Полная версия
#1917: Человек из раньшего времени. Библиотека «Проекта 1917»
– Петр Ильич, с возвращением Вас, – сказала пожилая графиня, протягивая руку композитору. Завидев ее среди гостей, Чайковский улыбнулся. Они были давно знакомы – в Москве он когда-то снимал у нее комнату, еще, кажется, будучи студентом, и она притом была к нему чрезвычайно добра. Здесь это было, пожалуй, единственное лицо, которому композитор улыбался. Про остальных он не то, чтобы думал плохо или презрительно – его скорее тяготило, что они о нем думали, и потому предпочитал держаться от них на расстоянии.
– Благодарю, графиня. В Париже теперь не сезон – слякоть несусветная, так насквозь промокшим и простуженным вернулся я в наш холодный город. Хоть и ветра здесь почти тютчевские, и морозы, а все же роднее – и не скрываю своей надежды на выздоровление здесь.
– Непременно, непременно поправляйтесь. А как там Полина?
– Госпожа Виардо? Что ж в этом сезоне вернулась на сцену после почти пятилетнего перерыва – смерть любимого перенесла очень тяжело.
Присутствующие скорбно замолчали – всем здесь было известно, что французская певица испанского происхождения Полина Виардо-Гарсиа, супруга известного французского финансового аристократа, долго носила траур после смерти в 1883 году своего возлюбленного, русского писателя Ивана Сергеевича Тургенева. Лиза три месяца назад по настоятельному требованию Ивана Андреича перечитала его «Вешние воды» и «Асю» и была поражена тому воздействию, что оказали на нее эти произведения – она впервые читала их года два назад, не будучи ни в кого влюбленной, и показались они ей чрезвычайно скучными и вообще малопонятными. Теперь же она была поражена той точностью, с какой автор описывает чувства, испытываемые совсем молодыми еще людьми, по отношению друг к другу. Закрывая книгу, она подумала тогда, что писать так может лишь человек, сам перманентно находящийся в состоянии влюбленности, самой живой и горячей.
– Меж тем, – продолжал Чайковский, – голос нимало не изменился, и очень порадовала меня своим исполнением некоторых моих работ.
– Когда же окончите «Моцартиану»?
– Здесь, увы, порадовать нечем – дел столько, да и Париж с его великосветскими настроениями и вылазками так отвлек от работы, – что раньше декабря и не чаю кончить.
Заслышав гостя, компанию вскоре разбавил и градоначальник.
– Петр Ильич, честь имею!
– Здравствуйте, Ваше Высокопревосходительство!
– Оказали-таки честь, вытянули мы Вас!
– Для меня Ваше суаре – как спасение из слякотного Парижа и ледяного Питера. Кажется, только здесь и согреюсь.
– Отчего же вина не пьете? Пейте, замечательное «Шато бель Эвек», прямиком из Франции.
– А я бы, ей-Богу, русской водочки не прочь!
– Как прикажете! Любезный…
Композитор опрокинул маленькую стопку – и глаза его заблестели, засветились излучаемой ими детской добротой.
– Порадуете нынче?
– И сам думал, и руки чешутся. А что сыграть – право, не знаю.
Здесь разномастная публика сошлась в едином мнении. Со всех концов зала послышалось: «Средь шумного бала… Средь шумного бала…»
Композитор сел за рояль – и вскоре из-под пальцев его полетели по всему залу, по всем комнатам, по всему дворцу чудные звуки, в объятиях которых даже самые жаркие споры и распри ненадолго утихли, а самые непримиримые враги умолкли и даже, казалось, ненадолго примирились. Графиня Белосельская-Белозерская пела под аккомпанемент автора, а весь мир замер и внимал музам говорящим:
Средь шумного бала, случайно, В тревоге мирской суеты, Тебя я увидел, но тайнаТвои покрывала чертыЛишь очи печально глядели, А голос так дивно звучал, Как звон отдалённой свирели, Как моря играющий валМне стан твой понравился тонкийИ весь твой задумчивый вид, А смех твой, и грустный и звонкий, С тех пор в моём сердце звучитВ часы одинокие ночиЛюблю я, усталый, прилечь — Я вижу печальные очи, Я слышу весёлую речьИ грустно я так засыпаю, И в грёзах неведомых сплю…Люблю ли тебя – я не знаю, Но кажется мне, что люблю!…Лиза была преисполнена впечатлениями. И всю дорогу до дома, и после ночью, когда ворочалась в постели и долго не могла уснуть, вспоминала она черты диктатора своего сердца, ловила каждое услышанное сегодня слово, анализировала каждую увиденную деталь. Ей казалось, что за один вечер прожита добрая половина ее жизни, и радовало то, что это не так – и впереди еще долгие ее годы, наполненные красотой и любовью.
