bannerbanner
Голоса Памано
Голоса Памано

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 11

– Что за глупости! – пробормотал Святой Иосиф, бросая на диван куртку.

– Никакие не глупости. Мне достаточно лет, чтобы решать, что я хочу делать со своей жизнью.

– Но, сынок, если ты… – Тина с отчаянием осознала, что ее мечта дать сыну идеальное воспитание оказалась утопией. – Но ты же даже некрещеный! Мы воспитывали тебя свободным гражданином!

– Я крестился. Принял крещение три года назад.

– А нам почему ничего не сказал об этом?

– Чтобы не огорчать вас. Возможно, я был не прав.

– Минуточку-минуточку. – Жорди начал приходить в себя после неожиданного удара. – Ты ведь нас разыгрываешь, правда? – И с видом все понимающего, располагающего к себе отца, из тех, о ком обычно говорят, что он скорее друг, чем отец своему ребенку: – Съемки скрытой камерой? Пари с друзьями? Или просто хочется дурака повалять? Ты что, забыл, что на дворе двадцать первый век? Забыл, что мы воспитывали тебя в духе мультикультурализма, трансверсальности и абсолютной свободы?

– Да нет, что ты. Но я верующий человек; я верую в Бога и чувствую монашеское призвание. – Он произнес эти слова неторопливо, опустив глаза, но четко и ясно.

– Какое еще призвание, черт побери! – подскочил Жорди, оскорбленный скорее мягким тоном сына, нежели его признанием.

– Но почему ты никогда не говорил нам, что хочешь… что тебе… Почему, сынок? Почему?

Всякий раз, когда Тина начинала сыпать бесконечными «почему», она знала, что битва проиграна, потому что спрашивать себя, как случилось бы, если бы… было совершенно бесполезным упражнением, ибо все уже случилось без всякого «если бы» и надо было принимать все таким, как есть, без «если». Почему Жорди оказался неверным мужем и обманывает меня, почему Арнау мне совсем не доверяет, что я делала не так, чтобы оба дорогих мне мужчины превратились в чужих незнакомцев, почему все так, Бог мой, в которого я не верю?

– Послушай, Арнау, – воспользовавшись оторопелым молчанием Тины, Жорди решил вмешаться, избрав на этот раз теплый, проникновенный тон, – мы воспитывали тебя в свободной атмосфере, всегда были рядом, во всем поддерживали тебя, постарались внушить тебе нашу веру в принципы гуманизма, в синтез культур и…

– Что ты хочешь этим сказать?

– Что мы учили тебя не впадать в суеверия, объясняли тебе, что величие человека зиждется на честности и что поступать хорошо означает быть честным с самим собой и с другими, особенно в этом с каждым годом все более глобализованном мире, и что все, что Церковь уже много веков вбивает нам в голову, – не что иное, как обман, способ держать власть над людьми. Разве мы не объяснили тебе достаточно ясно все это?

– Но меня никто не принуждал верить в Бога.

– Стань, в конце концов, экологом. Но только, пожалуйста, не монахом.

– Папа…

– У нас в доме ты никак не мог попасть под влияние религии, черт возьми!

– Но зато мог вне дома.

Кто же тебя совратил? подумала Тина. Кто преследовал тебя и манипулировал твоим сознанием, дабы заставить тебя исполнить свою священную волю? Тина услышала, как ее муж очень серьезным, даже несколько театральным тоном говорит Арнау сынок, мне было приятно думать, что я воспитал своего сына в уважении к справедливости и свободе, чести и достоинству, и я полагал, что мы во всем подавали тебе хороший пример, и тут она чуть не взорвалась от ярости и чуть не выкрикнула заткнись, Жорди, ты не имеешь права говорить о справедливости и свободе, о честности и достоинстве, потому что ведешь двойную игру и лжешь мне, и еще ты так труслив, что скрываешь от меня свои мечты, поскольку мне нет в них места.

Три чужих человека, живущих в одном доме, подумала Тина; три чужих человека, проживших вместе двадцать лет, по существу сейчас признаются в том, что плачевный результат, к которому они пришли, не стоил того, чтобы тратить столько лет жизни на совместное существование.

– Может быть, ты недоволен тем воспитанием, которое мы тебе дали? – спросила она еле слышно.

– Я этого не говорил.

– Но ты дал нам это понять, – сказал его отец.

– Нет. Хотя, похоже, единственное, что вас заботило, – это чтобы у меня под рукой всегда были презервативы и чтобы я не кололся.

