bannerbanner
На Париж
На Париж

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

Покраснел я, замялся.

– В науках, – говорю, – я, правду сказать, никогда силен не был…

– А по уходе из бурсы и последнее, я чай, перезабыл? – досказал за меня Аристарх Петрович. – Как же быть-то?

– Один выход, по-моему, – говорит Шмелев, – записаться ему добровольцем в ополчение. Покажет он себя там на деле, так потом его охотнее и в регулярное войско юнкером примут. Проэкзаменуют его больше для проформы.

– Добровольцем в ополчение? – повторил Аристарх Петрович и задумался. – А знаете ли, ведь это – идея. Я мог бы даже некоторую протекцию оказать.

За это его слово я, как утопающий за соломинку, ухватился:

– Окажите протекцию, Аристарх Петрович, будьте благодетелем! Стыдиться за меня вам не придется.

– Дело в том, – говорит, – что некогда я довольно дружен был со стариком графом Дмитриевым-Мамоновым, Александром Матвеичем…

– Это не тот ли Мамонов, – спрашивает Шмелев, – что одно время был в таком фаворе у императрицы Екатерины?

– Он самый. Просвещеннейший из вельмож, вместе с императрицей составлял для эрмитажного театра так называемые «пословицы» – «провербы», сам тоже несколько пьес французских сочинил. А по богатству своему был настоящий Крез: в одном нижегородском наместничестве было у него до 30-ти тысяч душ. На Александровской звезде своей имел бриллиантов на 30 тысяч рублей, а на аксельбантах – на 50 тысяч. Даже в деревне у себя в селе Дубровицах Московской губернии на сельских праздниках наряжался, бывало, в полную парадную форму, со всеми орденами, звездами и бриллиантовыми даже эполетами. Жар-птица, да и только! Ну, да и возносился же он своей знатностью над простыми смертными! Учителям детей своих, людям образованным, не позволял при себе садиться, кроме одного только почтенного старика, да еще гувернантки, мадам Ришелье, которую нарочно из Парижа для дочери выписал.

– Виноват, Аристарх Петрович, – перебил тут Шмелев. – Но ведь того Мамонова, кажется, и в живых уже нет?

– Да, помер он лет с десять назад. Но после него сын остался, Матвей Александрович, единственный потомок мужского пола и главный наследник всех его миллионов. Видел я его только мальчиком, но и тогда уже он острого был ума, большие подавал надежды. В 18 лет он был камер-юнкером, а 21-го года – обер-прокурором сената.

– Однако! Да ведь это такая должность, где требуется очень зрелый ум и громадная опытность?

– А вот, представьте себе: когда он в первый раз в сенат приехал и показали ему там резолюцию сенаторов по одному уголовному делу, то, в разрез с их приговором, он тут же набело свое собственное мнение набросал и подал обер-секретарю: «Прочтите господам сенаторам»…

– Ну, и что же?

– Прочел тот, и седовласые государственные люди хоть бы слово возразили, все до единого с мнением юного обер-прокурора согласились.

– На редкость, должно быть, светлая голова.

– Светлая, но и горячая, сумасбродная: когда полгода назад Отечественная война возгорелась, и богачи-патриоты Гагарин да Демидов свои полки ополченцев выставили, он точно так же на свой кошт целый конный полк вооружил, так и прозванный «Московский казачий Дмитриева-Мамонова полк», и сам во главе его стал с чином генерал-майора.

– Вот так так! А обер-прокурорство его что же?

– В трубу ушло. Шалый какой-то, говорю я вам.

– Да сколько же ему теперь лет?

– Двадцать два-двадцать три, не больше.

– И уже генерал! Так к нему-то вы и адресуете этого молодого человека?

– Да, могу дать письменную рекомендацию. Не знаю вот только, где-то он со своим полком ныне обретается.

– Это мы в Смоленске разузнаем, а то и в главной императорской квартире. Он верно двинулся тоже заграницу. Пока бы Андрею Серапионычу только заграничный вид выправить.

– Ну, об этом я пару слов нашему губернатору черкну.

Так моя участь, можно сказать, была сразу предрешена. Полчаса спустя с письмом к губернатору в кармане, я сидел уже в санях и летел в Смоленск (дорога легкая, санная), а еще через два часа с небольшим был и на месте.

Представлял Смоленск все то же препечальное зрелище, что и при последнем моем проезде. Но и чувство горести со временем притупляется; взирал я теперь на развалины моего милого родного города более равнодушно, тем паче, что не то на уме уже было.