Глава вторая «Беседы»
Университет – эта alma mater своих питомцев – должен напитать их здоровым, чистым и укрепляющим молоком общих руководящих начал. В практической жизни, среди злободневных вопросов техники и практики, об этих началах придется им услышать уже редко. Отыскивать их и раздумывать о них в лихорадочной суете деловой жизни уже поздно. С ними, как с прочным вооружением, как с верным компасом, надо войти в жизнь. Когда человека обступят столь обычные низменные соблазны и стимулы действий: нажива, карьера, самодовольство удовлетворенного самолюбия и тоска неудовлетворенного тщеславия и т. п., когда на каждом шагу станут грозить мели, подводные камни и манить заводи со стоячею водою, тогда не будет уже времени да, пожалуй, и охоты запасаться таким стеснительным компасом.
А. Ф. Кони, русский юрист
– …Именно поэтому принцип презумпции невиновности является одним из основополагающих, базовых начал уголовного процесса. Отступление от него недопустимо ни по одной категории уголовных дел, ибо его реализация является основной гарантией соблюдения процессуальных прав обвиняемого. За сим позвольте кончить на сегодня. Всех благодарю!
Дружными аплодисментами проводил зал Анатолия Федоровича Кони. В этот час в Университете уже никого по обыкновению не было – учебные занятия давно окончились, и только некие радетельные студенты собрались на факультативное занятие к любимому своему профессору уголовного процесса. На улице было темно – конец февраля давал о себе знать, и только несколько окошек на втором этаже университетского корпуса светились в этот поздний час. Хотя не такой уж он был и поздний – было всего-навсего шесть часов. Иван Андреич следил за часами – скоро ему предстоял урок в доме Светлицких, и потому он немного спешил, но не мог полностью отказать себе в удовольствии послушать речь любимого профессора.
Как водится, после окончания лекции Бубецкой подошел к Анатолию Федоровичу.
– Профессор, Ваше сегодняшнее углубление в историю было просто изумительно, – взахлеб говорил прилежный студент. Кони одобрительно смотрел на него, временами смущенно улыбаясь и отводя глаза в сторону. – Однако меня интересует вопрос о Вашем отношении к делам террористов?
Кони посерьезнел.
– Для меня это такие же уголовные дела, как и все остальные. Почему Вы их так выделяете и что именно в судопроизводстве по ним Вас так интересует?
– Дело в том, что выделяю их не я, а скорее общественное мнение. Среди ряда ученых-криминалистов – именно по причине возросшего общественного вокруг них резонанса – бытует точка зрения о необходимости усеченного доказывания по данной категории дел, и, как следствие, отказа от действия презумпции невиновности…
– Вот это-то и страшно. Это то, о чем я говорил накануне на балу у Лорис-Меликова. Вмешательство государственной политики в любую из сфер общественной жизни, в том числе и в правосудие, всегда чревато субъективизмом, который недопустим в уголовном судопроизводстве.
– Не хотите ли Вы высказаться на эту тему публично?
Кони улыбнулся.
– Я, Иван Андреевич, последние лет десять уж только тем и занимаюсь, что высказываюсь на эту тему публично. И ничего, кроме проблем, не заработал. Но не это меня страшит. Меня страшит скорее опасность быть неуслышанным.
– Непопулярным?
– Нет, именно неуслышанным. Обществу и государству выгодна сейчас обратная занимаемой мной позиция, потому все мои выступления могут означать лишь сотрясание воздуха. Так что пусть каждый занимается своим делом – я буду читать Вам лекции, а народовольцы пусть отстаивают точку зрения относительно террора со своих позиций.
– Но говорить надо, обязательно надо, Анатолий Федорович! – не унимался Бубецкой. – Молчание сейчас, в такое время подобно разве что…
Он не успел договорить – карманные часы заиграли в его жилете незамысловатой мелодией Штраусова вальса, и Иван Андреевич вспомнил ос врем вечернем долге.
