
Полная версия
Роман-царевич
Посмотрела в зеркало, – маленькое, высоко повешенное. На секунду проснулась в ней веселая, молодая душа.
«Не хочу. Вот еще. Маску постную для них надевать».
Вытянула с боков пышные пряди, улыбнулась в зеркало сразу похорошевшему лицу. Потом взяла из длинного бокала одинокую желтую розу (сама купила себе вчера, увидав в окне цветочного магазина) и, обломав длинный стебель, приколола к поясу.
«Воображаю бабушку, если заметит розу, – думала по-детски Литта, идя по длинному коридору. – Ведь у нас в квартире никогда ни цветочка. Роза – это для розового масла, да елеем помазуются».
Но шаловливость сразу исчезла, едва вступила Литта на скользкий как лед паркет холодного «большого салона».
Старая графиня сидела на обычном своем месте, в центре. Величественная, крупная, черная, с черной тюлевой наколкой на седых волосах. Полукругом стояли кресла и стулья. Литта не сразу узнала всех сидевших. Кто это рядом с бабушкой? Совсем незнакомый. Странный. За бабушкиным креслом стоит русобородый Антип Сергеич, или, как его называют, генерал Антипий Сергеевич. Генерал, положим, статский и недавний; лицо у него хитрое и курносое, как у рязанского мужичка, стан же привычно, по-чиновничьи, склоненный. Это ничего. Антипий Сергиевич все-таки чувствует, что он генерал; мечтает, что и джентльмен к тому же, – но порою сомневается: есть слухи, что подолгу советуется он с супругой и домочадцами, какой куда галстук благоприличнее надеть, не слишком бы яркий и не очень бы «так себе».
Графиня благоволит к Антипию, хотя ни генеральством, ни джентльменством его не занимается. Снисходительно прощает дурной тон за «ум, нужность и сообразительность».
Была тут и грузная игуменья какого-то монастыря, важная. В цепи иереев, владык разного объема и вида, Литта сейчас же заметила преосвященного Евтихия. Полная фигура его в золотистой шелковой рясе занимала все кресло. Две звезды, одна побольше, другая поменьше, сияли на груди, цепь дорогой панагии путалась с цепью креста узкого, из голубой эмали. Немолод, но и не удручен годами: лицо белое, мучнистое, недлинная борода поседела лишь у нежней губы, а конец – такой смолевой, черный, курчавый. Насмешливо-острые, презрительные глаза владыки тотчас же остановились на Литте.
Литта его терпеть не могла. Не знала почему, но всем существом отталкивалась от него, даже как-то презирала его, чувствуя, что и он ее презирает. Очень было неразумно, однако, всякий раз, подходя под благословение (попробовать бы ни к кому не подходить!), дрожала от брезгливости, особенно, если широкий рукав задевал ее по лицу.
«Неужели это теперь ко всем подряд?», – не без испуга подумала Литта.
– Вот внучка моя, Федор Яковлевич, единственная, – широким жестом указала графиня на Литту, обращаясь к незнакомому, человеку, который, сутулясь, сидел на кресле рядом.
Литта поклонилась издали. Не знала, как быть дальше; но, к великому счастью, приход запоздавшей княгини Александры Андреевны отвлек от нее общее внимание. Княгиня строго, ловко и смиренно обошла всех, кое-где благословилась, с большинством просто поздоровалась, с графиней дважды поцеловалась, а сутулому Федору Яковлевичу долго жала руку, кланяясь. Литта думала, что о ней забыли, что можно скользнуть в уголок куда-нибудь и притаиться. Но княгиня Александра неожиданно обратилась к ней, и так любезно было ее лошадиное лицо, что Литта даже смутилась. Не знала, как отвечать. Через минуту она уже сидела, но вовсе не в уголке, а между княгиней и странным незнакомцем Федором Яковлевичем.
