Полная версия
Ипатия
– Какой это рослый, отважный юноша, Вульф, сын Овиды! – обратился богатырь к старому воину в медвежьей шкуре. – Он, пожалуй, не хуже тебя сумеет носить шубу в этом пекле.
– Я сохранил одежду моих предков, Амальрих амалиец; Асгард[12] я сумею найти в той же одежде, в какой некогда брал Рим.
Костюм богатыря представлял собой смесь римского военного и гражданского одеяния. На нем был шлем, панцирь и сенаторская обувь; с дюжину золотых цепочек обвивалось вокруг шеи, и на всех пальцах сверкали драгоценности. Он отвернулся от старика с нетерпеливой насмешливой улыбкой.
– Асгард! Асгард! Если ты спешишь достигнуть Асгарда по этой вырытой в песке канаве, то расспроси юношу, далеко ли нам еще плыть.
Вульф тут же исполнил его желание и обратился к монаху с вопросом, на который тот мог ответить лишь отрицательным движением головы.
– Спроси его по-гречески.
– Греческий язык – наречие рабов. Пусть им пользуются невольники, – я от него отрекаюсь.
– Эй, девушки, подойдите-ка сюда! Пелагия, ты, во всяком случае, понимаешь язык этого молодца. Спроси его, далеко ли еще до Асгарда?
– Ты должен вежливее со мной обращаться, мой суровый герой, – ответил нежный голос из-под палубного навеса. – Красоту следует просить, ей нельзя приказывать.
– Ну так подойди сюда, мое оливковое дерево, моя газель, мой лотос… моя… ну, как там еще называется эта чепуха, которой ты меня учила недавно. Приди и спроси этого дикого человека из песчаной пустыни, далеко ли до Асгарда от этих проклятых кроличьих нор.
Занавес шатра отдернули и, сладострастно раскинувшись на мягком ложе, под опахалами из павлиньих перьев, сверкая рубинами и топазами, показалось существо, какого Филимон никогда еще не видел.
То была женщина лет двадцати двух, с чувственными, обольстительными формами гречанки. Под чудесным золотистым загаром кожи просвечивали тончайшие разветвления вен, а маленькие босые ножки были красивее, чем у Афродиты, и нежнее груди лебедя. Мягкие округленные контуры бюста и рук явственно обозначались под прозрачной тканью платья, а стан был перехвачен шелковой шалью оранжевого цвета, богато затканной гирляндами из раковин и роз. Густые кудри темных волос, перевитые золотом и драгоценностями, лежали на подушке, а темные глаза сияли, как алмазы, из-под век, подведенных сурьмой. Женщина медленно подняла руку, медленно раскрыла губы и на чистейшем, благозвучном греческом наречии повторила вопрос своего исполинского возлюбленного. Она дважды повторила слова, прежде чем юный монах, преодолев очарование, смог ей ответить.
– Асгард? Что такое Асгард?
Красавица взорами испросила новых указаний от богатыря.
– Град бессмертных богов, – торопливо и серьезно вмешался старый воин, обращаясь к молодой женщине.
– Град Бога – на небесах, – возразил Филимон переводчице, отвернувшись от ее сияющих, похотливых и испытующих глаз.
Все, кроме вождя, пожавшего плечами, встретили этот ответ единодушным хохотом.
– Висеть в вышине на облаках или тащиться по Нилу – для меня, в сущности, безразлично, – сказал Амальрих. – Мне сдается, что нам так же легко, или вернее, так же трудно долететь до Асгарда, как доплыть до него на веслах по этой длинной канаве. Пелагия, спроси, откуда течет река.
Пелагия повиновалась, и тут последовал беспорядочный набор сказок, которыми Филимона в детстве развлекали монахи.
– Нил направляется к востоку мимо Аравии и Индии; путь идет лесами, населенными слонами и женщинами с собачьей пастью, а дальше тянутся Гиперборейские горы, где царит вечный мрак… Одна треть реки идет оттуда, другая из южного океана, через лунные горы, куда еще не ступала человеческая нога, а последняя треть из страны, где живет Феникс. Далее следуют водопады, а по ту сторону порогов тянутся лишь песчаные бугры да развалины, кишащие дьяволами. А что касается до Асгарда, то о нем никто никогда не слыхивал.
Все озадаченнее и смущеннее становились лица слушателей, а Пелагия все продолжала переводить путаясь и перевирая. Наконец великан хлопнул себя рукой по колену и торжественно поклялся, что больше ни шагу не сделает вверх по Нилу. А Асгард пусть себе гниет, пока не погибнут боги.