– Вам, как я вижу, пора. Давайте продолжим послезавтра, у меня будет время после занятий.
Бубецкой улыбнулся и крепко пожал на прощание руку своего учителя.
В это время в доме Светлицких все ждали появления дорогого гостя. Лиза вернулась с занятий еще днем, успела подготовить все уроки и теперь ей предстояло повысить уровень своей грамотности tet-a-tet с Иваном Андреевичем. Но не прививки знаний по русской словесности с таким нетерпением в сердце жаждала она наедине с собой в своей комнате – а свидания с тем, кто, пока по непонятным ей физиологическим причинам, столь много места занимал в ее голове.
Он же стал предметом и вечернего обсуждения в гостиной – его дальнейшая судьба занимала сегодня Дмитрия Афанасьевича и его супругу.
– Как ты находишь, mon ange, – говорил глава семейства, – как далее сложится судьба Ивана Андреевича?
Он читал газету и не отрывал от нее глаз, супруга была увлечена очередным творением Диккенса, только что переведенным на русский язык, и все это носило характер некоей отвлеченной беседы, до содержания которой никому из ее участников будто бы нет особого дела. Однако, оторвись они сейчас от своих скучных занятий и посмотри друг на друга – каждый увидел бы в своем визави живой интерес.
– Почему ты спрашиваешь об этом, Митенька?
– Не более, чем любопытство. Занятный он юноша – из благородных, да и по манерам видно, и по knowledge`s, но вот вишь беда, разорился вконец и дальнейшая жизнь его туманна от этого. А недурственно было бы ему в государеву службу поступить…
– Дай срок, и непременно поступит. Он ведь еще, кажется, студент?
– Да, но и студент мог бы иметь неплохое жалованье, служа в качестве писаря где-нибудь в конторе. Надо бы подумать о его трудоустройстве. Жаль будет, если эдакий незаурядный юноша и пропадет в водовороте нынешних смутных событий…
– Однако, ты проявляешь к нему самый горячий интерес.
– Отнюдь. Я как человек государственный вижу – и вчерашняя моя беседа с градоначальником есть лишнее тому подтверждение, – что дела в Отечестве нашем обстоят не очень-то хорошо. И потому мой первый долг в таких обстоятельствах заботиться об евгенике той людской породы, из которой выходит чиновник, военачальник, министр в конце концов. А в нем я вижу недурные задатки. Потому и нахожу возможным принять в из развитии посильное – не более – участие. Как говорится, «талантам надо помогать – бездарности пробьются сами»!
Катерина Ивановна сняла очки и пристально посмотрела на мужа.
– А по моему мнению, душа моя, ты хочешь сказать иное, – не скрывая лукавой усмешки, произнесла она.
– Что именно? – по-прежнему не отрываясь от «Ведомостей», как ни в чем не бывало спросил Дмитрий Афанасьевич.
– Не рассматриваешь ли ты нашего Ивана Андреевича в качестве партии для Лизоньки?
Муж поперхнулся.
– Что ты! Ей об этом думать еще рано!
– Нет, и ты это прекрасно знаешь.
– Послушай, на что это ты намекаешь?
– Я достаточно прямолинейна, как мне кажется. И, придерживаясь этой прямолинейности, говорю – лично мне Иван Андреевич очень кажется на роль будущего зятя. Мы знаем его достаточно неплохо – по нынешним меркам полгода это срок, да и Лиза, кажется, к нему расположена…
– Что за вздор?! Она мне ничего подобного не говорила!
– А об этом не говорят, сударь мой. Об этом все больше молчат. Ты уж – воля твоя – деятель государственный, и в словах знаешь толк не в пример лучше мне. А вот я напротив – как всякая женщина и без слов понять могу, что именно творится на душе собственной дочери.
– И ты хочешь сказать?..
– Именно. Именно это я и хочу сказать.
Дмитрий Афанасьевич хотел было что-то парировать, как из прихожей раздался сначала звук дверного колокольчика, а после шум. Пришел Иван Андреевич. Отряхиваясь от снега, сырыми комьями залепившего стекла очков, вошел студент в приемную гостеприимного дома.
– Кланяюсь, милостивые государе.
– Здравствуйте, голубчик. Никак продрогли? Не прикажете ли чаю?
