
Полная версия
Трава забвения. Рассказы
Мы отправились солнечным морозным днём. Было обычное безветрие, небо сияло холодной голубизной. Свернув с дороги, прошли до конца поля по насту, в лесу сразу же погрузились в сыпучий снег.
Единственной тёплой вещью на мне были большие рукавицы из овчины, которые дала хозяйка. Сама она была в своём полушубке, в нескольких платках и шерстяной шали, в валенках и рукавицах.
В лесу стояла звонкая тишина. Над засыпанными снегом деревьями цепенело бледное небо.
Хозяйка деловито и сноровисто выбирала подходящее дерево, несмотря на возраст уверенно двигаясь в глубоком снегу. Пилили, стараясь взять пониже. Она определяла, как и откуда пилить, куда будет валиться дерево. Пилили с одной стороны, потом с противоположной – до тех пор, пока, дрогнув, оно не начинало медленно падать. Не торопясь, мы отходили подальше. Огромное дерево трещало ломающимися сучьями, поднимая облако снежной пыли, после чего хозяйка обрубала сучья, привычно и умело управляясь с топором. Бревно распиливали на равные части, которые определялись хозяйкой кратными размеру пилы. Деревья были ядрёные, кондовые, потому тяжёлые. Одно такое упало точно по линии крутого ската. После того, как хозяйка обрубила сучья, оно вдруг двинулось всей тяжестью вниз по склону. Хозяйка находилась у вершины, бревно опрокинуло и потащило её вниз. Она старалась высвободиться, упереться, но сил не хватало. Находясь у комля, я схватился за сук, упёрся из всех своих сил, и мы остановили наше бревно. Распиленные части потом сложили штабелем. Их пришлось подтаскивать снизу, поднимать, а они были тяжелы. Обрубленные сучья сложили аккуратно в одно место.
Деревню иногда посещали нищие, среди которых были как бы свои – те, что приходили не один раз, которых уже знали. С одним таким парнишкой я даже подружился. Худой, узкоплечий, желтовато-бледный, с добрым, слабым голосом, плохо одетый, в истрёпанных лаптях и с нищенской сумой, он производил грустное впечатление. Узнав, что я интересуюсь книжками, стал говорить, что дома у него есть интересные книги и он принесёт их мне. Я давал ему хлеба, который в это время уже был у нас, и он вдохновенно врал про книги. В следующий раз он говорил, что забыл, но обязательно принесёт, когда придёт ещё. Был он слабый и беззащитный, от его лица, тонких, бескровных рук веяло чем-то серьёзно больным. И хотя я не дождался от него никаких книг, вспоминаю его с сочувствием, представляя, как тщедушное, никому ненужное в мире существо брело в жалких своих одеждах пустынной и суровой зимней дорогой от деревни к деревне в надежде жалкой подачки.
Бывал в нашей деревне нищий мордвин, человек уже немолодой, странный, своеобразного облика: у него была очень большая голова и совершенно плоское лицо с узкими глазками. Он пел песню про то, как мылся в бане. Запомнился припев этой песни: «Я мочалком тёр, тёр, тёр, тёр…» и далее в том же роде.
Другим, кто несколько раз проходил нашей деревней, был молодой, сильный, красавец-татарин Соломон. Было ему лет восемнадцать-двадцать – хорошего роста, хорошего сложения, имел круглое приятное лицо, чистую гладкую кожу, большие карие глаза, чёрные татарские брови. Он носил за плечами большую связку изношенных лаптей и суму для подаяний. Деревенские мальчишки обычно праздно не болтались, все были заняты чем-либо у себя дома или в поле. Однако, когда приходил Соломон, к нему сбегалась вся деревня с одной лишь целью – поглумиться над безобидным парнем и тем развлечь себя.