– Проклятый монах, – пробормотал Вульф. – Разве об этом может что-нибудь знать такая жалкая тварь?
– Почему бы ему не знать столько же, как и той обезьяне – римскому наместнику? – спросил Смид.
– О, монахам все известно, – вмешалась Пелагия. – Они странствуют на сотни и тысячи миль по Нилу и пересекают пустыню, переполненную чертями и чудовищами, где всякий другой лишился бы рассудка или был бы немедленно разорван на части.
– Почему бы ему не знать столько же, сколько знает префект? Это ты правильно заметил, Смид. Я думаю, что писец наместника нагло лгал, когда уверял нас, что до Асгарда не более десяти суток езды.
– Зачем ему было лгать?
– До причин мне нет дела. Я только говорю, что наместник походил на лжеца, а этот монах – на честного парня. Ему я и верю, и больше об этом ни слова!
– Не смотри на меня так сердито, викинг Вульф. Я не виновата, я ведь только повторяла то, что мне рассказывал монах, – прошептала Пелагия.
– Кто сердито смотрит на тебя, моя царица? – взревел амалиец. – Пусть-ка он выйдет, и клянусь молотом Тора…
– Да разве тебе кто-нибудь сказал хоть слово, глупенький? – стала успокаивать его Пелагия, ждавшая каждую минуту какой-нибудь бешеной вспышки. – Никто ни на кого не сердится, только я недовольна тобой: ты все перевираешь и во все вмешиваешься. Берегись, я исполню свою угрозу и убегу с викингом Вульфом, если ты не будешь вести себя хорошо. Гляди, все ждут от тебя речи…
Амалиец встал.
– Слушайте, Вульф, сын Овиды, и все вы, воины! Если мы ищем богатств, то мы не найдем их среди песчаных бугров. Женщин надо? Но лучше этих мы не увидим даже у чертей и драконов. Не смотри так грозно, Вульф. Ведь ты же не намерен взять в жены одну из тех девушек с собачьими мордами, о которых рассказывал монах? Вернемтесь же обратно, пошлемте послов в Испанию, к одному из вандальских племен, – им уже успел надоесть Адольф[13], я же упрочу их положение. Мы соберем рать и возьмем Византию. Я стану августом, Пелагия будет августой, вы, Вульф и Смид, превратитесь в цезарей, а монаха мы сделаем начальником над евнухами. Выбирайте любое, пора пожить спокойно. Но по этой проклятой горячей луже я больше не поплыву. Герои, спросите ваших девушек, а я переговорю со своей. Ведь все женщины – пророчицы.
– Если они не потаскушки, – пробормотал Вульф себе в бороду.
– Я последую за тобой на конец света, мой повелитель, – со вздохом произнесла Пелагия. – Но в Александрии, конечно, приятнее быть, чем здесь…
Вульф гневно вскочил.
– Выслушай меня, Амальрих амалиец, сын Одина, и все вы, герои! – сказал он. – Когда мои предки поклялись быть слугами Одина и уступили царство священным амалийцам, сынам Эзира, какой договор был заключен между вашими предками и моими? Не решено ли было, что мы направимся к югу и неуклонно будем туда идти, пока не дойдем до города Асгарда, обители Одина, и не передадим Одину господство над вселенной? Не соблюдали ли мы наш обет? Не были ли мы неизменно преданы тебе, сын Эзира?
– Вульфа, сына Овиды, никто не уличит в нарушении клятвы, данной другу или недругу, – сказал амалиец.
– Почему же тогда его друг не исполняет своего обещания? Почему он изменил клятве? Где найдет стадо вожака, когда бык бросил его и валяется в грязи?
– Разве Один еще не насытился пролитой нами кровью? Если он в нас нуждается, пусть ведет нас сам! – возразил амалиец.
– Нам нужно отдохнуть перед новым походом! – кричал один из воинов.
– Вы ведь слышали, – монах говорит, что мы никогда не проедем через пороги, – кричал другой.
– Мы сперва заткнем ему глотку, с его бабьими россказнями, а потом сделаем то, что нужно, – вскричал Смид и, вскочив с места, взялся одной рукой за боевой топор, а другой стиснул горло Филимона. Еще мгновение – и монаха не стало бы.
Филимон впервые в жизни ощутил прикосновение врага, и новое, еще неведомое чувство овладело всем его существом. Он вырвался из рук гота, остановил левой рукой занесенный топор, а правой схватил противника за пояс.
