За што-прошто тебя, красавица… как звать-величать – не ведаю, уж не взыщи.
– Анной, по отцу – Романовой, роду Кошкиных, Захарьиных, – подымаясь с места, ответила девушка. И снова села.
– Вот, вот оно што?! Славного роду. Почетного… Много про всех слыхал, и того и другого случалося. А про Захарьиных род одна добрая слава идет в народ! По роду и девице честь. Оттого, поди, и царевной-королевной позывали тебя подруженьки. Оттого ты и…
– Нет, вовсе не оттого! – бойко заговорила Ольга Туренина. – Прорицанье было Анночке. Оттого вот…
– Прорицанье? А знать не можно ль какое? Кто произрек? Когда? Челом бью: нам не скажешь ли, Анна Романовна? Лиха не будет оттого!
– Скажи, боярышня! Приятель мой – добрый человек, не зазорный, – поддержал просьбу гостя хозяин.
– Што ж, сказать можно… Тут ни греха, ни тайности нет никакой, – спокойно и скромно заговорила Анна. – Только, вестимо, я по-своему разумею. А подружки по-своему. Мне старец блаженный про Небесное Царство прорицал, про жениха – Царя Небесного, Спаса нашего Многомилостивого. А он на земное. Старец провидел, что в келью у меня душа просится…
– В келью? Тебе?.. – пылко начал было Иван, но сдержался, умолк.
Затем снова спросил уже обычным тоном:
– Что же тебе сказано? Кем? Все поведай… А мы разберем…
Анна уже готовилась заговорить. Но старуха-барыня, княгиня Троекурова, пришедшая в гости к Адашевой с дочкой и теперь только очнувшаяся совсем от своей дремоты, вдруг засуетилась, завертелась на месте, зашамкала торопливо своим беззубым ртом, скрипучим, дрожащим голосом:
– Стойте… Подождите… Девушки!.. Ахти мне!.. Да ослепли вы, што ли?.. Царь вить энто… Сам царь-осударь!
Да так и распласталась перед Иваном, которого нередко видала у бабки его и потому узнала теперь.
Все гости вскочили, сбились в одну кучу и застыли, еще более напуганные сейчас, чем раньше вестью о парнях-разбойниках… Кто не знал на Москве, каков с девицами был юный царь…
Наконец опомнились, отвесили поклон земной, застыли на местах. И новым, странным взором глядели все эти юные созданья на красавца царя, на гостя нежданного, кидая взгляды украдкой из-под опущенных долу ресниц…
Смутилась и Анна. Но не так, как другие. Какой-то ужас священный, предчувствие чего-то большого, неотразимого холодом сдавило ей грудь, змеей проползло по плечам. И странно, но Иван тоже вдруг почувствовал, что его сейчас нечто важное ждет.
– Што же? Видно, рожна в калите не укроешь! – с улыбкой начал Иван, желая сломить лед, вдруг оковавший все кругом. – Хоша и царь я, а все же человек. Не бука из бучила. Бояться меня нечего… Вижу я, Анюта, ты меней подружек твоих от меня отпятилась. Так и я на своем постою. Сделай милость: поведай про твое прорицание. Охоч я до всяких делов таких.
– Изволь, осударь! – звенящим, рвущимся, не своим голосом заговорила Анна, стараясь концом языка увлажнить внезапно пересохшие от волнения губы. – Поведаю, как все было оно… Вдовая моя матушка… четвертый год честно вдовеет.
– Ведаю, ведаю. Любил и знал я отца твово. Не помри он – и мы бы, поди, ранней повстречались с тобою. Далей…
– Добра к странным, к блаженным, к сирым людям моя матушка. Хоша и не велики достатки у нас. На Москве уж мы жили, после воеводства батюшкиного. Из Новагорода переехавши. И прибыл в град твой стольный, осударь, преподобный старец Геннадий.
– Из пустыни Любимоградской? Костромской он? Знаю, знаю.
