Полная версия
На Москву!
– У ясновельможного пана, кажется, на душе еще кошки скребут? – тихонько спросил Балцер Зидек пана Тарло, заметив, каким свирепым взглядом тот проводил Курбского, удалившегося из комнаты первым.
– Какие кошки? – сердито спросил в ответ пан Тарло.
– А те, которых мы с вами вчера проглотили и которых сейчас вот из горла у нас за хвост тащили. Препротивное чувство, совершенно согласен с вами.
– А все вы, Балцер. Ваша же выдумка. Еще умная голова!
– Да глупцы, милый пане, разве когда глупят? Для них глупости – хлеб насущный. Глупят одни, умные люди.
– Однако ж на нас с вами все-таки легло скверное пятно.
– Всякое пятно, дорогой пане, коли не смоется дождем, то от времени и солнца полиняет. Но нашему общему врагу это так не сойдет!
– Так вы что-нибудь против него уже замыслили?
– Покуда-то нет. Но ищите – и обрящете. Случай, верно, найдется.
Случай, действительно, нашелся, – и даже очень скоро.
Глава шестая
Сердце сердцу весть подает
Обедал Курбский вместе с царевичем за гетманским столом. Домашний повар Мнишка, сопровождавший его и на походе, был великий мастер по своей части. В описываемый день, когда к гетманскому столу было приглашено все запорожское начальство, искусник-повар приложил особенные старания, и обед, точно, вышел на славу. Но душевное настроение Курбского было такое угнетенное, что он не сумел оценить чудеса кулинарного искусства, к концу же обеда, когда началась общая попойка, встал из-за стола и, под предлогом головной боли, ушел к себе. Здесь он с недоумением увидел на подоконнике целую груду медовых пряженцов. Он ударил в ладоши. Верный казачок его Петрусь Коваль не замедлил предстать перед ним; на открытом лице его играла лукавая улыбка.
– Что это такое? – спросил Курбский, указывая на пряженцы.
– Сластены, гостинцы.
– Вижу, что не ржаной хлеб. Но для кого это?
– Для тебя, милый княже, все для тебя. Отведай-ка: во рту тают.
Чтобы не обидеть мальчика, Курбский отломил кусок печенья и сунул в рот.
– Ну, что, невкусно разве? – спросил Петрусь с той же усмешечкой.
– Очень даже вкусно. Спасибо, братику. Но с чего тебе вдруг вздумалось?
– Не мне вздумалось.
– А кому же?
– Сам не догадаешься?
– Как же мне догадаться? Никому здесь, кроме тебя, на ум не придет угощать меня сластями.
– Здесь, в лагере, пожалуй, что и нет. Ну, а по соседству, примерно в Новеграде-Северском…
Курбский так и обомлел.
– В Новеграде?.. – пробормотал он.
– Ну, да, в замке: от города-то камня на камне не осталось.
– Но и там я ни души не знаю…
– Ой ли? Не знаешь даже Марьи Гордеевны Биркиной? А она-то, голубушка, нарочно еще сама для тебя потрудилась, пекла своими белыми ручками…
Курбскому стоило не мало усилия над собой, чтобы не выдать своего душевного волненья.
– Теперь припоминаю, – сказал он с притворным равнодушием, но глубоко переводя дух. – Одно время она состояла при панне Марине Мнишек и видела меня с царевичем у старшей сестры ее, княгини Вишневецкой; а потом уехала со своим дядей, купцом Биркиным, сюда, в Северскую землю…
– Ну, вот, а прознавши, что и ты тоже здесь, – подхватил Петрусь, – прислала тебе сладкую весточку: сердце сердцу весть подает.
– Полно вздор городить! Прислала просто по доброй памяти. Но с кем! Ведь ни в замок, ни из замка никого не пускают.
– Доброй волей не пускают, а коли у кого есть своя лазейка, так кто тому запретит?
– А! Вот что! Ну, ну, говори дальше.