– Ах, нет, благодарю Вас, я и так кажется заставляю мою воспитанницу ждать, а это уж очень с моей стороны нехорошо.
Слышала беседу и Лиза. Она вся в ожидании прихода Ивана Андреевича обыкновенно превращалась в один тонкий слуховой нерв. Отпрянув от двери и поймав себя на том, что подслушивать не пристало девушке из высшего общества, она заняла место за столом в своей комнате, изобразив из себя прилежную ученицу – что, впрочем, судя по блеску ее глаз получалось у нее прескверно.
Минуту спустя присоединился к ней Иван Андреевич.
– Здравствуйте, Елизавета Дмитриевна.
Она сделал книксен, привстав со стула, и улыбаясь, уставилась в пол.
– Ваши родители давеча изволили сделать мне замечание по поводу Ваших пошатнувшихся успехов по нашей профильной дисциплине…
– Это пустое. Они преувеличивают.
– Я бы не был так категоричен по отношению к родителям. И потому позвольте вовсе оставить рассуждения на эту тему. Не угодно ли перейти к занятиям?
– Прошу Вас, Иван Андреевич. Ведь это все, право, так скучно. Не угодно ли лучше поговорить о терроре? Продолжить некстати вчера прерванную беседу?
При этих словах глаза Лизы загорелись – что не воодушевило Ивана Андреевича. Он насупился, поскольку не считал юную барышню из высшего света надлежащей собеседницей в столь щепетильном для него вопросе.
– Как мне кажется, Елизавета Дмитриевна, Ваши родители платят мне не за то, чтобы я беседовал с Вами о преступниках.
– Ну прошу Вас… Ну хоть немного…
Помолчав немного, студент покорно произнес, не сводя глаз со своей ученицы:
– Что ж, воля Ваша. Но только после прохождения очередного тематического занятия.
Он проявил некоторую педагогическую хитрость – обманом заставил непослушную ученицу проявить ученическое рвение в обмен на живо интересующий ее разговор. Так обычно поступают с маленькими детьми, обещая им после приема горького лекарства сладкую конфету. Она была в сущности еще ребенок, а потому этот прием сработал с ней без труда. И когда несколько минут спустя Катерина Ивановна поднялась наверх, чтобы подслушать краем уха тему их беседы, надеясь втайне услышать там нечто вроде будуарного разговора, то была нимало удивлена и даже несколько расстроена услышанным…
– …И отчего, ну скажите, отчего на русском языке читать сложнее, чем на всех остальных? По латыни к примеру или по-английски я усваиваю куда лучше, хотя русский – мой родной язык.
– Тут существует несколько точек зрения. Одну из них презанятно озвучил мой товарищ, популярный ныне писатель Федя Сологуб. Он считает, что тяготы в прочтении на русском языке состоят в недостатке в алфавите нестрочных букв – букв, возвышающихся над строкой, или, напротив, со строки ниспадающих. Ять, р, у, ф, б, д – вот, по сути, и все буквы, которые не вписываются в строку. А они являются опорой для глаз, рычагом чтения, можно сказать. Глаз поневоле улавливает эдакое отступление от нормы и, опираясь на него, строит дальнейшее чтение уже легче. В данном случае глаз не так быстро утомляется. В нашем же языке таких букв явный дефицит – и потому почти все буквы сливаются в односложность, и читать оттого тяжелее…
Катерина Ивановна, не в силах дослушать эту малопонятную ей речь, не солоно хлебавши спустилась в столовую и приказала накрывать на стол – сегодня она решила пригласить и Ивана Андреевича разделить с ними трапезу.
…Толстое папье-маше промокнуло очередную тетрадную страницу, исписанную убористым девичьим почерком под неумолимую диктовку Ивана Андреевича. Видя уставшие девичьи глаза, он сам про себя решил, что видно перебрал кредита доверия – она уж и впрямь сегодня перезанималась.
– Ну так как? – уточнил он. – Продолжим?
– Будет, у меня уж и рука устала.
– Не позволяйте лености говорить подобные фразы…
– А Вы держите свои слова!
– Как прикажете, – с плохо скрываемым удовольствием Бубецкой закрыл книгу и снял с носа очки. – О чем угодно беседовать?
– Мы вчера, кажется, остановились на Гриневицком.