Первым делом, разумеется, в винный погреб за шампанским; из Питера как раз свежая партия прибыла. А там – к губернатору.

В приемной курьер:

– Вам кого?

– Губернатора: у меня письмо к нему.

– Пожалуйте к правителю канцелярии; они от себя уже доложат его превосходительству.

Провел меня к правителю. Совсем молодой еще, плюгавенький человечек, но столичный фертик в вицмундире с иголочки и с осанкой петушиной. По протекции, знать, тоже посажен.

Не дослушав, головой мотнул.

– Подайте, – говорит, – прошение; гербовую бумагу можете купить у курьера. В свое время будет доложено.

– Извините, – говорю, – но долго ожидать я никак не могу: через четыре дня мне, во что бы то ни стало, надо ехать на театр войны.

Сухим тоном на то отрезал:

– До меня это не касается: при рассмотрении прошений у нас соблюдается строгая очередь.

– Так потрудитесь, – говорю, – доложить самому губернатору: у меня есть к нему рекомендательное письмо.

Ледяная кора на нем в тот же миг растаяла.

– Так бы и сказали. Ваша фамилия?

– Пруденский.

– А рекомендация чья?

– Толбухина, Аристарха Петровича, бывшего предводителя дворянства.

– Это совершенно меняет дело. Присядьте, пожалуйста. Где у вас письмо?

Взял и понес в кабинет к губернатору. Немного погодя возвратился оттуда с ответным уже письмом.

– Вот, – говорит, – ответ г-ну Толбухину.

– А в каком смысле?.. Смею спросить.

– В каком смысле?..

– Да, ведь это не канцелярская тайна; потом я все равно узнаю.

– Изволите видеть… – говорит. – Вы желаете поступить юнкером в казачий полк графа Мамонова?

– Желал бы.

– Так к самому-то Мамонову его превосходительство относится не очень-то одобрительно… Впрочем, выдать вам путевой вид до его полка препятствий нет.

– Это-то, – говорю, – мне только и нужно. Через четыре дня я буду опять здесь, в Смоленске. Так могу ли я надеяться, что вид мой к тому времени будет заготовлен?

– Всенепременно.

И руку мне даже на прощанье протянул.

«Любопытно, однако, – думаю, – что бы такое неодобрительное про Мамонова могло быть в этом письме?» И всю дорогу до Толбуховки погонял кучера.

– Ну, Андрюша, – говорит мне, письмо прочитавши, Аристарх Петрович, – неважно твое дело. Про графа Мамонова губернатор вот что мне пишет: «В боях с неприятелем Мамонов участия так и не принимал, ибо со своими ополченцами-казаками всю кампанию стоял в ярославской губернии; тем храбрее, однако ж, воевал на бумаге с тамошним губернатором, князем Михаилом Николаевичем Голицыным, а мамоновцы его своим буйством и бесчинствами прозвище мамаевцев по всей губернии заслужили».

Шмелев, бывший также при чтении сей рацеи, рассмеялся.

– На то ведь они и вольные казаки! Андрею Серапионычу лишь бы к тем мамаевцам юнкером пристроиться, а перевести его потом в другой полк будет уже моя забота: в главном штабе у меня есть близкие люди.

– Коли так, – говорит Аристарх Петрович, – то возражать не стану. А как вот на счет содержания в походе? Ведь юнкерам по их рангу особого против солдат жалованья не полагается?

– Тот же солдатский паек. По одежке протягивай и ножки. Правда, что в походе кое-какие собственные средства все-таки весьма нелишни; особливо, чтобы выдвинуться перед начальством.

– Как так?

– А так, что если подчиненный в средствах не стесняется, то ему охотнее и всякие ответственные поручения дают, а стало быть, и случаев отличиться ему больше представляется. Казаки же – кавалеристы; казаку нужен и конь, а то и второй запасный, на случай, что первого под ним убьют.

– А такому кавалерийскому коню цена ведь не малая: рублей сто, а то и больше?

– И двести, и пятьсот рублей.

– Та-а-к… – протянул Аристарх Петрович и, нахмурясь, по кабинету зашагал.

Сердце в груди у меня упало: прощай мое юнкерство!

Вспомнилось мне тут слово евангельское: «Толцыте – и отверзется, просите – и дастся». Но Толбухины и так уже сколько для маменьки и для меня, недостойного, сделали. Не могу я еще униженно просить, не могу!

Как ни крепился, а на глазах мокрота выступила. Аристарх же Петрович, мимо меня шагая, ту мокроту узрел – улыбнулся.