– Тот самый, осударь. С двумя учениками пожаловал. Наш убогой двор посетил. Матушка с братанами с обоими насустречь выбежала. Благословил их старец… А там матушка и бает: «Дочка-сиротинка у меня, не благословишь ли?» Соизволил… Слышу: сам ко мне в светелку подымается. Вериги, слышу, побрякивают. Посох по ступеням цокает. Вошел. Уж не помню, как я в ноги ему кинулась… Руки целую. Молитвы прошу. Чтобы и за меня, и за всех молился, кому тяжело. А он и цыкает: «Тебе-то што же, девонька? Какое горе? Родителя потеряла – так у тебя Иной Родитель жив на веки вечные: Отец наш Небесный… Он и отца твоего земного успокоил по мнозих трудах. Так ты не печалуйся. Покой несет могилушка. Мать сыра земля слаще жены, милей детушек. Сила в ей, ласка в ей. Могила в ей. И ты, и все мы там уляжемся. Так не тоскуй…» – говорит.
Что дальше, то больше оживлялась Анна, словно опять переживала событие, о котором рассказывать ей пришлось.
Иван так и не сводил с нее глаз, ничего не замечая вокруг.
– А я ему на ответ, – передохнув немного, продолжала девушка теперь уже громко, почти спокойно, – я и говорю: «Не мертвых, живых жалко. По них болезную. Жизнь не больно красна земная. В монастырь, чаю, лучше: горя, обиды, слез менее…» – «Нет, – говорит старец, – и тамо всякого жита по лопате нагребешь. И в миру спастися можно, ежели душа у тебя спасенная. А у тебя она, и-и! – совсем она спасенная. Слушай же, дщерь моя, слово мое. Не я глаголю, Дух Божий глаголет во мне! Благого корени благая отрасль и лоза плодовитая! Возлагаю руки мои на главу твою, призываю на тя Божие благоволение. И будеши ты по времени всем нам оспожа. Яко царица благоверная над миром надо всем!»
Произнося последние слова, Анна выпрямилась во весь рост, словно взаправду нездешняя сила какая-то заговорила в ней[3].
Полная тишина воцарилась в беседке и кругом. У входа виднелась толпа челяди. С подносами, уставленными снедью разной, с ендовами, кувшинами и сулеями стояли все. Хозяйка, одетая в свой лучший убор, виднелась впереди, тоже с чаркой и стопкой на подносе. Но и она с другими замерла, ожидая конца чудесного рассказа боярышни.
– Аминь! – громко вдруг вырвалось у Ивана. – Спасибо тебе, Анна Романовна, за повесть твою дивную, за благость, нам открытую. Но гляди: хозяйка стоит-дожидается. Никак поить меня хотят. Так уж пусть сама ранней откушает, целовать себя велит. А уж тогды. Подозволь, хозяин ласковый?
– Мне ли позволить? Рабы мы, осударь, твои самые низкие. Осчастливь! Святым обычаем хозяйку мою целуй, чару пригубь. Освети хижину рабскую.
Медленно взошла Адашева на низенькую, широкую скамью, которую принес и держал наготове челядинец.
Иван подошел, поклонился ей, касаясь самого помоста, цветным сукном перекрытого. Хозяйка ответила гостю-царю поясным поклоном, отпила из чарки, которую держала на подносе, и с новым поклоном подала ее царю. Тот ступил на помост, трижды, со щеки на щеку, облобызался с Адашевой, выпил чарку, снял с руки перстень с рубином и опустил в кубок. Третий поклон хозяйки – и она сошла с помоста. Муж после царя не стал уж целовать ее, как бы оно в ином случае следовало.
– Што же, может, и другие гостьи дорогие твои царя угостить желают? По ряду уж следует… Штобы обиды никому не было. Не то, гляди, Анна, мирская печальница, осудит, скажет: горденя-де царь…
Вспыхнула девушка, молчит. От смущения бархатные глаза даже слезами заволокло. А они от этого еще лучше стали.
Взобралась на помост старуха Троекурова. Все опять повторилось… Так и пошло: замужние сперва, девушки потом – все Ивана угощали. Всех одарил он. И так вышло, что Анна последней встала на помост. Бледнее смерти стоит. Глаза как звезды светятся. Так и колышет от волнения бедную.
Уж Оля Туренина сзади совсем близко подобралась, чтобы поддержать подружку, если сомлеет та. А этого ожидать можно.