Острая боль пронзила сердце Тины. А ведь я думала, сынок… Мы всю жизнь занимаемся воспитанием чужих детей, но при этом никто не научил нас воспитывать своих, а когда ты начинаешь что-то понимать, уже поздно, потому что дети исчезают из нашей жизни, не давая нам второго шанса.

Видя, что жена погрузилась в раздумья, Жорди бесцеремонно сбросил Доктора Живаго с дивана и, усевшись на его место, тяжело вздохнул с явным намерением вызвать сочувствие у своего сына. Потом внезапно ударил себя по коленям.

– Это невыносимо! – взорвался он, перейдя на другой регистр. – Ты – монах? Мой сын собирается стать монахом? – Он возмущенно вскочил на ноги и посмотрел на Тину в надежде на безоговорочную поддержку. – Я не хочу, чтобы мой сын был рабом.

– Но я никакой не раб, – по-прежнему мягким, тихим голосом ответил тот. – Я хочу придать глубокий смысл всем своим поступкам.

– А учеба на факультете журналистики?

– Меня это совсем не интересует.

– А твои товарищи, соседи по квартире, девушки?

– Они живут своей жизнью, а я – своей. – Решительно, тоном, не допускающим возражений: – Как бы там ни было, через неделю я ухожу в монастырь. – Он посмотрел родителям в глаза. – А вас я прошу только об одном, если это возможно, – о вашем благословении. – Он помотал головой. – Простите, о вашем согласии.

– Невероятно.

– Я хочу, чтобы ты был счастлив, Арнау.

Будь хоть ты счастлив, раз уж это не дано всем троим, потому что если Жорди скрывает от меня свою жизнь, значит он несчастлив, а что до меня, так с того дня, когда Реном сказала мне я видела твоего мужа в Лериде, он почти не изменился, а он в это время должен был находиться в Сеу, на двухдневном слете, и потом он долго мне рассказывал, как все прошло в Сеу, с того самого дня я навсегда перестала быть счастливой, потому что счастье – это когда ты в согласии с собой и с теми, кто является частью тебя, а Жорди теперь перестал быть частью меня.

– Мне жаль, что я не смогла воспитать тебя иначе, – заключила она со вздохом. И посмотрела на Доктора Живаго, который ответил ей безучастным зевком. В груди закололо сильнее обычного. Это наверняка от расстройства.

– А я не готов смириться с потерей сына, да еще такой постыдной. – Жорди предпринял еще одну попытку.

Ты даже не осознаешь, что мы давно уже его потеряли, Жорди, удрученно подумала Тина.

– Так вы даете мне согласие?

– Да.

– А я нет.

– В душе я буду переживать, но уйду в монастырь и без твоего согласия, папа.

– И что, многие об этом знают?

– Тебя волнует, что скажут люди? – вспылила Тина.

– Разумеется! – Он в раздражении повернулся к Арнау. – Послушай! Я не хочу, чтобы ты позорил меня перед… – И словно сдавшись: – Ладно, оставим это. Ты – свободный человек. Столько лет бороться за то, чтобы общество стало хоть немного справедливее, а тут мой собственный сын…

Это ты, что ли, боролся, ничтожество? подумала Тина. Боролись те, кого Ориол Фонтельес перечисляет в своих тетрадях, а ты, да и я…

Жорди нервно потер ладони, понимая, что потерпел поражение.

– А эти долбаные монахи не могли проявить учтивость и предупредить нас?

– Я попросил их не вмешиваться. Ведь это я ваш сын, а не они.

– Когда, говоришь, ты уезжаешь?

Несмотря на весь свой гнев, Тина уже несколько минут размышляла о том, что должен взять с собой ее сын, отправляющийся в монастырь, сколько смен белья, сколько рубашек и носков, дадут ли тебе сутану, или как там это называется, уже с первого дня и как ты будешь себя чувствовать в таком наверняка неуютном здании, ведь точно подхватишь простуду от гуляющих по нему сквозняков; надо дать тебе теплую фуфайку, и, наверное, следует потихоньку сунуть в сумку книжку, чтобы тебе не так скучно было по вечерам, да и колбаски надо положить на тот случай, если монастырская еда тебе не понравится, и как нам теперь тебя называть: отец, брат, преподобный или просто Арнау? Только бы тебе не сменили имя, сынок, мы ведь нарекли тебя так на всю жизнь. Арнау, сынок, и когда же мы сможем тебя навестить?