– Воину, – говорит, – падать духом не полагается. Мамонов для отечества целый полк выставил; так мне одного хоть воина выставить сам Бог велит. Я тебя не оставлю; отправляйся в поход с Богом.

От радостного волнения я и поблагодарить, как надлежало, слов не нашел, схватил только его руку и к устам прижал.

Глава третья

«Певец во стане русских воинов». – Кошелек «на черный день» и тайное обручение. – Самозваный юнкер

* * *

Января 10. Свадьба сыграна. Церковь была убрана по хорам цветами из оранжереи, а по стенам зелеными елочками. Гостей из соседних поместий понаехало с полсотню. Дружками были тоже два местных дворянчика, юнкер Сагайдачный да я. Фрак одолжил мне Аристарх Петрович, так как сам облекся в свой парадный предводительский мундир. Но ростом я его на полголовы выше, а телом вдвое жиже, и сидел на мне его фрак как на пугале огородном. Подойти к Ирише Елеонской в моем смехотворном наряде я и думать не смел. А Сагайдачный за обедом уселся с нею рядом и болтал, должно быть, всякий вздор, ибо она прыскала со смеху. Меня, признаться, даже досада взяла… Речей за столом было, конечно, без конца. Но Сагайдачный, надо честь отдать, всех превзошел: наизусть Жуковского «Певца во стане русских воинов» от начала до конца с истинным пафосом произнес, всех присутствующих огнем своим зажег. Когда же здравицу за государя императора возгласил:

Тебе сей кубок, Русский Царь!      Цветет твоя держава;Священный трон твой – наш алтарь,      Пред ним обет наш: слава,

то единодушное «ура!» по столовой прокатилось.

Перед сном, с юнкером прощаясь, я список этих стихов себе выпросил. Воспеваются в них и фельдмаршал, «герой под сединами», и два его сподвижника, коих я лично уже знаю: партизан Денис Давыдов, «пламенный боец, певец вина, любви и славы» и атаман донского войска граф Платов… Про него даже три чудесных куплета:

Хвала наш вихорь-атаман,      Вождь невредимых, Платов!Твой очарованный аркан –      Гроза для супостатов. Орлом шумишь по облакам,      По полю волком рыщешь,Летаешь страхом в тыл врагам,      Бедой им в уши свищешь. Они лишь к лесу – ожил лес,      Деревья сыплют стрелы;Они лишь к мосту – мост исчез,      Лишь к селам – пышут селы.

Я-то, правда, вряд ли жег бы села, хотя бы в них и враги засели; но для настоящих воинов война войной; «а ля герр ком а ля герр», говорят ведь сами французы.

* * *

Января 11. Последний день в Толбуховке. Завтра на рассвете – в путь-дорогу. У маменьки сколько дней уже глаза на мокром месте. И самому мне куда горько за нее… да и за Иришу! Слово сказано. Вышло все так нежданно-негаданно…

Вызывает меня к себе Аристарх Петрович.

– Без своей лошади коли не обойдешься, – говорит, – то заведи себе, но, смотри, подешевле. Вот тебе на все про все триста рублей. Будешь бережлив, так на весь поход хватит. А от морозов тебе и твоим двум спутникам будет по тулупу.

Стал я благодарить, – окончить не дал:

– Вернешься благополучно, да с честью, тогда и благодари. Что Дмитрий Кириллыч скажет – то и делай: дурному тебя он не научит. А вот с этим Сагайдачным не дружись: хохол, себе на уме; как раз обойдет. Ну, ступай, собирай свои пожитки. Да во что ты их уложишь?

– Маменька, – говорю, – мешок мне сшила…

– Мешок прорвется, да и не гож для мужчины. Возьми мой старый чемоданчик. Потерт он, да еще крепок, послужит. Не забудь, смотри, и к о. Матвею сходить, благословение на дальний путь получить.

Забыть-то я и так не забыл бы. Самого я не застал: ушел по своим духовным требам. Матушка-попадья сперва тоже ко мне не вышла: по хозяйству, должно быть, захлопоталась. Встретила меня одна Ириша.

– Пришел, – говорю, – проститься перед отъездом. А она, всегда столь бойкая, испуганно, как зайчик, глазки на меня выпучила.

– Да вы разве сейчас?..

– Нет, завтра, но чуть свет; не поспел бы. Заморгала, а на щеках красные пятна выступили.

– Вы, Ирина Матвеевна, – говорю, – не здоровы?