Женщины тщетно упрашивали своих любовников разнять борцов.
– Ни за какие блага! Силы равны и схватка бесподобна! Во имя всех валькирий… смотрите, они лежат на полу и Смид очутился под монахом!
Так оно и было в действительности. Филимон мог бы вырвать боевой топор у гота, но к величайшему удивлению зрителей он выпустил противника, а сам поднялся с пола и тихо сел на свое прежнее место. Заговорившая совесть заглушила ту жажду крови, которая охватила его, когда он ощутил врага под собой.
Все присутствовавшие онемели от удивления: они были убеждены, что он воспользуется своим неотъемлемым правом и на законном основании раскроит противнику череп. Они искренно погоревали бы о подобном исходе, но, как честные люди, не помешали бы монаху. Правда, чтобы отплатить за гибель товарища, они, быть может, содрали бы кожу с победителя, или изобрели бы что-либо иное, дабы рассеять свою скорбь и доставить отраду душе умершего.
С боевым топором в руке Смид встал и оглянулся кругом, точно спрашивая, чего от него ожидают. Потом замахнулся, готовясь нанести удар.
Филимон не тронулся с места и спокойно смотрел ему в лицо.
Зоркий глаз старого воина заметил, что судно поплыло вниз по Нилу и что никто не пытался направить его против течения. Тогда он отложил в сторону свой топор и в раздумье опустился на сиденье, поразив всех не меньше, чем Филимон.
– Так долго длилась борьба и никто не убит! Это позор! – воскликнул кто-то. – Мы должны видеть кровь, и мы лучше полюбуемся на твою кровь, чем на кровь того, кто лучше тебя!
С этими словами один из готов кинулся на Филимона. В этом порыве сказалось настроение всех: дремлющий волк проснулся и жаждал крови. Не в опьянении или в припадке безумия, как кельты и египтяне, но с хладнокровной жестокостью тевтонов поднялись готы все разом и, повалив Филимона на спину, обсуждали, каким способом его умертвить.
Филимон бесстрастно покорился своей участи, если можно назвать покорностью такое душевное состояние, когда внезапное удивление и новизна впечатлений разрушают все привычки человеческой природы и самые невероятные поступки и страдания принимаются, как нечто разумное и неизбежное. Да и кроме того, он отправился странствовать, чтобы ознакомиться с миром, и теперь увидел пути его. Филимон приготовился ко всему и спокойно ждал развязки. Она тут же наступила бы и притом в неописуемо отвратительной форме.
Но и у грешниц порой бьется сердце в груди, и Пелагия громко вскричала:
– Амальрих! Амальрих! Не допускай этого. Я не могу этого видеть!
– Воины – свободные люди, моя дорогая! Они знают, что делают. Жизнь подобной твари не может иметь цены для тебя!
Не успел он ее удержать, как она уже вскочила со своей подушки и бросилась в толпу хохотавших дикарей.
– О пощадите его! Пощадите его ради меня!
– Красавица! Не мешай забаве воинов!
В одно мгновение сорвала она с себя плащ и накинула его на Филимона. Она стояла перед ними, неподвижная и прекрасная. Все очертания ее прекрасного стана обрисовывались под тонкой кисеей хитона, и готы невольно отступили, когда она воскликнула:
– Не смейте прикасаться к нему!
Пелагию они уважали, правда, не больше чем остальное человечество, но в это мгновение она была не александрийская Мессалина, а просто девушка. Охваченные древним инстинктом почитания женщины, они смотрели, не отрываясь, на ее глаза, выражавшие не только великодушное сострадание и благородное негодование, но и чисто женский страх. Они отошли в сторону и перешептывались.
С минуту нельзя было сказать, что восторжествует – добро или зло. Затем Пелагия ощутила на своем плече тяжелую руку и, обернувшись, увидела Вульфа, сына Овиды.
– Назад, красавица! Товарищи, я требую юношу для себя. Смид, отдай мне его – он твой. Ты мог его убить, если бы захотел. Ты этого не сделал, и никто, кроме тебя, не смеет этого сделать.
– Дай его нам, викинг Вульф! Мы так давно не видали крови.
– Вы увидали бы целые потоки ее, если бы решились идти вперед. Этот парень мой, он храбрый парень. Он сегодня победил воина и пощадил его; за это мы из него сделаем тоже воина.
Вульф приподнял распростертого монаха.
– Ты теперь принадлежишь мне! Любишь ли ты войну?