10

В меру пухлые губы слегка темноватого оттенка розового. Немного, почти незаметно выступающие скулы. Четко очерченный овал лица, на котором выделяются глаза, полные таких тайн, что в них невозможно проникнуть. Не буду их пока трогать. Волосы…

– Ты должна всегда причесываться одинаково.

– Ну да, конечно. Я как-то не подумала об этом. Так я в порядке?

Самый нелепый вопрос из всех, какие ему когда-либо задавали. Ты всегда в порядке.

– Если тебя ничто не беспокоит… Но постарайся причесаться точно так же для следующего сеанса.

– О чем мы будем сегодня говорить?

– Я буду молчать, мне надо сосредоточиться. Говори ты. Расскажи о своем детстве.

Я была не очень счастливым ребенком, потому что мама нас покинула и я не знала почему, до тех пор пока брат не поведал мне по секрету только пообещай, что никому не расскажешь, а то я тебя убью, мама сбежала с одним сеньором. А что это значит, Жозеп? Это значит, что мы ее больше никогда не увидим, поэтому и папа все время как будто не в своей тарелке. А что значит «не в своей тарелке»? Да не знаю я, но если ты ему это скажешь, я тебя убью; или папа тебя убьет. Давай, поцелуй крест и клянись мне, что никому ничего не скажешь. И Элизенда поцеловала крест и сказала клянусь, что больше никогда не скажу «не в своей тарелке». Да нет, что ты не расскажешь про маму. И Элизенда снова поцеловала крест и сказала клянусь, что никому не расскажу, что мама сбежала с каким-то сеньором. А потом проплакала пять дней и пять ночей, потому что теперь ей, видно, никогда больше не увидеть свою мамочку. Но не могла же она сейчас рассказать все это едва знакомому художнику… И Элизенда погрузилась в задумчивое молчание, глядя куда-то вдаль, пытаясь там, среди призрачных облаков воспоминаний разглядеть лицо своей матери, неясный расплывчатый образ, острые, словно иглы, глаза и беспокойные, все время что-то теребящие пальцы. Я даже не знаю, жива ли она, да и знать не хочу. Воспоминание о матери было туманным и терпким, похожим на кисло-сладкий привкус, который остается после того, как ты произнесла «мама» и не услышала в ответ «что, доченька».

В следующие полчаса ни художник, ни модель не произнесли ни слова. Они вдруг поняли, что им уютно сидеть друг возле друга в полной тишине. Что нет никакой необходимости заполнять паузы робкими словами. Что так приятно каждому молча погрузиться в свои воспоминания. Она все еще думала о своей непутевой матери, а он вспоминал день, когда его семейство перебралось сюда: Роза – на натужно фырчащем такси, с чемоданами и с еще едва обозначившимся животиком, а он – сзади, на мотоцикле, после невыносимо долгого переезда из Барселоны, первый час которого они провели в темноте, второй – поджариваясь на палящем солнце, а после Балагера, когда выехали на дорогу, ведущую в это забытое богом местечко, где наверняка не было места ни горестям, ни радостям, оба и вовсе были уже чуть живы.

Они прибыли в полдень на Главную площадь Торены, которая к тому времени уже называлась площадью Испании, и начали разгружать тюки из такси (немного тарелок, немного книг, несколько смен одежды, портрет Розы…), не зная, куда направить стопы, ибо площадь была совершенно безлюдна, хотя пронзительные взгляды, устремлявшиеся на них из окон, буквально испепеляли им затылки.

– Наверное, здание в глубине – это школа, – сказал Ориол, пытаясь зажечь искорку надежды во взгляде.

Они остались в полном одиночестве, поскольку такси уже развернулось и, натужно фырча, тащилось по шоссе в Сорт в поисках тарелочки вязкого риса. Ибо в чем в этом захолустье знали толк, так это в рисе.

– И жилье учителя должно быть где-то поблизости.

– Думаю, да.

Нагруженные вещами, они неуверенно направились к небольшому школьному зданию, сразу за которым деревня уступала место сельскому пейзажу. А в это время в мэрии Валенти Тарга уже знал, что в деревню приехал новый учитель, который наверняка в данный момент занимается поисками своего обиталища. Он затянулся папиросой, выпустил дым и сказал себе что ж, рано или поздно он придет сюда.