Медленно подошел Иван, не спуская глаз с девушки, сиявшей неземной красотою в этот миг. Медленно склонился высоким станом и дважды приник губами к щекам Анны. А в третье не стерпел: быстро, словно ужалил, прямо в розовые губки так и поцеловал. Охнула слабо девушка, покачнулась, но устояла. Только не сама уж сошла с помоста – подружки сойти помогли.
– Нездоровится, видно, девушке. Прости, осударь! – решилась заговорить Адашева. – Можно ли увести подружку?
– Пусть пойдет. Пусть отдохнет-поправляется. А матушке мое здорованье передай, гляди не забудь, Анна Романовна. Я еще, и сама ведаешь, поди, перед батюшкой твоим, пред Никитушкой, в долгах. Кабы не он, не догадка его – не уйти бы мне под Коломной от пищальников оголтелых, от мятежных новгородцев, когда они на жизнь мою умыслили. Сам ин заеду, матушке вашей за сыновей челом ударю, за верных мне слуг и пособников. Иди с Богом, боярышня!
И снова отдал поклон юный царь уходящей, сразу очаровавшей его девушке. Так закончилась первая встреча между Иваном и Анной Захарьиной-Кошкиной, в грядущем названной именем Анастасии, когда ее нарекли царицей Московской и всея Руси.
VIIВоротясь во дворец после этой встречи, Иван долгое время ходил радостен, светел и тих, словно переродился совсем. Даже не слышно было несколько дней гнева царского, не говоря уж о тех обычных бесшабашных пирах, без которых дня не проходило прежде.
– Что стало с царенькой? Осовел наш парень вовсе! – недовольно толковали прежние застольники Ивана, лизоблюды, «маньяки» дворцовые.
– Остепенился малый! – степенно поглаживая бороды, замечали старшие бояре: Милославский Федор, Бельский Иван и Глинские оба – Михайло и Юрий.
Очень скоро дело яснее обозначилось.
Летние жаркие дни царь с ближними боярами думными в своих подмосковных дворцах проводил, в Коломенском да Воробьевском, но часто теперь и в Московском Кремле засиживался, вопреки обычаям. Стали замечать все… И допытались.
Еще раза два, случайно или нет – кто знает, но повстречался Иван с Анной Захарьиной у Адашева.
А там, недельки через две, как снег на голову, нагрянул сам царь, также попросту, и на двор ко вдове честной, боярыне Иулиании Захарьиной-Кошкиной. Жила боярыня недалеко от тех же Никольских ворот, где раскинулся посадистый двор старика Федора Адашева. Мост большой, каменный, перекинутый здесь же поправее через Неглинку-речку, широкий, установленный крытыми лавками и помещениями по бокам, соединял Китай-город с Занеглименьем. А чрез ближайшие Никольские ворота подмосковные посады соединялись с Кремлем.
Ради сыновей Никиты да Алексея, которые вместе с царем ездили и с ним же часто в Москву возвращались, жила боярыня в городском дому, не отъезжала в свою тверскую вотчину. Все-таки успевала чаще сыновей видеть. А то бы за все лето и не удосужились они заглянуть к матери.
После первого смущения, вызванного нежданным приездом царя, все пошло по-хорошему. Иван умел, когда пожелает, очаровать людей.
– Челом бить тебе за сынка, боярыня свет Иулания Федоровна, припожаловал. Не гони прочь гостя незваного! – объявил Иван, почтительно кланяясь хозяйке дома.
Та прямо в ноги царю кинулась.
– Батюшка ты мой! Светик ясный! Царь-осударь милостивый… Да стоим ли мы и словечушка твово бранного, не то чести-почести такой? Да я то место святить велю, где ты с коня слезть поизволил. Тафтой шелковой покрою… Да я…
– Да ты подозволь из покоев – на вольный воздух. Душно теперя в теремах, хошь и просторны покои у тебя. Веди в зелен сад. Похвалялся мне Никита: густой он у вас, уветливый. Моих Воробьевских садов не похуже. Да дочку покажи… Видал я ее в чужих людях. Дома поглядеть твою умницу-разумницу больно манится.