– Гриневицкий… Ну что ж… Личность вполне себе заурядная…
– Так уж и заурядная – самого государя императора жизни лишить?!
– Дело ведь не в нем. Не он был организатором покушения, он был лишь исполнителем, его движущей силой, его механизмом. Тут важнее и куда интереснее другое – что стояло за ним, что его направляло?
– По-моему это ясно как Божий день – «Народная воля».
– Вы правы. Но не «Народная воля» как партия, как ячейка, а народная воля как совокупность исторических условий и мыслей, царивших в обществе. Изволите ли видеть, иначе было просто нельзя. Невозможно, невыносимо обществу в конце 19 столетия мириться с тем диким обманом, в который поверг его царь и его чиновники.
– Оттого Вы так гневно отзываетесь о Лорис-Меликове?
– И не только о нем. И жест Гриневицкого считаю подвигом, если угодно.
После этих слов он сделал паузу – ожидая, что вот сейчас она наконец поймет опасность этого своего живого интереса к террору, и либо прервет его, либо внешне подаст некий знак, говорящий о необходимости сменить тему или хотя бы тон. Но ничего в ней не выдавало смущения. Напротив, она как будто прониклась мыслями о терроре как о единственном способе донесения волеизъявления народа до власть предержащих в условиях, когда любой голос любого его представителя не имеет никакого значения.
Он говорил горячо, убедительно и она обратила внимание на периодически сжимавшийся его кулак. Не отводя от него глаз, она мысленно перенеслась в события 1 марта 1881 года. Словно бы явилась ей оттаявшая мостовая, по которой несется карета Императора. Вокруг народ. Полицейские, жандармы, торговцы газетами. Из-за какого-то едва заметного угла, из какого-то темного проулка появляется фигура в пальто – невысокая, сгорбленная, держащая в руках сверток. Секунда – и сверток этот летит в карету. Мимо! На звук взрыва из кареты выходит государь – высокий, статный, с окладистыми усами. Он идет, чтобы посмотреть на террориста. Камер-юнкер, городовой и мальчишка из мясной лавки смотрят на него с трепетом и волнением. Как вдруг! Не успевает государь подойти к раненому, как раздается новый взрыв, и скакавший рядом городовой оказывается поодаль лежащим ниц с оторванными ногами. Кровь заливает набережную. Смертельно раненый царь – этот давешний гигант с огромными усами, облаченный в парадный мундир, на руках отползает от места взрыва, но уже поздно – нанесенные ему ранения не совместимы с жизнью. Кругом слышен крик, клубы дыма застят глаза, а стоит им рассеяться – как увидит сторонний наблюдатель залитую кровью брусчатку главной улицы столицы…
Поднимаясь в комнату дочери вторично, maman уже и не напрягала слух – сентенции на тему русского правописания были ей мало интересны в силу возраста, да и сказать она хотела нечто совершенно иное.
– Иван Андреевич, не откажите в любезности отужинать с нами.
Лиза не поверила своему счастью – неужели ее возлюбленный по воле ее маменьки, которой она еще и не думала открываться в своих чувствах, проведет подле нее еще несколько чудесных минут?! Первой мыслью было обнять родительницу, но опасения взяли верх – пока все происходящее меж ними тайна (как наивна в этом молодость, полагающая свои тайны самыми секретными и тщательно замаскированными) не будет ли ее жест воспринят косно? А потому ограничилась она одной лишь улыбкой уголками губ – но и того матери было достаточно, чтобы схватить этот жест и ответить на него взаимностью.
Минуту спустя все уже сидели в столовой и за ужином обсуждали мнения Ивана Андреевича по тем или иным вопросам социального бытия.
– Скажите, – говорил Дмитрий Афанасьевич, – ведь вы обучаетесь по нашей, юридической профессии?
– Так точно-с.
– Не доставляют ли Вам хлопот занятия по словесности и грамматике?
– Во-первых, как мне кажется, для любого русского человека они не то чтобы не могут составлять хлопот а даже несут в себе некоторую приятную миссию. А во-вторых, как говорит Анатолий Федорович, «юрист в России – больше, чем юрист». Назначьте агронома или инженера председательствовать в суде – все дело завалит. А профессия юриста такова, что самые потаенные уголки человеческой души он видеть и чувствовать способен. И потому может и инженерией заниматься, и словесностью, и духовным воспитанием.