Филимон, не понимавший языка, на котором тот обратился к нему, кивнул головой. Впрочем, говоря по совести, он не ответил бы отрицательно, даже если бы понял смысл вопроса.
– Он покачал головой! Он не любит войны! Он трус! Отдай его нам!
– Я уже убивал людей, когда вы еще стреляли в лягушек! – вступился Смид. – Послушайте меня, сыны мои! Трус сильно сопротивляется в первое мгновение, но быстро ослабевает. Рука же храброго становится тем тверже, чем дольше он держит противника, ибо на него нисходит дух Одина. Я испытал прикосновение этого юноши и уверяю вас, из него выйдет мужчина. Я его сделаю мужчиной. А пока мы извлечем из него пользу. Дайте ему весло!
Воины снова взялись за весла, вложив одно из них в руки Филимона, который заработал с такой силой и ловкостью, что его мучители, в сущности добродушный народ, несмотря на некоторую склонность к убийству и грабежу, начали ласково трепать его по плечу. А затем все, не занятые греблей, отправились осматривать только что убитого диковинного зверя.
Глава IV
Мириам
На той же неделе, рано утром, любимая рабыня Ипатии с испуганным лицом вошла в комнату своей госпожи.
– Старая еврейка, колдунья, которая так часто подсматривала за тобой последнее время… Вчера вечером она заглянула в дверь и страшно испугала нас. Мы все сказали, что если у кого дурной глаз, то именно у нее.
– Что ей нужно?
– Она внизу и хочет говорить с тобой, госпожа. Я сама не боюсь ее, потому что на мне надет амулет. Наверное, и ты его носишь?
– Глупая девушка! Те, кто, подобно мне, посвящены в таинства богов, презирают духов, потому что могут повелевать ими. Неужели ты думаешь, что любимица Афины Паллады унизится до волшебства? Пошли ее наверх…
Девушка удалилась, бросив на свою госпожу боязливый взгляд. Вскоре она вернулась со старой Мириам, держась из предосторожности позади. Мириам вошла, поклонившись до земли, и не спускала глаз с гордой красавицы, которая приняла ее сидя.
Лицо еврейки было худощаво, а полные резко очерченные губы носили отпечаток силы и чувственности. Но что мгновенно привлекло и приковало внимание Ипатии – это черные глаза старухи, со странным сухим блеском. Окруженные густой каймой ресниц, они горели, выделяясь на фоне черных с проседью кудрей, покрытых золотыми монетами. Ипатия не могла оторваться от этих глаз. Она покраснела и рассердилась совсем не по-философски, когда заметила, что старуха смотрит на нее не отрываясь. После краткого молчания Мириам вытащила из-за пазухи письмо и передала его, еще раз низко поклонившись.
– От кого это?
– Быть может, само послание ответит прекрасной госпоже – счастливой, мудрой, ученой госпоже, – заговорила Мириам льстиво. – Может ли бедная старая еврейка знать тайны важных господ!
– Важных господ?
Ипатия взглянула на печать, скреплявшую шелковый шнурок, которым было обвито послание. Печать и почерк принадлежали Оресту. Странно, что он избрал такого посланного! Какова же была весть, требовавшая столь глубокой тайны?
Ипатия ударила в ладоши, призывая рабыню.
– Пусть эта женщина подождет в приемной!
Мириам пошла, низко кланяясь и направляясь к двери. Но когда Ипатия подняла глаза, чтобы убедиться, одна ли она, она снова встретила упорно устремленный на нее взгляд и уловила в нем выражение, заставившее ее похолодеть и содрогнуться.
Оставшись, наконец, одна, она прошептала:
– О, как я безрассудна! Что мне за дело до этой колдуньи? Лучше взглянем на письмо.
«Благороднейшей, прекраснейшей представительнице философии, любимице Афины, шлет привет ее ученик и раб».
– Мой раб! Он не называет своего имени!
«Есть люди, которые полагают, что любимая курочка Гонория[14], носящая имя столицы, будет жить лучше под властью нового хозяина. Наместник Африки, по собственному желанию и по воле бессмертных богов, намеревается теперь присматривать за птичником цезарей, по крайней мере на время отсутствия Адольфа и Плацидии[15]. Некоторые же думают, что тем временем удастся убедить нумидийского льва взять себе в спутники нильского крокодила. Земли, которые войдут в состав владений этой четы, вероятно будут простираться от верхних водопадов до столбов Геркулеса и представят некоторую прелесть даже для философа. Но новая Аркадия останется несовершенной, пока земледелец будет лишен своей нимфы.