– Заметил ты, княже, может, молодчика, одних, почитай, лет со мной, что толкается тут меж палаток с коробом всяких сластей: пряников, рожков, орехов, винных ягод? Трошкой звать.
– Нет, не приметил.
– Где ж тебе, вельможе, замечать всякого смерда! А я-то с этим Трошкой давно уж дружбу свел.
– Потому что сам куда лаком до сластей?
– Оба мы с ним лакомы: я – до его сластей, а он – до моих рассказов об удальцах-запорожцах.
– Так этот-то Трошка и пробирается сюда из замка.
– Он самый. До вчерашнего дня он сказывался крестьянским сыном из ближней деревушки Дубовки: живет-де там у торговки-тетки и приходит-де оттоле каждый день со своим товаром. Ноне же отвел меня к сторонке, чтобы никто, значит, не подслушал.
– Ты, Петрусь, говорит, меня, ведь, не выдашь?
– Зачем мне, говорю, тебя выдавать? Мы же с тобой друзья-приятели.
– Дружба дружбой, говорит, а служба службой. Поклянись мне Христом Богом, окроме одного человека, никому не сказывать о том, что услышишь от меня.
– Окроме какого, говорю, человека?
– Окроме князя твоего, Михайлы Андреича Курбского. Дело-то до него касающееся.
– Коли так, говорю, – так изволь. И поклялся ему Христом Богом…
– А дальше я и сам знаю, – прервал Курбский с блещущими глазами. – Трошка твой родом, может, и из Дубовки, да служит у Биркина. Так ведь?
– Так.
– Биркин же – купец оборотливый: не залеживаться же его товару, коли тут, во вражьем стане, верный сбыт? И подсылает он к нам своего Трошку с товаром будто бы из Дубовки, подсылает еще в потемках ранним утром, а убирается Трошка восвояси поздним вечером тоже в потемках, чтобы не подглядели.
– Так, так! – подтвердил снова Петрусь. – А знаешь ли, княже, что мне на ум сейчас вспало.
– Что?
– Да ведь коли у Трошки есть этакий потайной лаз из замка, так почему бы и тебе не пробраться туда тем же лазом в гости к Биркиным?
Курбский точно даже испугался такой возможности.
– Что ты, что ты! Господь с тобой!
– Да почему же нет? А уж Марья-то Гордеевна как была бы рада свидеться с тобой…
– Говорю тебе, что дело нестаточное, – резко прервал Курбский. – Я-то, может быть, с нею и видеться не желаю.
– Твоя воля, милый княже. А лазейку-то Трошкину, не погневись на меня, я все же выслежу.
– Это для чего?
– Не для тебя, так для себя.
– Но тебе-то на что?
– Мне-то?.. Ведь я, княже, как ни как казак, запорожец…
– Ну?
– И запорожцы мне братья старшие. Вот я и проведу их темной ночью той лазейкой в замок, как волков в овчарню; захватим стрельцов спящими врасплох: «Здорови булы, панове москали, як се маете?» Вот так штука! Знай наших!
Юный запорожец от удовольствия защелкал пальцами и залился звонким смехом. Но господин его, к его удивлению, ни мало не разделял его восторга.
– Ты этого не сделаешь, – решительно объявил он. – Ты поклялся Трошке не выдавать его…
– Да он и знать не будет, что я его выследил.
– А все-таки ты чрез него погубишь других русских, стало быть будешь перед ним Иудой-предателем, да и меня сделаешь таким же предателем перед Биркиными: кабы Маруся… то бишь Марья Гордеевна не доверяла мне, то ни за что бы не дала мне весточки.
– Экое горе! – вздохнул Петрусь и всею пятерней почесал у себя в загривке. – А у меня было так знатно надумано! Ведь одолеть-то русских нам когда-нибудь да надо?
– Надо, но в открытом, честном бою, а не предательством.