– Здорова… Но у меня к вам, Андрей Серапионыч, просьба…

– Приказывайте. Охотно все исполню.

– Вот возьмите… Сама для вас связала…

И подает мне прехорошенький бисерный кошелек.

– Позвольте, – говорю, – да ведь тут и деньги?

– Да, сорок пять рублей… все золотом: для удобства вашего нарочно разменяла…

– Так что-нибудь за границей купить для вас?

– Нет, это вам самим, Андрей Серапионыч, на черный день…

Точно нищему подаяние! А трогательно: верно все, что за век свой скопила.

– Чувствительно благодарен, – говорю. – Но Аристарх Петрович дал уже мне на дорогу…

– Нет, нет, пожалуйста! Когда станете офицером, можете возвратить.

– Хорошо. Денег ваших я не трону и возвращу вам их в целости, как только вернусь из похода: кошелек же ваш оставлю себе талисманом на память.

– А от вас самих, Андрей Серапионыч, я ничего на память не получу?.. Ах, знаю!

И из другой комнаты ножницы принесла.

– Наклоните голову.

Наклонился я; она – чик-чик – и прядь волос у меня отрезала.

– Из этого, – говорит, – я себе колечко сплету…

– Так вашего собственного колечка с бирюзой вам уже не надо?

– Блеснула своими звездочками и колечко с пальца сняла.

– Непотеряйте только…

Так-то мы с нею, якобы, обручились, ни словом о том не обмолвясь. Тут вошел ее родитель, и разговор наш сам собой пресекся.

* * *

Смоленск, января 12. Прощай, Толбуховка! Прощай, Ириша! Когда-то еще свидимся? И хоть бы проститься напоследок с глазу на глаз дали! А то при других только руку друг другу пожали, как простые знакомые: «Здравствуйте и прощайте».

С маменькой расставанье было, разумеется, самое слезное. А после нее сердечнее других Мушерон со мной прощался.

– Вы, Андре, мне все равно что родной, – говорит. – Скажите-ка: что у вашего императора Александра замышлено? Далеко ли он пойдет на Запад?

– Раньше, – говорю, – не остановится, доколе Наполеона в конец не одолеет.

– Хотя бы пришлось идти до самого Парижа?

– Хотя бы и до Парижа.

Мой бравый сержант столь скорбную мину состроил, что вот-вот, думаю, тоже расхнычется. И сердит-то он еще по-прежнему на своего былого кумира, и жалость за него немалая берет.

– Как Богу угодно, так пускай и будет! – говорит. – Коли уж суждено вам, друг мой, побывать у нас в Париже, так загляните к моей сестре, поклонитесь ей от брата Этьена Мушерона. Дневник ведь вы будете опять вести?

– Буду.

А нынче, на рассвете, когда мы со Шмелевым и Сагайдачным в сани садились, старик меня крепко-крепко к груди прижал и вправду заплакал. Ну, тут и я не выдержал…

Сюда прибывши, отправился за своим видом в губернаторскую канцелярию; мои два спутника на всякий случай тоже со мною.

Правителя канцелярии на месте не застали. Но у входа в губернаторский кабинет курьер навытяжку, и самая дверь настежь, а за дверью гневный голос кого-то распекает:

– Так, сударь мой, служить нельзя! Сколько раз повторять вам, что приказания мои должны быть исполняемы буквально, понимаете: буквально! Усердную службу я не оставляю без внимания, но за малейшее уклонение от моих указаний я строго взыскиваю, невзирая ни на тетушек, ни на дядюшек. Так и знайте!

Умолк, и вслед затем оттуда выскочил правитель канцелярии – не гордым уже петухом, а мокрой курицей. Увидел нас около своего стола – еще пуще оторопел, назад оглянулся: притворил ли курьер дверь к грозному начальнику. Подошел и обращается к Шмелеву, а у самого голос еще дрожит-обрывается:

– Чем могу служить?

Объяснил ему Шмелев. Взглянул тот на меня – узнал.

– Г-н Пруденский? В полк к графу Дмитриеву-Мамонову? Вид вам изготовлен. Извольте получить.

Подает мне. Читаю.

– Простите, – говорю, – но тут у вас не то.

– Как не то?

– Вы назвали меня юнкером полка Мамонова…

– Ну да. Ведь сами же вы говорили? Да и в письме г-на Толбухина было так сказано… Где ж оно?

Все еще не оправясь от губернаторской распеканции, он растерянно начал рыться в груде бумаг на столе.

– Да, вот. Изволите видеть…

Он стал было читать, но, не дочитав, запнулся.