Собрание на этот раз было не интимное, – слишком многочисленное. Литта сразу это заметила. Громоздкий, немного дикий монах, толстогубый, с нерусским лицом, – архимандрит Вонифатий, произнес густо:
– Мы бы по-окончили с о-обсуждением до-оклада, и то-огда во-озможно бы перейти к о-очередной беседе.
Княгиня Александра подняла глаза на Антипия. Он тотчас же выступил из-за кресла старой графини, кашлянул и начал:
– Доклад мой по существу был одобрен всем нашим высокоуважаемым кружком, лишь некоторые встретились возражения, и несогласие выразилось лишь в отношении предлагаемых мною способов приведения главного положения в наискорейшее действие…
Далее покатилось ровно.
– Так как некоторые из присутствующих здесь сегодня не ознакомлены с сущностью доклада, то я позволю себе в кратких чертах…
Сначала казалось, что Антипию не хватает только портфеля, – так он почтительно сгибал стан, такие кругленькие и официальненькие были у него фразы. Однако в скорости Антипий разгорячился, и речь его зазвучала дерзостнее, с обличительными и даже грубоватыми словечками.
Доклад просто-напросто был против свободы совести; наново импровизируя его, Антипий вдохновенно доказывал пагубу и той свободы, которая уже есть.
– Опасность разрастается… – гремел он. – Теперь возражу я несогласным вот что…
– Да где несогласные? – сердито и бесцеремонно прервала его старая графиня. – Ты, батюшка, переходи сразу к тому вопросу, что намедни подняли. А тут что еще толковать?
Архимандрит Вонифатий одобрительно покачал смуглым лицом.
– Так, так. Какая же сво-обода, ко-огда, го-оворю я, христианство экскоммуникативно…
– Мы не о христианстве говорим, – о православии, позвольте вам заметить, отец архимандрит, – сказал бесстрастно преосвященный Евтихий.
– А то тем бо-о-лее…
Начался довольно странный спор, неизвестно о чем. Его поддержала княгиня Александра. Как будто не хотелось ей, чтобы вопрос о «способах» был поднят и решаем в таком «не интимном» собрании. Старуха графиня поняла ее и больше не возражала.
Литта слушала плохо. Все присматривалась к своему соседу и соображала, кто бы это мог быть. Так одетых людей – не то «по-мещански», не то богато по-мужицки – она уже встречала в салоне бабушки. Блестящие сапоги бутылками, синяя шелковая рубаха. Не стар – лет тридцать, тридцать пять. Голова острая, яйцом; и оттого, что черные волосы плоско ложатся все от темени вниз, вниз, и растут низко, – голова кажется в черной монашеской скуфейке. Мужицкий нос, – дулей. Складки на щеках, складки над переносицей. От складок лицо – не поймешь, скорбное ли очень, лукавое ли очень. Надвое. Порою мужичок с усилием морщил нос, особенно сжимая, складывая губы, и «скорбность» сильнее проступала; но забывался, поглаживая длинную, редковатую, кустиками растущую бороду, – и вновь лукаво и хитро змеились складки на лице, выдвигались вперед мокрые, мягкие губы. Вот он поднял на Литту глаза. И они надвое: мутные – и яркие, серо-голубые, оловянные – и усмехающиеся.
Тихо протянул он черноватые пальцы и дотронулся до розы, приколотой к Литтиному поясу. Роза уже успела поблекнуть, и два листа упали на пол.
– Что это у тебя, беленькая, а? Розочка? Опадает уж. А люблю я цветочки. Небось, и ты любишь?
Он сказал так тихо, – при общем говоре слышала его только Литта. Смутилась от неожиданности. И в ту же секунду поняла. Выбранила себя за рассеянность, за недогадливость. Да ведь это Федька Растекай! Тот самый, о котором так много она слышала, который бывал и раньше у графини, – только без нее. Вот он, значит, какой.
Невольно улыбаясь, с любопытством глядела на него, забыла ответить.