Вот он зашёл к Прокудиным, в руке у него палка – посох. На крыльце он оставляет лапти. Во дворе у Прокудиных бочка с дождевой водой. «Для смеха» соломоновы лапти заталкивают в бочку. Соломон ещё не знает этого. Он сидит в избе на лавке – дружелюбен, улыбается, ждёт, что ему дадут хлеба. Взрослых в избе нет. У него спрашивают какую-нибудь глупость, он отвечает. Он уже мужчина – большой и сильный. Пацанва, которая его окружает, мельче, старшим лет четырнадцать-пятнадцать. Но они, как стая собачонок, норовят укусить – сзади, исподтишка, в лицо показывая лживое дружелюбие. Наскоки становятся всё злее, ему делают больно. Он быстро вскакивает, шагает к двери. Стая бросается за ним. На крыльце он ищет лапти, находит их в бочке. Мальчишки гогочут. Сзади ему делают ещё что-то. Он с силой и в ярости швыряет палкой, вызывая этим восторг своих мучителей, достаёт из бочки лапти, с которых потоками льётся вода, взваливает их на спину, восторг достигает апогея – всеобщий хохот. Иногда Соломона при его появлении окружают на улице. Предлагают снять штаны и поплясать, обещая за это дать хлеба. Он спускает штаны, обнажается срамной уд, следует безудержный хохот. Соломон пляшет, но хлеба ему не дают. И пока он идёт по деревне, торопясь покинуть её, стая не отстаёт от него. И каждый старается ткнуть его больнее, дёрнуть за лапти, и все хохочут. Соломон отмахивается палкой. Скорей! Скорей! Почему так недобры эти мальчишки?!
Соломон настоящий нищий – одежда его оборванная, убогая, он весь во вшах. Кто-то видел, как он сидел на лесной поляне, раздевшись донага, истребляя одолевавших его паразитов.
Я уже освоился с деревенской жизнью. Наравне с другими мальчишками катался на лыжах с горы. Было там ещё одно своеобразное средство для катанья – конёк. Это широкая плаха длиной в аршин, передний конец которой загнут и скруглён, как у лыжи. На противоположном конце вделаны две палки со скрепляющей перекладиной, как ножки у скамейки, позади которых – площадка по размеру ступни. Конёк изготавливался на морозе. Нижняя поверхность плахи обкладывалась навозом, перемешанным с соломой, поливалась водой в несколько слоёв, давая каждому слою замёрзнуть, выравнивалась, доводилась до зеркального состояния. Стоя одной ногой на плахе, отталкиваясь другой и держась за рукоятки, можно было здорово катиться и по дороге, и с горы. Кто-то из приятелей сделал и мне такой конёк, и я катался на нём.
При тамошнем климате, перед снегом, недели за две, мороз сковывал землю, и пруд превращался в идеальный каток. Мальчишки здорово катались на коньках, прикрутив их к валенкам. Коньки были школьные. Я тоже пробовал это катанье, но не вполне освоил, у меня была неподходящая обувь.
Летом было раздолье и больше развлечений. Из Ижевска мать привезла мне бамбуковое удилище. Случилась сильная гроза с ливнем, после которой мальчишки сразу же побежали с удочками на пруд – в этот момент рыба здорово клевала. Я прибежал со своей новой удочкой. Вода у плотины бурлила, и здесь собралось много таких же рыбаков. У меня клюнуло. Тащу и чую – огромная рыбина. Из воды показался лещ величиной с лопату. Вот он летит на крючке над водой, и тут ломается удилище. Лещ падает на землю у самой кромки, обломанный конец удилища оказывается в воде, пенистыми бурунами несущейся к плотине. Растерявшись, я бросаюсь прежде всего за ним, а в это время лещ, подпрыгивая на кромке – раз, раз, раз – и в воду, и был таков. И я остался и без удочки, и без улова.
Между тем шла ведь война. Раз, когда я с удочкой ушёл подальше от плотины, где обычно никто не рыбачил, на противоположном берегу появились двое: военный и с ним мальчишка. Военный, наверное, и сам был ещё мальчишкой. В армию ведь призывали семнадцати лет, а после трёхмесячных курсов давали погоны лейтенанта. И этот лейтенант стал стрелять из пистолета в мою сторону. Расстояние было метров сто, может быть, больше. Я не мог понять, в чём дело. Видно было, как он целился, звучал выстрел, и возле меня, шагах в десяти, в воде что-то булькало. Наверное, он расстрелял всю обойму и, видимо, так шутил, хотел попугать меня. Кто он был, откуда взялся, я так и не узнал, думаю, чей-то родственник из нижней слободы.
А однажды, когда я был на порубке, прямо надо мной, над самой землёй, пронеслось звено истребителей – единственный случай, когда я видел там самолёты. Обычно же небо было безоблачно и пустынно, только канюк кружил над деревней, наводя панику на куриное племя.