Чем был бы Дионис без Ариадны, Арес без Афродиты, Зевс без Геры? Даже Артемида имела своего Эндимиона. Одна лишь Афина осталась без супруга, и то лишь потому, что Гефест оказался слишком грубым претендентом. Но тот, кто дает представительнице Афины возможность разделить с ним нечто, достижимое при содействии ее мудрости и немыслимое без нее, не таков… Неужели Эрос, от века непобедимый, не сможет овладеть благороднейшей добычей, в которую когда-либо метили его стрелы?»
На щеки Ипатии, побледневшие под убивающим взором старой еврейки, возвращался румянец, по мере того как она пробегала это странное послание. Наконец она встала и, смяв письмо в руке, поспешила в смежный покой, где сидел Теон над своими книгами.
– Отец, известно ли тебе что-либо об этом? Посмотри, что Орест посмел мне прислать через эту противную еврейскую колдунью.
И она нетерпеливо развернула перед ним письмо, дрожа всем телом от гнева и оскорбленной гордости. Старик прочел письмо медленно и внимательно, а затем взглянул на дочь, очевидно не очень оскорбленный содержанием послания.
– Как, отец! – воскликнула Ипатия с упреком. – Неужели ты не понимаешь, какое оскорбление нанесено твоей дочери?
– Мое дорогое дитя, – возразил он в смущении, – разве ты не видишь, что он тебе предлагает?
– Я понимаю, отец. Владычество над Африкой… Он предлагает покинуть горные высоты науки, оторваться от созерцания вечно неизменного, неизъяснимого великолепия и спуститься в грязные равнины и долины земной практической жизни! Стать рабыней, погрязнуть в борьбе политических интриг и мелочного честолюбия, в грехах и обманах смертного человечества… А в награду он предлагает мне, целомудренной и неуязвимой, свою руку…
– Но, дочь моя, дитя мое, целое государство…
– Даже власть над всем миром не вознаградит меня за утрату самоуважения и законной гордости. Стать собственностью, игрушкой мужчины, предметом его похоти, рождать ему детей, терзаться отвратительными заботами жены и матери… Целые годы искал он моего общества для того, чтобы, подбирая крохи с праздничной трапезы богов, употреблять их для эгоистических, земных целей! Я была тщеславна, я слишком ему потакала! Нет, я несправедлива к себе. Я только думала и надеялась, что дело бессмертных богов возвеличится и окрепнет в глазах толпы, если Ореста будут видеть у нас… Я пыталась поддерживать небесный огонь земным топливом – и вот справедливая кара! Я ему немедленно напишу и пошлю письмо с тем самым посланцем, которого он ко мне направил!
– Во имя богов, дочь моя! Заклинаю тебя ради твоего отца, ради тебя самой! Ипатия! Моя гордость, моя радость, моя единственная надежда! Сжалься над моими сединами!
Бедный старик бросился к ногам дочери и с мольбой обнял ее колени.
Ипатия нежно приподняла его, обняла и положила его голову себе на плечо. Слезы ее падали на серебристые кудри старика, но на губах выражалась непреклонная решимость.
– Подумай о моей гордости, о моей славе, которая заключается в твоей славе, вспомни обо мне – не ради меня! Ты знаешь, я никогда не думал о себе! – рыдал Теон. – Я готов умереть, но перед смертью желал бы видеть тебя императрицей!
– А если я умру во время родов, как умирает столько женщин?
– А… – начал старик, стараясь придумать довод, способный убедить прекрасную фанатичку. – А дело богов? Сколько бы ты могла совершить – вспомни Юлиана![16]
Руки Ипатии внезапно опустились. Да, верно. Эта мысль поразила ее душу, наполняя ее восторгом и ужасом… Видения детства восстали перед ней. Храмы… жертвоприношения… священнослужители… коллегии и музеи! Чего только не удастся ей совершить! Что бы она сделала из Африки! Десять лет власти – и ненавистная религия христиан будет предана забвению, а исполинское изваяние Афины Паллады из слоновой кости и золота осенит в величавом торжестве гавани языческой Александрии… Но за какую цену! Она закрыла лицо руками и, разразившись слезами, дрожа от внутренней борьбы, медленно вернулась в свою комнату:
Старик робко последовал за ней. Он остановился на пороге и от глубины сердца молил всех богов, демонов и прочих духов, чтобы они изменили решение, которое рассудок его не мог одобрить, но которому по слабости своей он не смог бы воспротивиться.
Борьба окончилась, и красавица смотрела опять ясной, спокойной и гордой.