Таким образом Иван и завоевал окончательно старуху и ясно показал, зачем пожаловал: в дому у нее девушку на воле поглядеть, не в чужих людях.
Переглянулась мать с сыном, стоящим за плечом у царя, и выкатилась делать свои распоряжения.
На счастье, Анна не одна сидела в светлице. День выпал праздничный, и несколько подруг пришли навестить боярышню.
После обычного угощения девушки песни стали запевать, величали державного гостя. Он шутить принялся, дарил им деньги.
Игры скоро затеялись… горелки.
Иван, сбросив с себя обычную угрюмость и надменность, в первую пару стал. Никита с Ольгой Турениной стоят за царем. Иван Андреевич Челяднин, молочный брат Ивана, в следующей паре. Адашев, третий спутник Ивана, сзади поместился, по приказу царя.
– Женат я, осударь. Некуды уж мне бы погарывать, побегивать, в игры поигрывать… – застенчиво улыбаясь, заметил было Алексей.
– А я велю. Вот и вся недолга! Ну, мышонок! Гори побойчей! – крикнул царь бойкой Оле Турениной, которой выпал жребий «пнем гореть», и стал что-то шептать своей соседке Анне Захарьиной.
Сначала боярышня была напугана появлением у них красавца-царя, такого милого, такого ласкового. Но за две-три встречи с Иваном у Адашевых она пригляделась к повелителю, увидала, что он такой же ласковый, веселый юноша, как те из молодых ее родственников, с которыми приходилось все-таки встречаться девушке, несмотря на полузатворническую жизнь, обычную для женщин зажиточного круга.
Теперь, у себя дома, Анна совсем развернулась. Откуда смелость взялась. Явно радует ее внимание царя. Гордо порою головкой девушка встряхивает. А сама весела, смеется, бегает с прибаутками. От Ивана увернуться норовит, в руки Оле попасть, кричит Ивану:
– Поскучал бы и ты малость, осударь! Погорел бы в одиночку!
– Ну нет, шалишь, попал на пару – не пущу! Одному и то быть надоело!.. – отвечает ей Иван, нагоняя и хватая за руку. Ведет на место, а сам так и впился глазами в лицо красавице.
И Анна подняла на него свои темные бархатистые глаза. Прекрасные они, такие детски-чистые. Глядят так доверчиво, так прямо… Невольно замечает Иван, что чувственное волнение, вызванное было по привычке близостью такой очаровательной девушки, понемногу улеглось. Совсем потонуло оно среди тысячи новых, непривычных ему, тонких ощущений. Тут как-то все смешалось: жалость к сироте, восторг от близости чистого существа, готового открыто поклониться ему, царю Ивану. И чуется юноше прилив неудержимого, детского веселья, какого никогда почти и не знал, даже малюткой, печально возраставший Иван. Этим беззаботным весельем заразился царь сейчас от Анны. И то вспомнил Иван: незнатный, но славный род бояр Захарьиных за многие годы ни в единой крамоле боярской не был замешан. Поэтому Иван, обыкновенно не дававший спуску боярским и княжеским дочерям и молодкам, теперь совсем иначе отнесся к Анне. Свое уважение к роду царь перенес и на молодую девушку-сиротку.
Анна почуяла это – и так хорошо ей стало!
Незаметно время летит. Песни сменяются играми. На качелях качались, даже хоровод завели, хотя Семик уже минул давно.
«Роща зелененька, а я молоденька!» – заливается Анна.
Вдруг гулкий удар пронесся в летнем теплом, дрожащем воздухе. Зазвонили к вечерне. Сразу затихли все, перекрестились, оборвав смех и говор и песню на полузвуке. Расходиться настало время.
Но это посещение было не последним…
Скоро толки пошли по Москве, в Кремле особенно:
– Зачастил штой-то царь ко вдове честной, к Ульяше Кошкиной-Захарьиных. Неспроста оно…
Иные задумались. У иных прояснились лица.
