Полная версия
Ипатия
На этом месте письмо прерывалось.
– Что мне делать?
– Согласиться.
– Великий Боже! Тогда меня отлучат от церкви. Что станет с моей бедной душой?
– То, что ее ожидает во всяком случае, мой повелитель! – ласково возразил Рафаэль.
– Но меня назовут отступником. И это – перед лицом Кирилла и всего народа. Говорю тебе, – я не могу на это отважиться.
– Никто от тебя не требует отступничества, благородный префект.
– Как? А что же ты сам только что говорил?
– Я посоветовал только соглашаться на все. Перед браком дают немало обещаний, которым никогда не суждено осуществиться.
– Я не смею, я не хочу обещать. Я подозреваю, что тут какая-то западня, расставленная вами, еврейскими интриганами. Вам нужно, чтобы я опозорил себя перед христианами, которых вы ненавидите.
– Уверяю тебя, я слишком глубоко презираю людей, чтобы ненавидеть их. Но тебе, право, следует принести небольшую жертву, чтобы овладеть этой своенравной девушкой. При помощи ее глубокого и смелого духа ты мог бы справиться и с римлянами, и с византийцами, и с готами, если бы она пожелала использовать их для твоих целей. А что касается красоты, то одна ямочка у кисти ее маленькой, прелестной ручки стоит всех красавиц Александрии.
– Клянусь Юпитером! Ты так ею восторгаешься, что я начинаю подозревать, не влюблен ли ты сам в нее. Почему бы тебе не жениться на ней? Я бы возвел тебя в сан первого министра, и мы могли бы пользоваться ее мудростью, не страдая от ее капризов.
Рафаэль встал и поклонился до земли.
– Милость высокородного префекта подавляет меня, но до сих пор я заботился только о собственном благе, и трудно думать, что в настоящем возрасте я посвящу себя чужим интересам, хотя бы и твоим.
– Ты откровенен.
– Без сомнения… Кроме того, как с практической, так и с теоретической точки зрения, женщина, на которой я когда-либо женюсь, будет моей частной собственностью… Ты меня понимаешь?
– Весьма откровенно с твоей стороны!
– Конечно, но мы упустили из виду третий пункт, а именно, что она, вероятно, не согласится выйти за меня замуж.
– Клянусь Юпитером, она меня отвергла всерьез! Она раскается в этом. Глупо было делать ей предложение. К чему телохранители, если не можешь взять силой то, чего добиваешься? Если кроткие меры недействительны, – помогут строгие. Я немедленно велю доставить ее сюда.
– Благородный повелитель, это ни к чему не приведет. Разве тебе незнакома непреклонная твердость этой женщины? Ни бичевание, ни истязание раскаленными клещами не поколеблют ее решимости при жизни. Мертвая же она совершенно бесполезна для тебя, но не бесполезна для Кирилла…
– В каком смысле?
– Он с радостью ухватится за эту историю, как оружие против тебя. Он заявит, что она умерла целомудренной мученицей во славу вселенской апостольской веры, подстроит чудеса над ее прахом и, опираясь на эти знамения, сровняет с землей твой дворец.
– Так или иначе, Кирилл услышит обо всем, – и это второе затруднение, в которое ты, пронырливый интриган, вовлек меня. Ипатия оповестит всю Александрию, что я искал ее руки, а она отказала мне.
– Положись на меня. Как бы ни грезила наша красавица о заоблачных сферах, престол сам по себе настолько заманчивая вещь, что даже пифия Ипатия не откажется от него. На прощание побьемся еще раз об заклад: держу три против одного. Не предпринимай ничего ни в том, ни в другом направлении, и не пройдет месяца, как она сама пришлет тебе письмо. Поставим кавказских мулов? Хочешь? Решено!
И Рафаэль, низко поклонившись, покинул комнату. Выходя из дворца, он заметил на другой стороне улицы еврейку Мириам, которая очевидно поджидала его. Но, увидев его, она спокойно пошла дальше, как бы вовсе не желая с ним говорить. Завернув за угол, Рафаэль остановил ее, и она порывисто схватила его за руку.
– Дурак решился?
– Кто решился и на что?
– Ты знаешь, о чем я говорю! Неужели ты думаешь, что Мириам способна передавать письма, не ознакомившись с их содержанием? Отречется ли он от христианства? Скажи мне. Я буду нема, как могила!