– Это должно совершиться ради бессмертных богов, в интересах искусства, науки и философии. Да будет! Если боги требуют жертвы, я готова ее принести.
И она села писать ответ.
– Я приняла предложение Ореста с некоторыми условиями, – сказала она, – но все зависит от того, хватит ли у него мужества исполнить их. Не спрашивай, каковы мои требования. Пока Кирилл еще остается вожаком христианской черни, тебе лучше всего отрицать всякое отношение к этому делу. Будь доволен: я ему сказала, что если он поступит так, как я желаю, я сделаю то, чего он от меня ждет.
– Не была ли ты слишком опрометчива, дочь моя? Не потребовала ли ты от него то, чего он не смеет сделать из боязни общественного мнения, хотя, быть может, разрешит выполнить самой, если…
– Если мне суждено стать жертвой, то жрец, приносящий меня в жертву, должен быть мужчиной, а не трусом, не лукавым льстецом! Если он действительно предан христианству, то пусть защищает его против меня, ибо должны погибнуть или христианство, или я. Если же он не верит во Христа, – а я знаю, что он не верит, – то пусть откажется от лицемерия и перестанет поносить бессмертных богов, ибо это противно его сердцу и разуму.
Она ударила в ладоши, молча передала письмо вошедшей служанке, закрыла дверь комнаты и попробовала снова приняться за комментарии к Платону. Но что значили все грезы метафизики в сравнении с действительной пыткой человеческого сердца? Где связь между чистым верховным разумом и отвратительными ласками развратного трусливого Ореста? Нет, Ипатия не хочет, она воспротивится. Подобно Прометею, она не покорится судьбе, а отважно вступит с ней в борьбу!
Красавица вскочила, чтобы потребовать письмо назад. Но Мириам уже ушла, и, в отчаянии бросившись на ложе, Ипатия залилась слезами.
Ее настроение, конечно, не стало бы радостнее, если бы она увидела, как старая Мириам торопливо вошла в грязный дом еврейского квартала, вскрыла письмо, прочла и потом снова запечатала его с такой удивительной ловкостью, что никто не мог бы заподозрить ее в нескромности. Столь же мало утешительно было бы для Ипатии и подслушать беседу, происходившую в летнем дворце Ореста между этим блестящим государственным мужем и Рафаэлем Эбн-Эзра. Они возлежали на диванах друг против друга и забавлялись игрой в кости, чтобы убить время в ожидании ответа Ипатии.
– Опять у тебя три очка! Тебе помогает нечистая сила, Рафаэль!
– Я в этом уверен, – сказал тот, загребая золото.
– Когда же, наконец, вернется старая колдунья?
– Как только прочтет твое письмо и ответ Ипатии… А вот и Мириам, – я слышу ее шаги в приемной. Давай побьемся об заклад, прежде чем она войдет. Я держу два против одного, что Ипатия потребует от тебя возвращения к язычеству.
– А что поставим на заклад? Негритянских мальчиков?
– Что тебе угодно.
– Согласен. Сюда, рабы!
С недовольным видом вошел мальчик.
– Еврейка стоит там с письмом и нагло отказывается передать его мне.
– Так пусть она сама его принесет.
– Не знаю, к чему я в доме, если есть тайны, которые от меня скрывают, – ворчал избалованный мальчик.
– Не желаешь ли ты, чтобы я украсил синяками твои белые ребра, обезьяна? – заметил Орест. – Если так, то там вон висит наготове бич из бегемотовой кожи. Но вот и Мириам с ответом! Подай-ка письмо сюда, царица сводниц.
Орест начал читать, и его лицо омрачилось.
– Ну что ж, выиграл я?
– Вон из комнаты, рабы, и не смейте подслушивать!
– Так, значит, я действительно выиграл?
Орест подал приятелю письмо, и Рафаэль прочел:
«Бессмертные боги требуют нераздельного почитания, и тот, кто желает пользоваться внушениями их пророчиц, должен принять к сведению, что они ниспошлют своим слугам вдохновение свыше лишь тогда, когда будут восстановлены их утраченные права и погибший культ. Если тот, кто намеревается стать властителем Африки, осмелится втоптать в грязь ненавистный крест, то он должен возвратить верховную власть олимпийцам, для прославления которых возникла империя и окрепла власть цезарей. Если он публично, словом и делом, выразит свое презрение к новому варварскому суеверию, то я сочту высшей для себя славой разделить с подобным человеком труды, опасности, даже смерть. А до тех пор…»