Жилище учителя оказалось крохотной квартиркой, расположенной поодаль от школы, на противоположной стороне площади, с маленькими оконцами, единственным назначением которых было, по всей видимости, поддержание темноты и сырости в помещении; там были кровать, шкаф с зеркалом, раковина для мытья фаянсовых тарелок, которые Роза несла в плетеной корзине, и две электрические лампочки по двадцать пять ватт каждая. И гнетущая нищета.

– Я же говорил, что тебе не следует ехать, пока я…

– Почему я должна была бросить тебя одного?

Роза огляделась вокруг. Потом подошла к мужу и с утомленным видом, свойственным беременным женщинам, поцеловала его в щеку:

– Главное, что нам дали это место.

Главное, что они получили работу, даже если для этого пришлось отправиться к черту на куличики; потому что сначала им сказали, что преимущественным правом обладают фронтовики. Но фронтовикам-победителям вовсе не хотелось ехать в забытую богом деревеньку на краю света, где нет места ни горестям, ни радостям и где все еще продолжают стрелять; они желали работать в больших городах, а потому всячески щеголяли своей безграничной преданностью новому режиму. Место учителя в Торене оставалось вакантным, потому что никто не знал, где находится эта Торена. Они тоже не знали. Им сказали, что в церкви Святой Матроны в Побле-Сек есть очень полная и подробная энциклопедия в двадцати томах, в которой есть все, и Ориол Фонтельес со своей женой Розой отправился туда, чтобы узнать хоть что-то о деревне, в которую их направили, когда они уже совсем отчаялись, уверившись, что молодой учитель, который не был ни на одном из фронтов благодаря своевременно обнаруженной язве желудка и который по причине той же самой язвы даже не проходил военную службу, не получит места нигде. В энциклопедии в двадцати томах было написано, что Торена – это идиллическое место, расположенное около Сорта, в комарке Верхний Пальярс, и, согласно последней переписи населения, в деревне проживает триста пятьдесят девять жителей. (Более двадцати ее обитателей вынуждены были эмигрировать, а тридцать три человека погибли на войне: двое – во время фашистского восстания, а остальные – в результате развернувшихся впоследствии военных действий. На самом деле там было еще несколько человек, которые, по всей видимости, должны были скоро умереть, хотя и не подозревали об этом, а посему не числились ни в каких статистических сводках, ибо один Бог ведает, что нас ждет завтра.) Важнейшие сельскохозяйственные культуры: картофель (прежде всего), пшеница, рожь, ячмень, некоторое количество яблонь, произрастающих на террасах Себастья (где было совершено несколько убийств), а также кое-где, спорадически, на солнечной окраине полей – капуста и шпинат. Имеется также значительное поголовье крупнорогатого скота и овец, что обусловлено обилием естественных лугов. Деревня расположена на высоте тысяча четыреста восемь метров над уровнем моря (и там ужасно холодно, свитер приходится надевать даже летом). Помимо приходской церкви, посвященной святому апостолу Петру, там есть школа для сорока детей из самой деревни и окрестностей (куда не ходит только Тудонет из дома Фаринос, поскольку он ребенок во всех отношениях отсталый и родители не хотят, чтобы его кто-то видел).

– Просто райский уголок, – закрывая энциклопедию, подвел итог Ориол без всякой иронии в голосе, поскольку, в отличие от Бибианы, он не умел предсказывать будущее. – Наверняка воздух там очень полезен для легких.

Через несколько дней после того, как решение было принято, Ориол стал настаивать на том, чтобы Роза не уезжала из Барселоны, потому что в горах очень холодно и ей совсем незачем ехать в деревню до родов, а посему на данный момент ей лучше всего остаться в городе. Но Роза заупрямилась и заявила, что она всегда будет следовать за ним, куда бы он ни направлялся, и если ей суждено родить в горах, значит там она и родит, как это делают все женщины Торены. И говорить больше не о чем. Больше и не говорили.

И вот они здесь, в этом мире покоя и холода. Стоя с книгами в руках посреди комнаты, Ориол смотрел на тюфяк, набитый сухими кукурузными листьями, который будет служить им семейным ложем, и на стены цвета кофе с молоком, прокопченные дымом дровяной печки.

– Какая восхитительная тишина, правда? – Роза закашлялась, прижав к носу платок.

– Да, – прошептал он. – Какая восхитительная тишина.

Он положил книги на стол, и супруги принялись разбираться с дровяной печкой. На улице послышался шум мотора. Сквозь крохотное оконце они увидели, что прямо посреди пустынной площади остановился черный автомобиль и из него по очереди стали выходить… вот это да! Да это же фалангисты!