– Что же сокол-то наш ясный нынче молчит да сзаду прячется? – продолжал между тем Федька и дернул головой влево.
– Вы молчите, так уж мне и Бог велел, – услышала Литта ровный голос Сменцева позади себя.
Обернулась. Да, он. Незаметно вошел во время разговора и сидел теперь в тени, за креслом княгини Александры Андреевны. Только что полушепотом они обменялись несколькими фразами.
– Я – что ж? Я человек маленький, куда уж мне в такие резолюции вступаться, – прищурился Федька и погладил шелк своей рубашки. – Да постойте; помолчу-помолчу, а потом и поговорю.
Он произнес это уж совсем громко, и тотчас же случилось, что спорящие замолчали, внимание обратилось на него.
– Дружка-то моего давно видели? – не смущаясь, спрашивал Федька Сменцева. – Неподалеку ведь он от ваших мест. Божье дело, Божье дело делает. Навещу его по весне. Да сам приедет, Бог даст.
– Вы о нашем иеромонахе Лаврентии говорите, Федор Яковлевич? – почтительно осведомилась княгиня Александра.
– О нем, о нем, красавица. Господний вояка. Архангелов и ангелов с мечами огненными пошлет ему Господь во подмогу. И повержен будет к стопам его дракон многоголовый…
– Давно бы, кажется, пора… – сердито сказала старая графиня.
– А ты, матушка, ваше сиятельство, пожди. Ты свое работай, ан все и будет. Все будет. Сжалится Боженька-то, упредит сроки. Велико и сильно воинство Господне. Я – что? Мушка. Но и мушку малую устроит Господь для вразумления сильных.
«Ну да, юродствует», – подумала Литта.
Он вдруг повернулся к ней.
– Что, беляночка? Горят глазки-то, хочешь, небось, послужить Божьему делу? Послужи, послужи… Вон Сашенька, княгинюшка наша, она знает, небось, что всяк с Господом велик, всякая мушка, да букашка…
Слушали Федьку, молчали. Старуха медленно кивала головой. Антипий Сергеевич, вытянув шею, замер в почтительном внимании.
Не повышая голоса, монотонно и без затруднений Федька нес ахинею. Самое странное, что в ней была убедительность. Оловянный взор его, медленно скользя, останавливался чаще всего на Литте. Журчали слова, тупые, гладкие, бессмысленные, и тупо росла их непонятная убедительность.
Литта совершенно ни о чем не думала и совершенно ничего не понимала. Глупое спокойствие сошло на нее, полусон, мара какая-то, довольно безразличная.
Толстая игуменья все чаще вздыхала, наконец прослезилась.
Вошел с палкой отец Литты, старый сенатор и опекун (сильно опоздал, будет ему от графини!). Остановился у дверей, боясь прервать речь. На желтом, бритом лице его стало проступать умиление. Немножко было оно казенное. Всегда одинаковое, что бы у графини-тещи ни происходило: совещались ли, как вернее сказать «наверху» насчет «свободных опасностей» (а то и насчет забытых милостей), распевались ли монастырские «канты», пророчествовал ли юродивый. Двоекуров столь же мало знал толк в «кантах» (его слово), как и в юродивом. На всякий случай неизменно, притом искренно, умилялся.
Федька, заметив сенатора, закивал ему издали, но ахинеи своей отнюдь не прекратил, а понес ее даже с некоторым прискоком.
В маре, в тупости Литта глядела перед собой, почти не видя. Но случайно взор ее остановился на лице владыки Евтихия. Литта вздрогнула и опомнилась. Такая насмешка, такое бездонное презрение было в этом лице, так пронзительны и злы казались глаза. Не на нее одну они смотрели, и с отвращением Литта – не подумала, скорее почувствовала: «А он сейчас прав. Что это за дикость? Что мы слушаем? И я…»
Круто оборвал Федька свою речь и всем телом повернулся в кресле.