– Кони… – поморщился хозяин дома. – Граф Набоков утверждает, тот еще смутьян.
– Граф Набоков в этом не одинок, – парировал Бубецкой. – Общество вообще плохо приемлет Кони после процесса Засулич. Однако ж, его можно оценивать по-всякому, а с утверждением не поспоришь!
– И то верно, – смутился Дмитрий Афанасьевич и улыбнулся в усы. – А как Вы видите свое дальнейшее будущее, позвольте осведомиться? В юридической профессии или все же в лингвистике?
– Разумеется, в профессии той которой посвящена большая часть моего времени. В адвокатуре, полагаю.
– Что ж, достойно. А попади к Вам в руки эдакая Засулич – защищать станете?
– То святой долг адвоката.
Бубецкой предвидел негативную реакцию Светлицкого на такой ответ – и не ошибся. Хозяин дома сразу помрачнел и весь оставшийся вечер предпочитал уклоняться от разговоров. А потому беседы велись на темы отвлеченные, житейские, да и вообще весь ужин напоминал больше смотрины. Ивана Андреевича это тяготило, и потому ответив на некоторые вопросы своих сегодняшних корреспондентов, спустя полчаса он уже ехал на извозчике в свою квартиру на Староникитском.
Поднявшись в комнату – он снимал в доходном доме мадам де Фужере – он расстелил постель, улегся, но долго не мог уснуть и все ворочался. Проведя так около получаса, он поднялся с места и тихо, стараясь не шуметь, оделся и вышел из дому. Поймав извозчика, велел ему ехать далеко за город, на острова. А уже час спустя входил в загородный дом, что снимал его университетский товарищ Петр Шевырев. К тому моменту там уже было достаточно людно – и главным из присутствующих был высокий, статный, видный молодой человек с густой черной шевелюрой и жестким, цепким взглядом, выражавшим агрессию и решимость. Это был сын симбирского чиновника, старшего по гимназиям и учебным заведениям Ильи Ульянова, тоже студент юридического факультета Александр. Сидя в плохо освещенной комнате за столом средь собравшихся здесь студентов, произносил он не то чтобы речь – скорее читал мысли присутствующих. Говорил вполголоса, но реакция на слова его была столь животрепещущей, что и по губам читать могли – оттого, наверное, что каждое слово разделял каждый из слушателей.
– Сегодня мы видим перед своими глазами неумолимый регресс, – говорил он. – Откат назад в классическом виде. Ни одна из обещанных или намеченных реформ не просто не доведена до конца – она даже не начата. Все либеральные обещания остались только лишь обещаниями. А все почему? Потому что царская власть на то и представляет собой образчик ничем не ограниченной, абсолютной монархии, что ни на какие уступки и послабления по отношению к угнетаемому обществу не пойдет. И не надо быть великим марксистом, чтобы это утверждать. Достаточно обратиться к нашей истории. Нечто подобное уже было после великих потрясений, которые свалились на нашу голову в 1812 году. В борьбе за сохранение целостности империи царь готов был обещать народу все, что угодно – любые преференции и либеральные реформы. Однако, стоило внешней угрозе миновать, как его же родной брат попрал начисто все обещания покойного Александра. Но общество уже стало другим – этого Николай Палкин не мог учесть, поскольку не видел дальше своего носа. И значительную роль в трансформации общественного сознания сыграло засилье как раз европейских демократий, о которых уже знали и слышали. Одну монархию мы благополучно превратили в прах – монархию Наполеона. И ничем не лучше был Николай Палкин. И еще вчера обещавшая декабристам относительную свободу власть сегодня не моргнув глазом вздернула их на виселице. Опять же – из-за чего? Из-за их нерешительности и самообмана, касающегося того факта, что царская власть что-то им дескать уступит. Ничего она не уступит никогда, пока бьется сердце последнего царя, и никакие договоры, заключаемые с обществом – по теории Маркса в Европе такое бывает, но не у нас, ментальность да и сама природа не позволяет – никогда русская власть выполнять не будет. И потому этот исторический урок, а также опыт 1 марта 1881 года, который еще свеж у нас в памяти как подвиг, совершенный нашими товарищами по «Народной воле», должны нас научить порядку действий в такой ситуации. И никаким другим он быть не может, кроме как радикальным!