– Матерь Божия!

Три. Нет, четыре, пять молодых фалангистов с аккуратно зачесанными на ровный пробор волосами; они шумно захлопнули дверцы машины и решительно направились в ту часть площади, которую из окна было не разглядеть. Ни Ориол, ни Роза не проронили ни слова, поскольку хорошо знали, что выступающая твердым шагом группа фалангистов не сулит нормальным людям ничего хорошего.

Спустя четверть часа Ориол познакомился с Валенти Таргой; учитель поспешил в мэрию подписать бумагу о том, что приступает к работе, пока кому-нибудь в некой высшей инстанции не пришло в голову изменить свое решение. Так в служившей кабинетом небольшой комнатке со стенами блекло-зеленого цвета, трухлявой деревянной мебелью и красной напольной плиткой впервые встретились Валенти Тарга, палач Торены, и Ориол Фонтельес, ее учитель. Сеньор алькальд был в фалангистской рубашке с засученными рукавами, у него были тонкие усики над верхней губой и влажный взгляд серо-голубых глаз, контрастирующих с черными волосами. На лице проступали первые морщины, но все его тело источало деятельную энергию, необходимую для того, чтобы оправдать звание палача Торены. Двое мужчин из тех, что приехали в деревню на черном автомобиле, вошли в кабинет, а затем покинули его, не спросив разрешения и даже не взглянув на Ориола, словно он был мелкой букашкой. Они говорили по-испански. И во всем этом была виновата хранившаяся в церкви Святой Матроны в Побле-Сек энциклопедия в двадцати томах, которая не проинформировала молодую семью о том, что помимо несомненной пользы для здоровья Торена обладала одним недостатком: там проживало несколько приговоренных к смерти, которые больше не могли ждать.

– Значит, встречаемся после обеда в кафе, – произнес в качестве завершающего аккорда их краткой беседы алькальд. – Сегодня и впредь каждый день, вне зависимости от того, есть в школе занятия или нет.

Это был приказ, но Ориол по наивности этого не понял, потому что ответил, что у них очень много дел по дому – надо прибраться в жилище, разложить вещи по шкафам, вернее, в единственном шкафу, – но, разумеется, как-нибудь потом…

– В три часа в кафе, – безапелляционно заявил алькальд, отвернувшись от посетителя и всем своим видом демонстрируя, что больше говорить не о чем. Только тогда Ориол понял, что это был приказ, и сказал да, сеньор алькальд. Потом взглянул на портреты Франко и Хосе Антонио, висевшие на стене позади алькальда, и подумал, что этим стенам не помешала бы свежая покраска. А в таверне Мареса в это время парочка бездельников полушепотом обсуждала, что сеньор Тарга только что приобрел половину склона Тука-Негры, принадлежавшего семейству Каскант. И это притом, что земля не выставлялась на продажу. Получалось, что в тот самый день, когда Томаса обвинили в том, что он республиканец, эта часть Туки волшебным образом немедленно была выставлена на продажу, а тут уж кто смел, тот и съел. Вот так-то. Но знаешь, мне говорили, что на самом деле покупателем был не он. Тут им пришлось сменить тему беседы, потому что в кафе, как всегда после обеда, появился алькальд, чтобы молча покурить за столом, где помимо дона Валенти Тарги, алькальда и руководителя местного Национального движения, сидел один из его прихвостней в форме фалангиста, мужчина с темными кудрявыми волосами, такой же молчаливый, как и его шеф; сегодня они явно проявляли нетерпение, словно поджидая кого-то. Придя в кафе в три часа, Ориол обнаружил, что немногие посетители заведения тоже упорно хранят молчание и, делая вид, что спокойно играют в карты, на самом деле всячески стараются уразуметь, на чьей же стороне этот новый учитель.

А ночью, когда все уже знали, на чьей он стороне, Ориол и Роза, с трудом сдерживающая кашель, занимались любовью на матрасе, набитом кукурузными листьями, стараясь из-за беременности проявлять осторожность и, главное, не шуметь, дабы не нарушить восхитительной тишины сего идиллического уголка мира. Но с того дня у учителя отчего-то все время подрагивали руки, словно им было ведомо все, что должно было случиться. Руки. Три вещи труднее всего передать в портрете: руки, глаза и особенно душу. Руки Элизенды были словно две белые голубки в полете: изящные, уверенные, гармоничные. Скоро ему придется взяться за них. Глаза он оставит на потом, когда сможет спокойно, не опасаясь последствий, смотреть в них. Ну а душа… душа не в его власти. Она либо проникнет на полотно по собственной воле, либо останется за его пределами с гримасой презрения на челе.