– Так-то, милые, так-то, родименькие… А я уж и бай-бай, пожалуй… Каретка-то, небось, дожидается…
Зашевелились, заговорили.
– Куда вы, дорогой, дорогой Федор Яковлевич? – сказала, глубоко вздохнув, графиня. – Пожалуйста. Не покидайте нас так скоро. Вот чай. Прошу, Федор Яковлевич. Одну чашку чаю.
На громадных подносах лакеи разносили чай. В углу воздвигся стол с какими-то яствами.
Федор Яковлевич принял чай, деловито подвинулся с ним к столику и долго забирал еще что-то с подноса.
Говорили сдержанно, группами. Княгиня Александра, Антипий Сергиевич и старая графиня совещались вполголоса о том, когда назначить следующее собрание. Антипий Сергиевич предлагал «как можно скорее: время положительно не терпит». Порешили, кажется, на той неделе.
Смуглый архимандрит приналег на закуску и мирно беседовал с игуменьей Таисией, которая разводила жирными руками и жаловалась на свое имя:
– Что оно значит? Та-и-сия. Та, что в миру была, и сия, нынешняя. Та-и-сия. Как это понимать?
Оглянувшись пугливо в сторону Федьки Растекая, перебила себя, зашептала:
– Замечательный старец. Видимо, возлюблен Господом. Сила какая в нем замечательная. Тоже отца Лаврентия я видела. Великого духа человек.
Преосвященный Евтихий встал, взял подле него лежавший клобук свой, черный, но с бриллиантовым крестом впереди, и, красиво взмахнув рукавами шелковой рясы, точно золотистыми крыльями, надел его на голову.
«Почему мне казалось, что монахи носят только черное?» – подумала Литта, глядя на золото коричневого шелка, переливающееся под электричеством. Весь преосвященный блестел: и панагия на груди, и звезды.
Федька Растекай, покончив с чаем и печениями, внезапно сорвался со стула.
– Ну, пойду, пойду. Мир компании. За беседу много благодарю. Любят меня, все меня любят, малого, мушку этакую, все родные, милые. Прощай, матушка, графинюшка, Христос с тобой, пресвятая Богородица, прощай, Сашенька, небось, увидимся, красавица… Отцы святые…
Кланялся на все стороны. Литта, встав, хотела отойти, но Федор Яковлевич цепко схватил ее за руку и не выпускал.
– Прощай и ты, беленькая, послужите, послужите Христову делу, глазки востренькие… Буду еще когда у бабки-то – выходи, смотри, любимочка…
И Литта почувствовала на лице прикосновение мокроватых усов, за которыми шевелились мягкие губы. Федька ее поцеловал.
И уже семенил, не обращая больше ни на кого внимания, к выходу.
– Это он всегда, это ничего, – проговорила княгиня Александра, улыбаясь Литте, которая совершенно остолбенела от неожиданности. – Полюбит и непременно поцелует. Il n'y a rien de guoi vous alarmer, ma petit amie[6], – прибавила она, видя, что девушка в негодовании хочет заговорить, порывается к уходящему Федьке.
– С волками жить… – прошептал Литте на ухо Роман Иванович и тотчас же сказал громче:
– Такой уж обычай у старца. Успокойтесь. Видите, никто и внимания не обратил.
Но Литта не желала больше оставаться тут. Довольно. Как бы только уйти незаметнее. Подплыла старая графиня.
– Какой он… проникновенный, n'est ce pas, princesse? Il était très gentil avec vous[7], – несколько равнодушно заметила она внучке. И повернувшись к Роману Ивановичу:
– Il vous appelle toujours сокол ясный. Quelle jolie expression[8] – сокол ясный.
– Графиня, – почтительно склоняясь, по-французски сказал Роман Иванович, – что говорит вам ваше чувство? Может этот старец далеко пойти?
Расходились. Старый владыка Виссарион, худой, в очках, молчаливый, ушел раньше всех. Пышный Евтихий, сверкая бриллиантами своего клобука, остановился на минуту с Романом Ивановичем.