– У нас, на Запорожье, признаться, на это не так строго смотрят…
– То на Запорожье, а моя совесть иная. Разве сам ты, Петрусь, не понимаешь, что предательство подло?
– Понимаю, милый княже, как не понять?.. Ох, ох! Ну, что ж, нечего, значит, об этом и толковать. А как же нам быть с Трошкой? Ведь он ждет от тебя ответа Марье Гордеевне.
– Да какой же ей ответ?
– Ну, хоть спасибо, что ли, сказать ей за добрую память.
– Пускай, конечно, скажет… Дай Бог ей всякого благополучия…
– И только?
– А то еще что же?
– Она тебя не забыла присылкой, так и ты бы в отплату чем-нибудь ее уважил. Зачем обижать?
В Курбском происходила видимая борьба.
– Есть у меня, пожалуй, образок Андрея Первозванного… – начал он с запинкой.
– Из Святой Земли?
– Из самого Иерусалима. Привезли его оттуда еще моему покойному родителю (царствие ему небесное!), и он до кончины своей с ним не расставался. С тех пор я ношу его и никогда еще не снимал с себя.
– Знамо, снимать его уже не приходится.
– И не снял бы до своей смерти. Но перед вчерашним боем нашла на меня вдруг такая смертная тоска, что на поди. Либо царевичу, либо мне самому, думал, несдобровать.
– Тебя ведь и ранили…
– Какая ж это рана? Так, царапина. А на душе у меня и доселе не полегчало. Чую я беду неизбывную.
Одному Богу ведомо, что меня еще ждет. Всякий день ведь может быть опять смертный бой, и в жизни своей никто из нас не волен. Так вот, на случай, что мне не суждено вернуться с поля битвы, возьми-ка ты, Петрусь, на хранение мой образок…
При этих словах Курбский снял с себя маленький старинный образок и, набожно поцеловав, вручил его своему казачку.
– У тебя он сохраннее, – продолжал он. – Умру, так перешлешь его через своего Трошку Марье Гордеевне: может, он принесет ей счастья…
– Нет, княже, – объявил Петрусь, – никому в руки, окромя самой Марьи Гордеевны, я его не отдам. Не нонче – завтра Басманов, хошь не хошь, отворит царевичу ворота замка…
– Ну, и ладно. Тогда сам ты разыщешь там Биркиных. А до времени, смотри, береги мой образок…
– Как зеницу ока. Будь покоен, милый княже. Точно теперь все счеты его с этим миром были сведены, прежнее состояние глухого раздраженья сменилось у Курбского почти полной апатией. Свои служебные обязанности он, правда, исполнял до вечера с обычной аккуратностью; а когда царевич, заметив его усталый, убитый вид, уволил его до утра, он заглянул на всякий случай еще в лазарет, после чего уже возвратился к себе. Здесь, к некоторому его удивлению, было совсем темно, тогда как расторопный Петрусь встречал его обыкновенно еще на пороге с зажженной свечой.
«Верно, ушел проведать своих братьев-запорожцев, да там и застрял», – сообразил Курбский и сам высек огня. В подсвечнике оказался только маленький огарок.
«Да он, может, со скуки просто заснул?»
Курбский захлопал в ладоши; потом окликнул Петруся; но и оклик остался без ответа.
«Сердце сердцу весть подает», – вспомнились ему тут слова хлопца, и кровь хлынула ему в голову. – «Чего доброго, ведь, не спросясь, все-таки, собрался с этим Трошкой в замок к Биркиным? Его, головореза, на это станет…»
Схватив опять шапку и накинув на плечи кунтуш, он отправился на розыски головореза.
Благодаря зажженным там и сям кострам, он выбрался без затруднений из польского стана к становищу запорожцев, откуда еще издали доносились нескладные песни, грубый хохот и дикие визги. Чем ближе, тем явственнее становился этот нестройный гомон. Можно было уже расслышать бренчание бандуры, слова песен и забористую казацкую брань.