– М-да… Так вы, значит, еще не юнкер?

– То-то, что нет, а только рассчитываю им сделаться.

– В письме не совсем ясно… Для вас-то это ведь все равно? Лишь бы добраться до полка.

Тут вступился опять Шмелев.

– Далеко не все равно, – говорит, – в документах требуется совершенная точность. Будьте же любезны переделать бумагу.

Раскрасневшееся лицо правителя разом, как смерть, побледнело.

– Переделать?.. Нет, уж извините меня, это невозможно, решительно невозможно…

– Почему же нет?

– Да потому… потому что, раз подпись его превосходительства стоит внизу, то о какой-либо переделке и речи быть не может.

– Да ведь тут явная ошибка: подписал он вовсе не то, что следовало. Я пойду объяснюсь с ним самим.

До последней минуты молодой чиновник еще крепился. Но намерение Шмелева объясниться с самим губернатором окончательно его обескуражило.

– Ах, господа! – взмолился он. – Войдите же в мое положение! Его превосходительство не признает, чтобы он мог ошибаться… Если он узнает об ошибке, то все обрушится на меня…

– И вы, чего доброго, еще места лишитесь? – досказал Сагайдачный.

– Все может статься… Г-н Пруденский! У вас есть еще родители?

– Матушка еще жива.

– Так здоровьем вашей матушки прошу вас: не настаивайте!

В голосе его слышались уже слезы. В своем самоуничижении он был теперь так жалок…

– Да что, Дмитрий Кириллыч, – говорю я, – ведь может быть, в самом деле, и так сойдет?

– Как не сойти? Сойдет! – поддакнул Сагайдачный. А правитель тому и рад:

– Разумеется, – говорит, – сойдет! Ведь юнкером у графа Мамонова вы, г-н Пруденский, во всяком случае, сделаетесь…

– Как ваше мнение, Дмитрий Кириллыч? – спрашиваю я Шмелева.

Правитель, молитвенно сложив руки, взор свой на него умильно, как на некоего оракула, возвел. И сердце Дмитрия Кириллыча не устояло.

– Мамонов, сколько слышно, тоже не формалист, – говорит, – и ошибку, надо думать, в фальшь не поставит.

Правитель просиял и готов был, кажется, его расцеловать.

– Так вы, г-н Пруденский, значит, удовольствуетесь этим видом? Как я вам признателен!

И обеими руками так крепко мне руку стиснул, что пальцы у меня хрустнули; на прощанье прибавил:

– Позвольте дать вам добрый совет: никогда не умничайте перед начальством, а прикидывайтесь дурачком, чтобы оно могло наставлять вас и сознавать свое превосходство.

– Примем к сведению и намотаем себе на ус, – сказал Сагайдачный и закрутил свой усик – мышиный хвост. – Держи язык за зубами, да ешь пирог с грибами.

Но Шмелев отнесся к «доброму совету» иначе. Когда мы вышли на улицу, он заметил:

– Недоумкам, как этот правитель, вернее всего, конечно, молчать. Человек же с умом и тактом, если знает что-нибудь лучше начальника, сумеет всегда переубедить его, не задевая его самолюбия.

Глава четвертая

Схватка с волками. – Александр I в Вильне. – Как встречали русских в Пруссии и как в герцогстве Варшавском. – Начало военных действий

* * *

Вильна, января 19. Шмелев и Сагайдачный уже в объятиях Морфея; но я дневник свой дорожным приключением заполнить еще должен.

Уж как мы трое Аристарха Петровича за его овчинные тулупы добром поминали! Ведь морозы, легко сказать, до 30? доходят! А войскам-то нашим в шинелях, ветром подбитых, каково было пешком десятки и сотни верст отсчитывать? Но они, как-никак, все же одеты, обуты, сыты, да и к русским морозам сызмала при-обыкли. Ну, а французы, что в отрепьях этим же путем восвояси убирались, – чего-чего те не натерпелись! И согреться им по пути негде и нечем было: все селения кругом ими же ведь еще при нашествии к нам сожжены, разорены, одни трубы черными остовами над снегом торчат. Дорога от самого Смоленска – одно поле сражения: непогребенные тела неприятельские – десятки тысяч тел, сраженных, однако ж, не пулей и саблей, а холодом и голодом. Возмездие небесное!

Хоть и немало их совсем снегом занесло, а все же, где они кучей лежат, там верхние вороньем исклеваны, волками обгрызены. При одном виде такой картины мороз по коже подирает!