– Святый старец! – произнес он насмешливо и довольно громко, не стесняясь тем, что княгиня Александра, старуха и Литта были недалеко, могли его слышать. – Абие, абие, а больше бабие. Мозги-то у него давно низом вышли. Вы как полагаете?
Сменцев, привыкший к беспредельной грубости сверкающего иерарха, только улыбнулся под усами.
В эту минуту к ним подошла стройная, еще довольно красивая дама с растерянными глазами. Она весь вечер промолчала в уголке. Оттуда, не опуская взора, смотрела на Евтихия.
– Владыка, – начала она срывающимся от волнения голосом. – Простите… Я хотела вас спросить… Вы будете нынче на богослужении?..
Назвала одну из самых фешенебельных церквей.
– Не буду, – отрезал иерарх.
– Как жить!.. Ах, владыка, этот старец, конечно, очень замечательный, но на меня он совсем, совсем не действует. В нем не хватает величия. Как хотите – величия нет. А я так жажду духовного утешения, владыка. Такое чувствую смятение в последнее время, такое расстройство…
Она руки сложила и смотрела на него горячими глазами.
Преосвященный грубо оборвал ее:
– Камфоры, матушка, камфоры примите. Очень помогает.
И отвернулся. Дама постояла, подумала и, покраснев до слез, отошла робко.
– Отлипла, – довольно усмехнувшись, сказал иерарх. – Эк надоели, шлепохвостки. Так и прет их на монахов. Ну, прощайте, – прибавил он, попросту подавая руку Роману Ивановичу. – Значит, завтра прибудете? Вечерком, что ли? Полчаса имею. Поговорим.
– Собственно, чего-нибудь важного не сообщу, – сказал Роман Иванович чуть-чуть холодно и прищурился. – Так, личное мое дело одно. Желал сказать вам раньше, чем другим.
– Личное, личное… Как же не важно? Очень даже важно. Говаривали. Прибудете, значит. Ожидаю.
Многие ушли, кое-кто остался. Архимандрит, игуменья, молодой священник, несколько дам, Антипий Сергеевич. Кто-то предложил «пропеть». Дама с растерянными глазами села за рояль.
И Литта, которой удалось наконец выскользнуть незаметно, слышала, удаляясь, звуки: «Хвалите имя Господне».
Нестройное было пение, даже дикое, но усердное: каждый старался от полноты сердца, но ведь это был случайный хор, и напевы, как сердца, у всех оказывались разные.
Глава двадцать вторая
Спешка
С головной болью, усталый и слегка простуженный, вернулся Роман Иванович домой.
В маленькой передней наткнулся на чемодан.
А войдя в первую комнату своей квартирки и повернув яркое электричество, увидал на диване спящего Флорентия.
Не удивился, – он его ждал. Именно вечером. Флоризель умеет приезжать с какими-то необычными поездами.
Было совсем не поздно – двенадцатый в начале. Хотя голова и болела, но настроение у Романа Ивановича было скорее приятное. А явление Флоризеля совсем развеселило его.
Потихоньку вышел, переоделся, в миг приготовил чай на спиртовке.
– Флоризель, вставай. Этак ты до утра проспишь.
Флорентий повернул голову, щуря на свет глаза и улыбнулся еще впросонках.
Потом, живо опомнясь, вскочил.
– Здравствуй. А я с дороги… Ждал тебя. Сам не знаю, как уснул.
Поцеловались. Флорентий умылся, посвежел, – ни сна, ни усталости как не бывало. Сели пить чай.
– Ты что, Роман? Лицо утомленное.
– Голова болела. Проходит. Разные тут вещи… неприятности.
– У тебя? Что такое? Серьезное?
– Может быть. А, может быть, нет. После. Рассказывай. Впечатление?