VIIIВ день своего ангела, 22 июня, до свету поднялась боярыня Иулиания. Все во дворе и в доме тоже почти не спали ночь напролет: к именинному пиршеству готовились. День поздно погас. Рассвет куды рано загорелся над землей. Если часика три поспали – то и ладно. А уж в шестом часу честную вдову сам Макарий-митрополит принимал, когда она к нему со своим именинным пирогом заявилась. Да мало что принял раньше всех, стоящих в большом переднем покое, – увел, в «казенку» свою позвал и там не короткое время с боярыней беседовал. За пирог иконой одарил, святительским благословением… И к бабке царевой доступ нашла незнатная боярыня. Та благодарила куском тафты именинницу за челобитье. Царь молодой в Коломенском случился в тот день. Не то, гляди, сам бы на пир ко вдове пожаловал. Но и так полон двор и дом у нее. Одни уходят, другие подъезжают и пешком подваливают. Много знакомых было у мужа-покойника, не только что из боярского круга, а из служилого и приказного. Теперь проведали люди про особую ласку, какую семье царь Иван выказывает. И особенно много званых и незваных гостей явилось в день ангела «здороваться, честь отдать ангельской душе, имениннице»…
Приехал попозднее и думный боярин, Михаил Юрьевич Захарьин. Он, после смерти Романа, главой в роду считается. С ним сын явился его, Данила, и второй брат хозяйки, Григорий… Никита Захарьин, у царя не дежуривший как раз эти два дня, тоже дома сидит, на радость матери.
Не только за весельем съехались родственники. Опустели дворы и палаты, когда к вечерням дело подошло. Не решались гостьи и гости засиживаться у вдовы, хоть и «матерая» она, в своей семье – голова. Все-таки не водится во вдовьем дому долго засиживаться…
За вечернюю трапезу только своей семьей уселись. Анна, уставшая за день, не сошла к столу.
– Оно и ладно! – заметил Григорий Юрьевич. – Речь такая пойдет, што девчонке лучше не слушать.
– Какая речь такая? – всполошилась Ульяна. – Што, право, за неспокойный норов у тебя, братец Григорий Юрьич! Денька по-милому, по-хорошему, любо не поживешь.
– Рад бы милить, да суседи насилят! Так ухо надо востро держать. Да ошшо ежели сестра с дурцой. Тут вдвое забот…
– И за што обида такая извечная? – плаксиво отозвалась хозяйка. – Што вдовица я сирая… Так хушь бы вы, брательник старшой, вступились. Батюшка Михаил Юрьич, как ты у нас заместо отца родного таперя. А то мне, бедной, вдове горемышной, в моем же дому…
– Ну, буде! Запричитала! – решительно, но не строго произнес старший из братьев, боярин Михаил Захарьин. – Дело надо толковать, а ты запричитала. Никто тебя, сестра, не обидит. А Гриша – он уж завсегда так: лотошливый да суматошливый. Ранней пожару в било колотит. Хоша и то сказать: дымком-гарью попахивает.
– Пожар? Загорелось? Ахти мне! – вскочив, пугливо озираясь, запричитала хозяйка, но, видя, что оба брата так и покатились со смеху, а молодежь едва сдерживается, чтобы тоже не смеяться, опять перешла в тягучий, плаксивый тон: – Ну вот… ну вот… И повсегды так вот… Потеху творит себе из меня, бедной, вдовицы сирой.
– Ах Ты, Господи! Да кинь причитанья. Слышь, што баять будем.
– Слышу, молчу, – сложив полные ярко-красные губы сердечком, подпершись рукой, сугубо-смиренно отозвалась боярыня, но тут же не выдержала: – А тебе бы, племянничек, – накинулась она на Данилу Михалыча Захарьина, – тебе бы и вовсе не пристало хиханьки да хаханьки над теткой творить. Отцу бы еще сказал учливенько, как ты царский ближний слуга, мол, «батюшка»…
– Матушка, смолкни! Останови колесо язычное. Всего воздуху не смелешь. Не то, гляди, уйдем в ину хоромину каку. Без тебя толковать станем, мать честная вдова-разговорница! – пригрозил Михайло.
– Молчу! Молчу! – зажав рот рукой, прошептала хозяйка и смолкла на самом деле, но приняла еще более обиженный вид, чем раньше.