– Дуралей нашел в каком-то закоулке своего сердца старый изъеденный крысами клочок совести – и не решается!
– Проклятый трус! У меня сложился такой великолепный план заговора! В течение года я бы вышвырнула всех христианских собак из Африки. Чего опасается этот человек?
– Адского огня.
– Он и без того не избегнет его, поганый язычник!
– Я ему на это намекнул, по возможности деликатно и осторожно, но, подобно остальному человечеству, он предпочитает отправиться в преисподнюю собственной дорогой.
– Трус! Кого мне взять теперь? О, если бы во всем теле Пелагии было столько ума, сколько в мизинце Ипатии, то я бы посадила ее на трон цезарей вместе с ее готом.
– Она, без сомнения, самая знаменитая из твоих питомиц. Ты, мать, вправе гордиться ею.
Старуха слегка усмехнулась и быстро повернулась к Рафаэлю:
– Посмотри, у меня есть подарок для тебя, – сказала она, вытаскивая роскошное кольцо.
– Но, мать, ты даришь меня постоянно. Всего месяц тому назад ты прислала мне этот отравленный кинжал.
– Почему бы и нет? Возьми кольцо от старухи.
– Какой чудесный опал!
– Да, это настоящий опал. На нем начертано непроизносимое имя Божие, – точь-в-точь как на кольце Соломона. Возьми его, говорю тебе. Тому, кто его носит, нечего бояться огня и стали, яда и женских очей.
– Включая даже твои?
– Возьми, говорю тебе! – Мириам силой надела кольцо на его палец. – Вот оно тут. Теперь ты в безопасности. Не смейся! Прошлой ночью я составляла твой гороскоп и знаю, что тебе сейчас не до смеха. Тебе угрожает великая опасность и великое искушение. Когда же ты победишь это испытание, ты можешь сделаться ближайшим советником цезаря, первым министром, даже императором. И ты будешь им, клянусь четырьмя архангелами!
И старуха скрылась в боковом переулке, оставив Рафаэля в полнейшем недоумении.
Глава V
День в Александрии
Пока все это происходило, Филимон плыл вниз по течению реки с приютившими его готами. Перед ними мелькали древние города, превратившиеся в развалины. Наконец они вошли в устье большого александрийского канала и, проплыв всю ночь по озеру Мареотис, к рассвету очутились среди несчетных мачт, возле шумных набережных величайшей гавани мира. Пестрая толпа чужеземцев, гул наречий всех народов, от Тавриды до Кадиса, высоко громоздившиеся склады товаров, огромные груды пшеницы, сваленной под открытым небом, не знавшим дождя, суда, могучие корпуса которых вздымались ярусами и походили на плавучие дворцы, вся эта оживленная картина навела молодого монаха на мысль, что мир не так ничтожен, как он думал.
Перед большими грудами плодов, только что подвезенных базарными лодками, грелись на солнце группы негритянских рабов, которые, болтая и смеясь, с тревогой и нетерпением высматривали покупателей. Филимон отвернулся, не желая смотреть на мирскую суету, но всюду, куда ни обращались его глаза, он видел ее в самых разнообразных формах. Он изнемогал под массой новых впечатлений, его оглушал шум, и он едва овладел собой настолько, чтобы воспользоваться первой возможностью и постараться ускользнуть от своих опасных спутников.
– Эй, – заревел Смид, оружейный мастер, когда Филимон начал подниматься по лестнице пристани. – Ты никак задумал сбежать, даже не попрощавшись с нами?
– Оставайся со мной, парень, – сказал старый Вульф. – Я тебе спас жизнь, и ты принадлежишь мне.
Филимон с некоторым колебанием повернулся к нему.
– Я монах и слуга Божий.
– Им ты можешь остаться везде. Я хочу сделать из тебя воина.
– Оружие мое – не плотские вещи, а молитва и пост, – возразил бедный Филимон, чувствуя, что это средство самообороны в Александрии нужнее, чем где-либо в пустыне. – Пустите меня, я не создан для вашей жизни. Я благодарю и благословляю вас. Я буду молиться за тебя, мой повелитель, но отпусти меня.
– Проклятие трусливому псу! – завопило с полдюжины голосов. – Почему ты не дал нам воли, викинг Вульф? От монаха иного нечего было и ждать.
– Он не дал мне позабавиться, – воскликнул Смид, – но я своего не упущу!