Закопавшись в снегу, запорожцы укрепили свой стан кругом повозками в форме огромного четырехугольника. Внутри стана дымились костры, двигались человеческие тени. Но попасть туда можно было только сквозь небольшие проходы, оставленные нарочно между повозками, – по одному с каждой стороны четырехугольника. Подойдя к такому проходу, Курбский вынужден был остановиться, потому что перед самым проходом столпилась целая кучка так называемых «сиромашни», забубенной казацкой голытьбы. Занята она была своеобразным торгом – продажей друг другу и обменом оружия и платья, снятого с мертвецов на поле битвы.
– Эх, ты, вавилонский свинопас! – орал один. – Свиньи от гуся отличить не умеешь, немецкой аркебузы от простой пищали!
– Сам ты иерусалимский браварник (пивовар)! – огрызался «свинопас». – Не видал я, что ль, аркебузы?
– Некрещеный ты лоб, чертов сват и брат! – бранился третий. – Экий кафтан отдать на онучи!
– Оце добре! Да ведь что за онучи – цареградский шелк. Гляди, что ли, татарский ты сагайдак (козел)!
И для вящего убеждения покупателя продавец совал ему под нос действительно шелковую, но уже куда не новую онучу.
– На-ка, ощупай. Татарка так, поди, в меня и вцепилась, ни за что бы не отдала, кабы я ее не пристукнул.
Омерзение, чуть не ненависть внушали Курбскому эти одичавшие, озверевшие люди. Стоявший у прохода караульный казак, узнав молодого князя, без всякого опроса, с поклоном пропустил его внутрь стана. Бражничавшие же здесь около ближайшего костра запорожцы даже не оглянулись на подошедшего: все внимание их было поглощено рассказом одного из бражников, видимо крепко захмелевшего, старого казака. Чтобы не прерывать их удовольствия, Курбский выждал конца рассказа.
– Ну, вот и привели меня эти ляхи к своему королю, – продолжал рассказчик. – «Ты, говорит, что ль, тот самый казак, что хвалился привести ко мне в полов всю татарву?» – «Тот самый, ваше королевское величество». – «Так поди-ка, приведи их ко мне, а уж я тебя награжу». Что тут поделаешь? Не давши слова – крепись, а давши – держись. Пошел я к татарве; как гаркну: «Эй вы, поганое отродье! Ступай-ка все за мной». Хвать хана их за шиворот халата, очами этак сверкнул, ногой притопнул, поволок раба Божия, а другие, как овцы за бараном, все за ханом потекли. «Пожалуйте, ваше королевское величество: вся татарва аккурат».
– Ай да дид! Ха-ха-ха! – загрохотали кругом слушатели. – Ну, и чем же он тебя наградил?
– Чем наградил! Чверткой горилки.
Тут и Курбский не мог уже удержаться от смеха.
– Гай, гай, и ты здесь, любый княже! – обратился к нему рассказчик-дед. – Послушать старика тоже захотелось, аль на фортецию запорожскую взглянуть? Милости прошу к нашему шалашу, – гость будешь.
Поблагодарив, Курбский справился, не видал ли кто из пановей его щура, Петруся Коваля. Оказалось, что видели его давеча у торговых шалашей с каким-то парубком-торговцем; в «фортецию» же к ним он глаз не казал. Для Курбского не было уже сомнений, и, понурив голову, он поплелся обратно в польский лагерь с одной мыслью: от судьбы своей не уйдешь.
Глава седьмая
Похождения Петруся Коваля
Трошка со своим коробом с самого утра слонялся по лагерю от палатки к палатке, от землянки к землянке, заглядывал и в траншеи. Под конец же короткого зимнего дня, когда ему можно было скрыться незамеченным, он с пустым уже коробом собрался восвояси. Шел он этак уже с версту по изъезженной санями дороге, в сторону деревни Дубовки, когда, случайно оглянувшись, увидел догоняющего его человека.
«А ну, как ограбить хочет?! Ведь выручка-то у меня изрядная», – мелькнуло у него в голове, и он пустился бежать со всех ног.