– Передохнём немного, Ориол?

– Отлично.

– Почему бы тебе не пригласить Розу выпить с нами чаю? – сказала Элизенда, вставая с кресла и вытягивая вперед руки, чтобы слегка размяться; она сделала это так просто и непринужденно, что Ориол пришел в замешательство. – Хочешь, я пошлю за ней?

Это потому, что она хочет защититься от меня? Неужели она меня боится?

Видя нерешительность Ориола, Элизенда позвонила в колокольчик и сказала Бибиана вели Хасинто сходить за сеньорой Фонтельес и пригласить ее к нам. Очень хорошо, Хасинто, ты все делаешь очень хорошо.

11

Монтсе Байо? Да она мямля.

– Но у тебя слюнки текут, когда она оказывается рядом.

Марсел пресек сию дерзкую инсинуацию страстным поцелуем, от которого у нее перехватило дыхание. Здесь распоряжался он: он находился на своей территории и было почти восемь часов вечера. Но он должен был следовать правилам игры, соблюдать нормы приличия, и поэтому, когда она спросила, откуда эти вещички, он оторвался от нее и принялся разглядывать стоявшие на каминной полке статуэтки, как будто видел их впервые.

– Не знаю. Они всегда здесь были.

– А эти часы?..

Она указала на золотые часы, украшенные ангелочками, уютно расположившимися по обе стороны от циферблата; часы отбивали время необыкновенно деликатно и сдержанно, нежным, робким перезвоном, словно осознавая, что тон здесь задает благопристойный бой настенных часов.

– Что с ними не так?

– Они очень красивые. Откуда ты знаешь, что сюда никто не войдет?

– Ну что ты за зануда. Почему ты спрашиваешь?

– Мы могли бы подняться наверх.

– Зачем? – Он снова посмотрел на нее. – Только не говори мне, что хочешь поиграть в электропоезд.

– Скажешь тоже! – Лиза рухнула в кресло и надула губки. – Откуда ты знаешь, вдруг здесь появится твоя мама и?..

– Это исключено, – оборвал ее Марсел. – И что ты так беспокоишься?

Лиза встала и сняла кофту. Теперь она осталась в одной шерстяной футболке фирмы «Штадлер», из тех, что ее родители покупали в Цюрихе.

– Потому что здесь очень жарко, особенно рядом с камином.

– Тогда я тоже разденусь. – Марсел снял свитер и рубашку. Теперь он тоже был в одной шерстяной футболке, только фирмы «Ла-Пастора» из Матаро.

– А если вдруг придет твоя мама и увидит, как нам жарко…

Он нервно рассмеялся:

– Она в Мадриде.

– Она красивая.

– Кто?

Лиза показала на висевший над камином портрет. Элизенда, очень элегантная, совсем молодая, но столь же элегантная, как и теперь, с книгой в руке, глядящая прямо перед собой, глядящая на нее, Лизу, своими искрящимися, до краев наполненными жизнью глазами, казалось, обращается к ней, говорит Лиза, девочка, что, хочешь соблазнить моего сына? но ведь ты ему и в подметки не годишься.

– Она ведь такая святоша, что неизвестно, что ей придет в голову, если она нас застанет в таком виде.

Тебе-то уж точно не поздоровится, подумал Марсел. Похоже, ты вовсе не против, чтобы нас застали в таком виде, маленькая шлюшка, подумал он. И галантно поцеловал ей руку. Она вытянула ноги поближе к огню и постаралась продлить сей приятный момент, поскольку ей нравилось, когда ей целуют руки. Но вечных поцелуев не бывает.

– Почему ты так хорошо катаешься на лыжах?

– Ну, я давно катаюсь, не знаю, стараюсь почаще приезжать сюда…

– Так ведь я тоже уже давно… – Она пристально посмотрела ему в глаза. – Но ты…

– Для меня снег – это форма существования. Горы, заснеженные деревья, тишина, я скольжу на лыжах, а ветер дует мне в лицо… И все остальные люди – где-то вдали, маленькие точки, которые не говорят, не кричат, не мешают… Для меня это способ понять жизнь. – Он положил рубашку на кресло. – На высоте две тысячи сто метров я – бог.

На страницу:
7 из 11