Топор, брошенный искусной рукой, полетел в голову Филимона. Монах едва успел уклониться от удара, и тяжелое орудие разбилось о гранитную стену позади него.
– Ловко увернулся, – холодно заметил Вульф.
Матросы и торговки закричали: «убивают!», а таможенные чиновники, надзиратели и сторожа гавани сбежались со всех сторон. Но все они спокойно разошлись по местам, когда раздался громовой голос амалийца, стоявшего у руля:
– Ничего не случилось, ребята! Мы только готы и едем к наместнику.
– Мы только готы, мои милые ослиные погонщики! – повторил Смид.
При этом грозном слове чиновники поспешили удалиться, стараясь сохранить равнодушие и всем своим видом показывая, что их присутствие необходимо как раз на противоположном конце гавани.
– Отпустите его, – сказал Вульф, поднимаясь по лестнице. – Отпустите мальчика. Всякий человек, к которому я чувствовал расположение, впоследствии меня обманывал, и от этого малого я не вправе ожидать чего-либо иного, – пробормотал он про себя. – Пойдемте, товарищи, ступайте на берег и напейтесь как следует.
Так как Филимону было разрешено удалиться, то он, конечно, пожелал остаться. Во всяком случае ему следовало вернуться, чтобы поблагодарить варваров за оказанное гостеприимство. Обернувшись, он увидел, что Пелагия садилась на носилки вместе со своим возлюбленным. С опущенными глазами приблизился он к прекрасному созданию и пролепетал несколько слов признательности. Пелагия приветствовала его ласковой улыбкой.
– Перед разлукой расскажи мне побольше о себе. Ты говоришь на прекрасном чистейшем афинском наречии. Ах, что за счастье опять слышать свой родной язык! Бывал ли ты в Афинах?
– Малым ребенком, – я помню, то есть мне кажется, что помню…
– Что? – быстро спросила Пелагия.
– Большой дом в Афинах, битву и потом долгое путешествие на корабле, доставившем меня в Египет.
– Милосердные боги! – воскликнула Пелагия и умолкла на мгновение. – Девушки, вы говорили, что он на меня похож?
– Мы ничего дурного не имели в виду, когда в шутку заметили это, – сказала одна из ее спутниц.
– Ты похож на меня! Ты должен навестить нас, мне нужно тебе сказать… Приходи непременно!
Филимон, ложно истолковав ее интерес к нему, правда, не отпрянул, но ясно проявил нерешительность.
Пелагия громко рассмеялась.
– Глупый юноша, не будь таким тщеславным, не питай подозрений и приходи. Не думаешь же ты, что я всегда болтаю только глупости? Посети меня, быть может, это окажется полезным для тебя. Я живу в…
Она назвала одну из самых роскошных улиц, которую Филимон не мог не запомнить, хотя в душе дал обет никогда не воспользоваться ее приглашением.
– Брось этого дикаря и иди! – ворчал амалиец, сидя в носилках. – Ты, надеюсь, не собираешься идти в монахини?
– Нет, пока еще жив единственный мужчина, которого я встретила на земле, – возразила Пелагия и, быстро взбираясь на носилки, обнаружила прелестную пятку и очаровательную щиколотку.
Это была как бы последняя стрела, пущенная наудачу. Но в Филимона стрела не попала. Толпа смеющихся пешеходов увлекла его вперед. Довольный, что избегнул опасной собеседницы, молодой монах осведомился, где живет патриарх.
– Дом патриарха? – переспросил человек, к которому он обратился, маленький, худощавый, черноватый малый, с веселыми, темными глазами. Поставив перед собой корзину с плодами, он сидел на деревянном обрубке и разглядывал иноземцев с выражением пронырливого, простоватого лукавства. – Я знаю его дом, ибо дом этот знает вся Александрия. Ты монах?
– Да.
– Так спроси монахов. Ты и шага не пройдешь, как встретишь кого-нибудь из них.
– Но я не знаю даже в какую сторону идти. А ты разве не любишь монахов, добрый человек?