– Куда тебя леший гонит! Постой же, погоди! – раздался тут за ним задыхающийся голос.
Трошка умерил опять шаг.
– Это ты, Петрусь? – удивился он, узнав своего приятеля-казачка. – А я-то уж думал… За медовой коврижкой, что ли? Да опоздал, брат: ничего-таки не осталось.
– Коврижка коврижкой, – отвечал Петрусь, с трудом переводя дух, – и до завтраго погожу.
– Так чего же тебе?
– А проводить тебя.
– Ври больше.
– Зачем врать? Нам по одной дороге.
– Да ты куда, Петрусь?
– Туда же, куда и ты.
– В замок?
– В замок. Вдвоем идти все-таки веселее. Трошка опешил, но, сейчас же оправясь, запетушился:
– Ты что ж это, Петрусь, – предать нас полякам хочешь? Креста на тебе нет!
– Крест на мне, слава Богу, есть, и предателем я николи не буду.
Говорил он это так искренно, с оттенком даже негодования, точно за несколько часов назад сам не высказывал такого намерения своему господину. Но слова Курбского были для него законом, и теперь он действительно возмущался предположением Трошки.
– Так, может, ты сам нам передаться хочешь? – продолжал допытываться Трошка.
– Чтоб казак передался врагу? Да за эти слова побить тебя мало! – вскричал Петрусь и наделил приятеля таким тумаком, что тот со своим коробом повалился в снег.
– Ну, ну, ну, не буду, не тронь! – взмолился Трошка. – Сдуру сболтнулось.
– То-то сдуру. Ну, вставай же, не бойся, не трону больше.
– Да на что тебе, Петрусь, в замок? Верно, к Марье Гордеевне с ответом от твоего князя?
– Наконец-то додумался, умная голова!
– Зачем же тебе самому к ней, коли я могу все за тебя справить.
– Стало, не можешь.
– А с собой тебя, прости, мне взять никак невозможно!
– И не нужно; я сам собой пойду: куда ты, туда и я.
– Но я не хочу, Петрусь, слышишь: не хочу!
– Мало ли что. И нитка тоже не хотела, да игла потянула. Добром ты от меня не отделаешься.
– Ах ты, Господи, Боже ты мой! – чуть не захныкал Трошка. – Хозяин мой, Степан Маркыч, меня со света сживет: в гневе своем он никаких границ себе не знает.
– Хозяин твой и не увидит меня: ты проведешь меня прямо к племяннице.
– Да в горницу-то к ней ход через горницу дяди.
– А уж это, братику, твое дело, как отвести ему глаза. Можешь вызвать ее ко мне на лестницу, что ли. А наскочишь все-таки на хозяина под сердитую руку, так сам же и казнись. Ну, да Бог не выдаст, – свинья не съест. Что вперед загадывать? Гайда!
Бедному Трошке волей-неволей пришлось покориться. Прошли они этак еще версты полторы, а дорога все далее уклонялась в сторону от замка. Петруся взяло опять сомнение.
– Куда ты меня ведешь, бисов сын? – спросил он.
– Как куда? В замок.
– Да замок вон где, совсем, видишь, назади остался.
– А по-твоему лучше идти так, чтобы поляки нас из траншеи углядели и перехватили? Сейчас, погоди, свернем куда нужно.
И точно, немного погодя, дорога сделала крутой поворот.
– Ну, теперь, брат, за мной в кусты, – сказал Трошка, – да, смотри, не увязни.
Предостережение было не излишне: когда Петрусь, вслед за своим товарищем, прыгнул с дороги через занесенную снегом канавку в кустарник, то увяз в рыхлом снегу выше колен.
– Зачем не слушаешься! – укорил его Трошка. – Не видел разве, куда я прыгнул: тут кочка. А ты прямо в яму!