– Теперь сыпь, – обратился Михайло к Григорию, – что нам сказывать собрался? Каки таки россказни про нас идут? Что судачат?
– А то и бают, что царь молодой у сестры у нашей любезной, в дому ея вдовьем почестном, опочивальню себе завел. Да ошшо не где инако как в терему девичьем, во светлице у племяннушки нашей, Анюты.
– Ах, вороги, ах, злодеи, ах, душегубы подлые! – так и взвизгнула, не вытерпев, боярыня. – Знаю я, чьи энто вымыслы! Ведьма Наташка Поленина, суседка-дьяконица, склыки пустила. Да я ее…
– Помолчи, сестра! – уже более решительно прикрикнул Михайло. – Да Полениной за такие речи можно бы язык к пяткам вытянуть.
– Я суседок твоих не знаю! – раздражительно отозвался Григорий, и без того вечно злой, подозрительный и раздраженный по натуре человек. Теребя свою длинную жидкую черную бороду, он продолжал: – Круг царя такие речи ведутся. Бояре главные о том же проведали. Нешто единый шаг царев без погляду останется? А теперь – и пуще всего. Скоро пора приспеет: оженить царя надобно. Уж все первые роды между собою сносятся, пересылаются, сговариваются. Судят-рядят: на ком осударя женить? Так со всех концов по сотне гонцов готово: не скользнул бы куды вьюнош, мимо ихних мережей не проплыл бы. Пока он с дворовыми али припосадскими женками хороводится – оно и ладно. Ежели с иной боярыней замужней али княгиней какой позадержится, и то не беда. А тут, слышь: боярышня запуталась. Все ныне и заворушилось, как осы в улье в своем. Узнать всем надо: што да как? Невесту ль готовит себе осударь али так, приспособил сударку повседневную? По видимости – на последнем все сгодились.
– Ахти мне! – в неподдельном отчаянии хватаясь за кику, завопила было боярыня, но тут же и замолкла, увидя поднятый с угрозой палец братца Михайлы.
– Што ж, все энто и мне добре ведомо! – после небольшого молчания заговорил он. – Оно, гляди, и лучше, что такой, не иной говор идет. Для племянной целее, да и для тебя, сестрица. Стали бы главные бояре супротив вас опаску держать – давно бы и ее и тебя смели с пути с дороги. Извели бы зельем лихим как-никак. Не то хоромы подожгли бы, живьем поджарили.
– О-ох! – только и простонала, задрожав, боярыня.
– Теперь одно знать бы нам доподлинно надо: правду злые люди болтают али наговаривают на племянную? Ась? Поведай, сестрица любезная. Да, гляди, без хныканья, без вытья, без речей пустых, залишних.
– Ох, скажу. Все выложу, братец Михайло Юрьич! Ничего не потаю. Стыд головушке! Каки речи облыжные про девицу пошли! Да нешто я не мать? Да рази вместимо? Да позволю я, штолича? Да я ее лучше этими руками.
– Ну, вижу: толку не быть от сказов твоих. Так я спрашивать буду, а ты покороче отвечай. Что суть спрошено. Ночевывал когда осударь на дворе на твоем?
– Батюшки! Да нешто можно?! Да как же?!
– Ладно. Не было, значит, тово. В другое: часто ли счастливил-заглядывал?
– Да, батюшка… Сказать, так и не считала, а припомнить можно.
– Я, дяденька Михайло Юрьич, знаю! – вмешался Никита. – Без меня, почитай, ни разу не заглядывал. А со мной – раз пять бывал.
– Выходит: раз на неделе. Ошшо не больно часто-много, – ухмыляясь в бороду, заметил боярин. – А один на один с боярышней бывал ли гость дорогой?
– И-и, да нешто? – начала было боярыня, но сын снова перебил ее:
– Штобы совсем наедине, без призору, хошь бы дальнего, незаметного, – того не случалось. Не матушка, так я, не я – иной хто энтак неприметно, а все поглядывали. Но сидеть вдвоем – они сиживали. И в покоях случалось, и в саду, под наметом, али в купине хмелевой. Речей не подслушано всех. А што слышали, то все по чину велось. Ни озорных, ни улестливых слов осударь сестре не сказывал.