– Видишь, юноша, мне кажется, ты слишком хорош для монаха. Я грек и философ, хотя, к несчастью, водоворот материи вовлек искру божественного эфира в тело носильщика. Поэтому, юноша, я питаю троякую вражду к монашеству. Во-первых, как мужчина и супруг. Ведь если бы монахам дать волю, они не оставили бы на земле ни мужчин, ни женщин и сразу погубили бы людской род проповедью добровольного самоубийства. Во-вторых, как носильщик, если бы все мужчины стали монахами, то не было бы бездельников и моя должность упразднилась бы сама собой. В-третьих, как философ. Как фальшивая монета внушает отвращение честным людям, так и нелепый, дикий аскетизм отшельника претит логическому, последовательному мышлению человека, который, подобно мне, смиреннейшему из философов, хочет устроить свою жизнь на разумных началах.
– А кто, – спросил Филимон, не удержавшись от улыбки, – кто был твоим наставником по части философии?
– Источник классической мудрости – сама Ипатия. Некий древний мудрец ночью качал воду, чтобы иметь возможность учиться днем, а я храню плащи и зонты, чтобы упиваться божественным знанием у священных врат ее аудитории. Но все-таки я укажу тебе дорогу к архиепископу. Философу приятно поверять скромной юности сокровища своего ума. Быть может, ты поможешь мне отнести эту корзину с фруктами?
Маленький человечек привстал и, поставив корзину на голову Филимона, направился в одну из ближайших улиц. Филимон последовал за ним, не то с презрением, не то с любопытством спрашивая себя, какова же та философия, которая поддерживала самомнение этого жалкого, оборванного, маленького обезьяноподобного существа. Миновав ворота Луны, они шли около мили по большой, широкой улице, которая пересекалась под прямым углом другой, столь же прекрасной. Вдали на обоих концах ее неясно обозначались желтые песчаные холмы пустыни, а прямо перед путниками сверкала голубая гавань сквозь сеть бесчисленных мачт.
Наконец они достигли набережной, в которую упиралась улица, и перед изумленными взорами Филимона широким полукругом развернулось синее море, окаймленное дворцами и башнями. Он невольно остановился, а вместе с ним и его маленький спутник, с любопытством следивший за впечатлением, которое произвела на монаха эта грандиозная панорама.
– Вот, смотри, это все творения наших рук! Это сделали мы, греки, темные язычники. Разве христиане там, на левой излучине, построили этот маяк, чудо мира? Разве христиане возвели этот каменный мол, который тянется на расстоянии многих миль? А кто создал эту площадь и выстроил вот эти ворота Солнца? Или Цезареум по правую руку? Обрати внимание на два обелиска перед ним!
И он указал на два знаменитых обелиска, один из которых, известный под именем иглы Клеопатры, уцелел до наших дней.
– Говорю тебе, смотри и убедись, как ничтожен, как страшно ничтожен ты на самом деле! Отвечай, потомок летучих мышей и кротов, ты, шестипудовая земляная глыба, ты, мумия скалистых пещер, могут ли монахи произвести нечто подобное?
– Мы продолжаем работу наших предшественников, – возразил Филимон, пытаясь сохранить безучастный и бесстрастный вид.
Он был слишком изумлен, чтобы сердиться на выходки своего спутника. Его подавлял необъятный простор, блеск и величие зрелища, ряд великолепных зданий, каких, быть может, никогда, ни раньше, ни позже, земля не носила на своей поверхности. Среди необычайного разнообразия форм можно было видеть и чистые дорические постройки первых Птолемеев, и причудливую варварскую роскошь позднейших римских зданий, и подражания величественному стилю Древнего Египта, пестрый колорит которого смягчал простоту и массивность очертаний. Ненарушимый покой этого громадного каменного пояса составлял разительный контраст с неуемной суетой гавани. Высокие паруса кораблей, продвинувшись далеко в море, походили на белых голубей, исчезающих в беспредельной лазури. Это зрелище смущало, угнетало и наполняло неопределенным тоскливым чувством сердце молодого монаха. Наконец, опомнившись, Филимон вспомнил о данном поручении и вторично спросил о дороге к дому архиепископа.
– Вот дорога, молокосос, – сказал маленький человечек, огибая с Филимоном большой фронтон Цезареума.
Взор молодого монаха случайно упал на новую лепную работу над воротами, украшенными христианскими символами.
– Как? Это церковь?
– Это Цезареум. Временно он стал церковью. Бессмертные боги на короткий срок соблаговолили поступиться своими правами, но тем не менее здание остается по-прежнему Цезареумом. Вот, – сказал, он, указывая на дверь с боковой стороны музея, – здесь последнее убежище муз – аудитория Ипатии, школа, где мы все поучаемся. А тут, – он остановился перед воротами прекрасного дома, находившегося напротив, – местожительство благословенной любимицы Афины. Теперь ты можешь опустить корзину.