Вот с этим зверем и мы третьего дня познакомились. Ехали мы на тройке с колокольчиком и бубенцами. Сани широкие: рядом все трое уместились. Шмелевский денщик Прытков у ямщика на облучке примостился. Дело было уже к вечеру. Выезжаем только что из лесу на открытую поляну, глядь – у самой у опушки волк нас поджидает, да ведь какой! Матерый, не волк – волчище! Звонки наши, знать, из чащи его выманили: на дорогу поглядеть вышел, живым мясцом нельзя ли поживиться.

– Страсть как обнаглел ноне зверь, – говорит ямщик. – На одинокого мужичка, да еще пьяненького, наверняка напал бы. Ишь, зубами ляскает! Да, брат, близко локоть, да не укусишь.

– Стой, ямщик! – говорит Сагайдачный. – Припугну-ка я его.

Выскочил из саней и с саблей наголо дерзновенно на зверя. А тот хоть бы что, стоит себе на месте и ждет. Только глаза, что две свечки, горят, да шерсть на загривке ощетинилась.

Размахнулся на него сплеча мой юнкер, а волк скок в сторону, – мимо! Юнкер опять на него, вдругорядь размахнулся, а волк – за куст.

– Эй, назад, господин! – кричит ямщик. – Вон к нему подмога идет.

И точно, из чащи целая стая волчья выступает; Сагайдачный же, от неудачи раззадоренный, ничего уж не слышит, со своей саблей все на передового товарища их напирает.

– Да они его растерзают! – говорит Шмелев. – Где моя сабля? Ты Прытков, куда ее сунул?

– Под сиденье, в сено, ваше благородие, – говорит денщик. – Неравно еще под ноги бы вам попала.

– Позвольте, Дмитрий Кириллыч, – говорю я, – вам ее сейчас достану.

– Где уж…

Выхватил из-за пояса пистолет и бегом на помощь к приятелю. А волки того уже окружили; он саблей от них, знай, только отбивается.

Подбежал Шмелев и первому же волку, что на него обернулся, заряд в отверзшую пасть – бац! – на месте положил.

Прочие, выстрелом ошарашенные, назад отпрянули. Но из пасти убитого кровь ручьем хлынула, и вид крови зверскую алчность в них еще пуще возбудил, на своего же товарища накинулись – голод утолить.

Тем временем я шмелевскую саблю в сене нашарил, обнажил и – туда же. На выстрел приятеля Сагайдачный невольно оглянулся, да вдруг как завопит: волк-чудище зубами в руку ему вцепился. Но тут я подоспел, со всего маху волка саблей по затылку хватил, и повалился он замертво.

– Ну, теперь назад, господа, – говорит Шмелев.

Отступали мы с оглядкой, да волкам было уже не до нас: на павшего в бою атамана своего набросились всей стаей. Так-то мы невозбранно до саней своих опять добрались.


Схватка с волками


– Пошел, ямщик!

До станции десять верст в полчаса отмахали. От волчьих зубов кисть руки Сагайдачного здорово распухла, и кровь долго не унималась. Но он по-прежнему уж храбрится, шутит:

– Почин дороже денег, – говорит, – ради опыта уже кровь свою проливал.

А Шмелев:

– И благородно, – говорит, – ретировались. Января 20. Вильна с виду – город преизрядный; пожарного бедствия он избегнул, но от проходивших войск неприятельских, а потом и наших, жители немало-таки пострадали. Нажились одни евреи-факторы, от которых тут отбоя нет.

Все, однако, и евреи, и поляки, и хозяин гостиницы из немцев, в один голос государем не нахвалятся. Пробыл он здесь со своим штабом две недели, и каждодневно по госпиталям ходил, где раненые в заразной горячке лежали, больных утешал и умирающих; а в городе всех обнищавших деньгами оделял, в том числе и французов, что по улицам за подаянием бродили. Однажды к нему такой француз руку протянул:

– Хлеба, г-н офицер! С голоду помираю.

Не узнал того, с кем говорит. А государь по-французски же:

– Идите за мной.

Провел его до своей царской кухни.

– Повар, – говорит, – поймет вас. Скажите ему, что брат великого князя Константина накормить вас велел.

Тут только, на кухне, узнал француз, кто был тот брат великого князя.

Выехал государь из Вильны в первый день Рождества тотчас после обедни и почти без всякой свиты.

– И как это вы государя без конвоя пускаете? – говорят фельдмаршалу Кутузову.

А Кутузов:

На страницу:
2 из 4