– Впечатление превосходное, – оживился Флорентий и начал описывать Михаила, Наташу, старого профессора, – всех обитателей дачи с башней. Сменцев слушал, не прерывая. Знал, что Флорентий должен сначала высказаться «лирически», а потом уж сам перейдет к делу.
Лирика на этот раз кончилась довольно скоро. Из нее Сменцев тоже извлек много для себя полезного.
– Ржевский, по моему мнению, ценнейший человек для нашего дела, – уже совсем серьезно говорил Флорентий. – Если бы нашего не было, он свое бы начал, рано или поздно, на тех же основах. Вот мое убеждение.
– Рано или поздно. То есть поздно?
– Не знаю. Вероятно… не сейчас, – несколько смутившись, сказал Флорентий. Он дал слово Михаилу молчать о личных глубоких его сомнениях. – Сейчас есть у него внешняя связанность еще… или фикция связанности. Он – нигде и ни с кем, но это… как бы тебе сказать? Еще не официально.
– Очень хорошо. Такая официальность была бы сейчас и нежелательна. Ржевский, как единица, весьма приятен, верю, но…
Роман Иванович не кончил, задумался.
– Роман, не хочешь же ты, чтобы Ржевский действовал с нами тайно, пользуясь силами коллектива, к которому он уже внутренне не принадлежит? Это был бы обман. Мы не можем ему это предлагать.
Сменцев рассеянно поднял глаза на товарища.
– Что? Да… Нет, конечно… Сложные вопросы. Ты прав, мне надо съездить туда самому. Дело пойдет. Вот что, друг: а ты завтра – в Пчелиное.
– Завтра?
– Да, в двенадцать дня. Там неладно.
Роман Иванович встал и прошелся по комнате, хмурясь. От головной боли у него слегка подергивало правую бровь, и лицо казалось совсем кривым.
Флорентий слушал. Из скупых, отрывочных слов Романа Ивановича выяснилось, что на хуторе действительно было неладно. Отец Варсис крутовато повел дело с беседами. На вторую уж собралось полсела. На частные, днем, стали приходить. Из Кучевого тоже. Дьякон расцвел и осмелел. И споры были, всего было. Подъем громадный.
– Так это великолепно! – вскрикнул Флорентий.
– Погоди. Появились из чужих мест. От Лаврентия, из Спасо-Евфимьевского, знаешь? В пятнадцати верстах он. Народ горячий, буйный…
– Ты у этого Лаврентия был, Роман?
– Был. Ну, дальше. Попались как-то наши брошюрки. К счастью, выдранные листки одни, – мне случайно исправник показывал. Словом, сейчас это не ко времени. Рано. Варсиса я увез, благополучно и даже хорошо, – он умеет замазать, что следует. Но дьякон остался. И так как волнение продолжается, то он может наделать глупостей. Поезжай. Придется потрудиться.
– А легенды, Роман?
Сменцев пожал плечами.
– Всего есть. Разберешься. Крепче узду натяни. Легенды – тем лучше. Их не бойся. Пусть закипает котел, но крышку пока держи плотнее. Увидим, когда открыть.
Давно привык Флорентий к другу своему, понимал его, верил ему. Но теперь вглядывался он в темное лицо, суровое, непроницаемое, с подергивающейся бровью, – и ему стало как-то не по себе. Немного холодно, немного страшно.
– Понял? Едешь, значит? Утром еще поговорим.
– Завтра очень мне не хотелось бы, Роман. Завтра я хотел отца повидать. И потом сестричку… Юлитту Николаевну. Ржевскому обещал. И письмо у меня к ней.
Сменцев сдвинул брови.
– Как знаешь. Но отца ты можешь повидать утром, – непременно повидай, возьми денег, он знает, – а Юлитту Николаевну не увидишь все равно. В дом графини сразу не можешь заявиться. Нужно тогда оставаться несколько дней.
Флорентий молчал.