Проводник постучал у двери, сдал плоды чернокожему привратнику, вежливо поклонился Филимону и, по-видимому, намеревался удалиться.
– А где же дом архиепископа?
– У самого Серапеума. Ты не ошибешься. Четыреста мраморных колонн, разрушенных христианскими гонителями, стоят на возвышении…
– Далеко ли это отсюда?
– Около трех миль, у ворот Луны.
– Как? Значит это те самые ворота, через которые мы вошли в город?
– Те самые, ты не заблудишься, потому что уже раз прошел со мной весь этот путь.
Филимону захотелось схватить за горло бессовестного болтуна и разбить его голову об стену. Хотя он и подавил это желание, но не мог удержаться, чтобы не сказать:
– Итак, негодяй, язычник, ты заставил меня попусту прогуляться шесть или семь миль?
– Точно так, молодой человек. Если ты вздумаешь меня обидеть, то я позову на помощь: рядом – еврейский квартал, и оттуда, словно осы из гнезда, немедленно высыплют тысячи людей, чтобы убить монаха при столь удобном случае. Но я действовал с самыми благими намерениями: во-первых, по указаниям практической мудрости, – чтобы корзину пришлось нести не мне, а тебе; во-вторых, из высших философских соображений, – чтобы, пораженный величием нашей славной цивилизации, которую хотят уничтожить твои братья, ты понял, какой ты осел, черепаха, бесформенное ничто! Если же ты познал свое ничтожество, то постарайся стать хоть чем-нибудь.
С этими словами он хотел скрыться, но Филимон схватил его за ворот изодранной туники и держал болтуна так крепко, что тому не удалось ускользнуть, хотя он и извивался как угорь.
– Ты пойдешь со мной и будешь указывать мне дорогу. Если ты согласен, все обойдется миролюбиво, в противном же случае я силой заставлю тебя повиноваться. Это справедливая кара за твой поступок.
– Философ преодолевает препятствия, подчиняясь им. Я сторонник миролюбия и всех его благ.
Итак, они вместе отправились обратно. Пройдя около полумили рядом с носильщиком, Филимон внезапно спросил его:
– А кто эта Ипатия, о которой ты столько рассказываешь?
– Кто Ипатия? О, что за невежество! Она царица Александрии. По уму Афина, по величавости Гера, по красоте – Афродита.
– А кто они?
Носильщик остановился, медленно смерил его с ног до головы презрительным взором и с выражением безграничной жалости хотел было уйти. Но сильная рука Филимона удержала его.
– Ах… понимаю… Кто Афина? Богиня, дарующая мудрость, Гера – супруга Зевса, царица небожителей. Афродита – мать любви… Впрочем, я не надеюсь, что ты постигнешь мои слова.
Филимон, однако, понял, что Ипатия в глазах его маленького проводника была весьма выдающейся и удивительной личностью, и предложил новый вопрос, чтобы таким образом несколько уяснить себе это чудо Александрии.
– Она дружит с патриархом?
Носильщик вытаращил глаза, просунул средний палец одной руки между указательным и третьим пальцем другой и, шутливо глядя на юношу, проделывал какие-то таинственные знаки, смысл которых, впрочем, был совершенно потерян для Филимона. Маленький человек остановился, еще раз посмотрел на статную фигуру Филимона и, наконец, произнес:
– Она – друг всего человечества, мой юный друг. Философ должен возноситься над отдельными личностями, дабы созерцать целое. А вот здесь есть на что посмотреть, и ворота открыты.
И он подошел к фасаду большого здания.
– Это дом патриарха?
– У патриарха более плебейский вкус. Он живет, как люди рассказывают, в двух грязных, маленьких каморках, ибо знает, что ему неприлично роскошествовать. Дом патриарха? Нет, это храм искусств и красоты, дельфийский треножник поэтического вдохновения, утешение рабов, изнемогающих под земным гнетом, одним словом, театр, который твой патриарх, имей он возможность, завтра же превратил бы… Но философ не должен браниться. Ах, я вижу телохранителей наместника у ворот. Значит, он сейчас издает распоряжения. Войдем и послушаем.
Прежде чем Филимон успел отказаться, внутри здания поднялась страшная суматоха, а затем заволновался народ, стоявший на улице.