– Много увидишь в экую темень… Бодай тебя бык!.. – ворчал Петрусь, не без труда выкарабкиваясь из своей снежной ямы.
Не будь с ним Трошки, он не раз еще, конечно, застревал бы в мелкорослом, но густом кустарнике. Трошка же, видимо, прекрасно знал окружающую местность и шел себе вперед да вперед без оглядки, описывая широкую дугу к городскому пепелищу. Вот они шагают по каким-то грядам меж раскидистых деревьев и должны поминутно наклоняться, чтобы отягченные снегом ветви не задевали их по голове.
– А уж какие тут у нас водились яблоки, какие груши, сливы, – эх-ма! – с сокрушением сердца вздохнул Трошка и щелкнул языком.
– У вас? – с недоумением переспросил Петрусь.
– Ну, да, ведь это же огород Степана Маркыча; а вон и дом наш.
Трошка указал на черневшие за огородом развалины.
– Да ведь от него ничего не осталось.
– Еще бы остаться. Горело так, что страсть! Главное-то жилье было каменное, с давних еще времен, слышь; да и то не выдержало, развалилось.
– Так для чего ж ты завел меня сюда?
– А вот иди-ка за мной, – узнаешь.
Среди четырехугольника разрушенных каменных стен перед ними разверзлась глубокая яма.
– Ага! – догадался Петрусь. – Подземный ход в замок?
– Да, в тамошний запасный амбар наш; в стародавние еще времена невесть кем прорыт. Тут вот, на этом самом месте, была спальня хозяйская. Знали мы все, что под кроватью Степана Маркыча есть подъемная дверь в подполье; но чтобы из подполья был еще потайной ход, – никому и невдомек. А как все тут выгорело, да перебрались мы на жительство в замок, Степан Маркыч и покажи мне этот самый ход, чтобы товар носить на продажу к вам в лагерь. Ну, что ж, иди за мной, да не поскользнись.
Поскользнуться было, действительно, немудрено: ступеньки крутой лестницы в глубину шевелились под ногой, да вдобавок еще обледенели. Спускаясь ощупью за своим спутником, Петрусь благополучно, однако, сполз вниз. Здесь Трошка засветил карманный фонарик. Низкий каменный свод подземного хода на вид был хоть и прочен, но там и сям меж камнями висели все-таки ледяные сосульки от просачивавшейся сверху влаги, а окружающий воздух был пропитан промозглой сыростью.
– Словно в могиле… – пробормотал Петрусь, которому, при всей его шустрости, стало как будто жутко. – Ну, ступай же вперед, а я уж не отстану.
Подземная прогулка их при слабом свете сального огарка в фонарике продолжалась добрых четверть часа.
– Ну, вот, мы и в замке, под самым амбаром, – объявил наконец Трошка и загасил фонарик. – Сейчас опять лестница. Смотри, не сорвись в темноте, держись за стену.
Приподняв головой подъемную дверь в амбар, Трошка обождал своего товарища, а потом за руку вывел его из амбара на улицу.
Впрочем, и тут было немногим светлее. С облачного ночного неба сыпался густой снег; но в сторону польского лагеря эти летящие снежные хлопья настолько все-таки освещались огнем горевших там костров, что можно было различить за амбаром общие очертания городской стены и расхаживавшего на ней часового.
– Хочешь, я его окликну? – предложил Петрусь, в котором на вольном воздухе снова взыграла его казацкая удаль.
– Экий ведь сумасшедший! – испугался Трошка и потащил его в ближайший переулок.
Все уличное освещение новгород-северского замка, как и на всей вообще Руси, ограничивалось в те времена скудным светом из обывательских домов. Хотя было еще не поздно, но в редких окнах, сквозь полупрозрачную слюду или бычий пузырь, заменявшие тогда стекло, брезжил еще свет, а движение на улицах совсем почти прекратилось. Так, нашим двум мальчикам вначале не встретилось ни одной души. Но когда они только что заворачивали на главную улицу, из-за угла налетел на них какой-то гуляка и столкнулся с Трошкой. Столкновение было так неожиданно и так сильно, что Трошка едва устоял на ногах, гуляка же покатился кубарем через сугроб снега. Прежде чем он успел сообразить, в чем дело, мальчики уже были далеко.