– Я сам из Пчелиного всего два дня, с Варсисом. Ждал тебя. Каждый час дорог. Дело очень серьезное.
Флорентий еще помолчал.
– Нет, что ж, – промолвил он наконец, незаметно вздохнув. – Надо ехать, поеду. Возьми письмо, Роман, сам отдашь. Скажи ей, что все хорошо, что мы с ее женихом подружились. И Наташа, скажи, очень, очень мне понравилась. Замечательная. Утешь сестричку.
Вынул из внутреннего кармана узкий конверт, отдал Сменцеву. Потом встряхнул кудрями, будто отгоняя мгновенную печаль, и улыбнулся: надо ехать, надо ехать. Поедет завтра.
Глава двадцать третья
Девственники
Многого еще не рассказал Флорентию Роман Иванович. Тут, за Невской заставой, тоже было не все ладно. У Любовь Антоновны, скромной учительницы, у которой Сменцев был летом, ни с того, ни с сего сделали обыск. Ни у нее, ни у Габриэли (они жили вместе) ничего, конечно, не нашли, их не тронули, но вскоре кое-кто из рабочих, известных Любовь Антоновне, был задержан. Это все неприятно заботило Сменцева. Тем более, что друг его, Алексей Хованский, вернувшись из деревни, то и дело торчал теперь за Невской заставой, у Габриэли. Сменцев туда, конечно, не показывался. Думал поехать к Алексею и предупредить его, но махнул рукой: ничего не выйдет, коли влюблен. И не поймет ничего. Сам запутается – не беда, только полезно, но ведь тут мало ли что может выплыть раньше времени. Проклятая Габриэль положительно раздражала Сменцева. И Любовь Антоновне она помеха. Заставить слушаться – можно; только ведь для этого надо прикомандировать к ней отдельного человека, чтобы следил за каждым ее шагом, отдавал приказания каждый час, на каждый данный случай: неизвестно, что может взбрести в голову этой умной дуре.
Куда бы ее сбыть? В Пчелиное? За границу? Потому что не дай Бог арестуют – она такого наворотит, что и не расхлебаешь. В сущности, девушка ничего себе, а вот какой проклятый темперамент. Истеричка.
Ну, да черт с ней в конце концов. И без нее у Романа Ивановича забот не мало. С Варсисом обошлось отлично. Намутив в Пчелином, он и замазал хорошо. Был в Спасо-Евфимьевском, у Лаврентия. О потайной беседе их не расспрашивал Роман Иванович, а Варсис не рассказывал: мигнул только, весьма довольный, – поняли друг друга.
Теперь Сменцев ждет момента, чтобы ввести Варсиса к старой графине. Следует, и скорее. В дела за Невской заставой Варсис посвящен, с Любовь Антоновной знаком и действует пока превосходно: с величайшей осторожностью.
На хуторе – обойдется. Там Флорентий, да и главные ихние люди – не дураки и послушные. Больше всего тревожили Романа Ивановича, – если сказать правду, – личные его сейчас дела и он сам.
Мысль свою жениться на Литте он считал очень важной. Это бесповоротно связывало с ним Михаила, ставило Михаила в зависимость от него. Могло быть очень и очень полезно. Однако Роман Иванович нисколько не скрывал от себя, что в эти соображения вплеталось постороннее чувство, – нет, не вовсе постороннее, однако независимое, не рожденное соображениями: быть может, соображения родились потом, от него, рядом с ним.
Не любовь. Не влюбленность. Не страсть даже. Злой каприз, удивленность от встретившегося сопротивления. Когда он заметил, что эта девочка (много слышал о ней раньше) сторонится и не доверяет ему, что он, привыкший к другому, ей неприятен, – показалось, что победить недоверие необходимо. Да и действительно необходимо: она связана с Михаилом. Но тут-то и вкралось другое чувство, личное, о котором думал Роман Иванович, которое заставляло его усиливать борьбу за доверие. Доверия уже было мало: хотелось власти.