– Это неправда! – раздавались голоса. – Еврейская клевета! Этот человек невинен!
– Он так же мало думает о бунте, как и я, – ревел жирный мясник, который, по-видимому, с одинаковой легкостью мог сразить и человека и быка. – При проповедях святого патриарха он первым начинал хлопать и последним кончал.
– Добрая, кроткая душа! – причитала женщина. – Еще сегодня утром говорила я ему: почему ты не бьешь моих мальчишек, господин Гиеракс? Станут ли они учиться, если не бить их? А он ответил, что не терпит розог – от одного вида их у него пробегают мурашки по спине.
– Очевидно, это было пророчество!
– Это-то и доказывает его невинность. Как мог бы он прорицать, не будучи святым?
– Монахи, на помощь! Гиеракс, христианин, схвачен и подвергнут пытке в театре! – закричал какой-то пустынник. Волосы и борода ниспадали ему на грудь и плечи.
– Нитрия! Нитрия! За Бога и Богоматерь, монахи Нитрии! Долой еврейских клеветников! Долой языческих тиранов!
И толпа бросилась вниз по сводчатому проходу, увлекая за собой носильщика и Филимона.
– Друзья мои, – начал маленький человечек, пытаясь сохранить спокойствие философа, хотя не мог более стоять на ногах и, стиснутый локтями двух зрителей, висел в воздухе, – что означает этот шум?
– Евреи распустили слух, что Гиеракс готовит восстание. Да будут они прокляты со своей субботой!
– Поэтому они затевают волнения по воскресеньям. Гм… это борьба партий, которую философ…
Говоривший замолчал; толпа раздалась, он упал наземь, и бесчисленные ноги бегущих сейчас же покрыли его.
Услышав о преследованиях и доведенный до неистовства криками, Филимон смело бросился сквозь толпу, пока не достиг больших ворот с железными решетками, преграждавшими дальнейший путь. Отсюда молодой монах мог беспрепятственно следить за трагедией, разыгравшейся внутри здания, где невинный страдалец, подвешенный на дыбе, извивался и громко вскрикивал при каждом взмахе ременного кнута.
Филимон тщетно стучал и колотил в ворота вместе с обступившими его монахами. Им отвечал лишь хохот телохранителей, находившихся внутри двора. Телохранители громко проклинали мятежное население Александрии с его патриархом, духовенством, святыми и церквами и грозили, что доберутся до каждого из тех, кто тут стоит. Между тем отчаянные вопли пытаемого постепенно ослабевали и, наконец, вслед за последним судорожным криком жизнь и страдание навеки прекратились в этом жалком истерзанном теле.
– Они его убили! Они сделали его мучеником! Назад, к архиепископу! К дому патриарха! Он отомстит за нас!
Страшная весть дошла до народа, теснившегося перед фасадом на площади, и вся толпа, как один человек, повалила по улицам к жилищу Кирилла. Филимон следовал за ней, вне себя от ужаса, ярости и жалости.
Среди тревоги и суматохи он провел часа два перед домом патриарха, прежде чем был допущен к нему. Вместе с плотно сжавшей его толпой он попал в низкий, темный проход и, наконец, едва переводя дыхание, очутился во внутреннем дворе четырехугольного невзрачного здания, над которым поднимались четыреста колонн разрушенного Серапеума. Разбитые капители и арки величавого здания уже зарастали травой.
Наконец Филимону удалось выбраться из тесноты и вручить хранившееся на груди письмо священнику, бывшему среди толпы. Миновав коридор и несколько лестниц, Филимон вошел в большую, низкую, простую комнату. Благодаря духу всемирного братства, который христианство впервые установило на земле, ему пришлось ждать не более пяти минут. Его допустили к человеку самому могущественному на южном побережье Средиземного моря.
Тяжелый занавес скрывал дверь в смежную комнату, но до Филимона явственно долетали шаги человека, быстро и гневно ходившего взад и вперед.
– Они доведут меня до этого! – воскликнул, наконец, громкий благозвучный голос. – Они меня доведут до этого. Да падет их кровь на их собственные головы! Мало им поносить Бога и церковь, повсюду раскидывать сети всяческих обманов, колдовства и ростовщичества, угадывать будущее, делать фальшивые деньги, – нет, они смеют еще предавать мое духовенство в руки тирана!