– Оттак-бак! – хохотал Петрусь. – Словно ядром на месте положил!
– Тише ты, тише, побойся Бога! – унимал его Трошка. – Еще кто нас заметит…
Из людей их никто не заметил; но звонкий хохот неугомонного казачка оскорбил дух дворняжки из ближайшего двора. Выскочив из подворотни, она с лаем понеслась вслед за бегущими. У следующего двора к ней пристала еще одна шавка, а далее еще две или три. По счастью, мальчики добрались теперь до временного жилья Биркиных. Трошка юркнул в калитку, Петрусь за ним, и калитка захлопнулась. Но здесь навстречу им кинулся с лаем же крупный дворовый пес. Трошке стоило не малого красноречия его урезонить; за калиткой же чужие дворняги продолжали заливаться полным хором. Тут где-то в вышине стукнула дверь, и грянул мужской бас:
– Что за содом такой! Ты это, Трошка, что ли?
– Я, я, Степан Маркыч, – виновато откликнулся Трошка.
– Опять, поди, раздразнил этих чертей!
– Ей же ей, и не думал дразнить, Степан Маркыч.
– Божись больше! Полкан на дворе?
– На дворе тут, при мне, Степан Маркыч; я за ошейник его держу.
– И дурак! Всю ночь, что ль, держать этак будешь? Калитку-то затворил?
– Затворил, Степан Маркыч, как быть следует.
– Ну, так куда ж ему убежать? Дурак и есть. Долго ль мне тебя ждать-то? Иди домой, ну!
Дверь наверху снова стукнула.
– Погоди-ка тут маленько, – шепнул Трошка товарищу и сам нырнул в темный вход дома.
Петрусь остался на дворе один с Полканом. Тот недоверчиво его обнюхивал; мальчик же гладил его по мохнатой шее, а сам оглядывался по сторонам.
Дом был деревянный, в два жилья. В нижнем, служившем, должно быть, для склада товаров, не было огня. Во втором светились два окошка, и мелькали тени. Там, стало быть, жили Биркины. В глубине двора можно было различить какие-то сараи, у забора – собачью конуру, жилище Полкана. И только; не на что больше и глядеть-то было.
А Трошка как в воду канул. Собачий хор за калиткой давно умолк. Полкан тоже, видно, убедился в безобидности нашего казачка и удалился в свою конуру. Снежная погодка, между тем, разыгралась в настоящую метель. Потоптавшись на одном месте, Петрусь вошел, наконец, в темные сени дома, дававшие защиту хоть и не от мороза, то от снега и ветра. Тут наверху тихонько скрипнула дверь, и по лестнице кто-то стал осторожно спускаться легкой поступью.
«Это не Трошка, – понял тотчас Петрусь, – да и не Степан Маркыч; это, верно, сама Марья Гордеевна».
Он кашлянул. Шаги остановились.
– Это ты ведь, Марья Гордеевна? – шепотом спросил Петрусь.
– Я, – отозвался шепотом же тонкий женский голос.
– Первым долгом нижайший поклон тебе от господина моего, князя Михайлы Андреича Курбского…
– Чш-ш-ш! Дядя услышит. Сейчас сойду к тебе. И она сошла к нему на нижнюю площадку.
– Так ты, значит, от князя Михайлы Андреича? – заговорила она снова. – И только для того, чтобы принести мне поклон?
За непроглядною темнотой видеть говорящую он не мог, но уже по ее звучному, свежему голосу, по ее прерывистому дыханью слышно было, что она совсем молода, что сердце в груди у нее-таки екает. Такая досада, право, что даже кончика носа ее не разглядеть! А верно, краля писаная… Морочить такую уже не приходится.