Шла молва, что в лесах появились дезертиры. Рассказывали, что, встречая кого-нибудь, они отнимали съестное и вообще были опасны. Время от времени по деревне ходила комиссия, обязанностью которой было искать дезертиров. В комиссию входили: председатель Демидов, наша мать, кто-то из бригадиров, конечно женщина. Ловить дезертиров никому не хотелось. Мероприятие проводилось чисто формально. Пускался широковещательный слух, когда, в какое время пойдёт комиссия, и, слава Богу, ни разу никаких дезертиров не было обнаружено.
Местное население, особенно школьники, постоянно жевало серу – жвачку, изготовленную из еловой смолы, о чём я узнал ещё от Юры в первый день нашего приезда. Собирали такую, чтобы она была не слишком молодой, тягучей, и не старой, затвердевшей, растрескавшейся. Складывали в какую-нибудь посудину и над огнём медленно доводили до кипения. Нужно было правильно определить момент готовности, не передержать на огне. Кипящую жидкую смолу выливали на тряпицу вроде марли, процеживали в воду, где она сразу затвердевала и приобретала цвет светлого шоколада. Если сера получалась удачная, она легко жевалась, не прилипала к зубам, делалась красивого светло-жёлтого цвета, имела приятный аромат, тянулась и здорово щёлкала во рту. Школьники жевали и во время уроков, что, конечно, не разрешалось. Учительница отбирала серу и выбрасывала в печку. Варил серу и я с кем-то из ребят возле родника, под горой. Развели костёр, подвесили над огнём котелок со смолой, процедили прямо в родник, где она тут же затвердела. Мелкие капли образовали красивые горошины. Изготовленная профессионально, она отливалась плитками, подобными шоколадным, и продавалась в городе, на базаре.
Замечательная в своём роде женщина, хозяйка наша, была сильная, выносливая не только телом, но и духом, работящая, немногословная, делала всякое дело основательно, аккуратно, любила во всём порядок. На таких крестьянах держалась Россия, и таких больше уж нет. В избе у неё всё было на своём месте. На окнах стояли горшочки с геранью и столетником, в кухне был ещё и фикус. Изба была оштукатурена и побелена, кроме потолка. Не было ни тараканов, ни клопов. Оставшись одна после смерти старика, пережив гибель младшего из трёх сыновей, она нисколько не изменилась в своих обычаях и привычках, в постоянстве трудов. Большой приусадебный участок был вспахан и засеян. При посадке картошки и всякого другого колхоз давал лошадь с плугом и пахарем, я тоже, как она научила меня, рассаживал по борозде картофелины. Сажать картошку помогала и наша мать. Каждый год хозяйка чистила хлев, удобряла землю навозом. Всё очень хорошо росло, давало обильные урожаи. Помимо картошки – капуста, лук, свёкла, огурцы, репа, морковь, подсолнухи, мак, а также ячмень, который предназначался курам. Амбар был полон мешками с пшеницей, рожью, другим зерном. В подполье хранились: картошка, овощи, яйца, продукты, получаемые от коровы. Свиней в тех местах не держали, была только колхозная свиноферма. Зато держали овец. У хозяйки их было четыре или пять. В положенное время она стригла их. Потом всю зиму пряла пряжу, вязала носки, варежки, перчатки. Связанные из немытой шерсти сначала они были серые, сальные, а после стирки – белые, пушистые, мягкие, необыкновенно тёплые.
Зимними вечерами во время прядения хозяйка сидела у окошка, куда светила луна. Мать, Вера и она о чём-нибудь говорили. Изредка хозяйка приподымала половинку зада, издавая выразительный протяжный звук – это было в порядке вещей и не нарушало мирного течения вечерних часов. Так должно было делать для облегчения организма. Была она плотного сложения, имела седые волосы, закрученные в пучок, дома и во дворе ходила с непокрытой головой. Лицо было большое, красное, нос крестьянский, широкий. Внимательные глаза всё видели, всё замечали. В деревне говорили, что она колдунья, хотя ничего похожего не было заметно. Думаю, говорили из зависти к её успешности и достаткам. Однако, помню, она высказала пророчество: в этой войне победит воин на красном коне, а в следующей победит чёрный воин.
Как-то я, видимо, ослушался строгого её «стювайся!», и она решила поучить меня ремнём. Я увернулся и стал убегать от неё вокруг печки. Поняв, что меня не догнать, она сделала вид, что потеряла ко мне интерес и, когда я забылся, подкралась сзади и всё-таки хлестнула меня разок, чем удовлетворила своё хозяйское самолюбие.
Конечно, она была скупа, прижимиста. Когда в погребе у неё портились ряженка или простокваша, она угощала ими нас: «Возьми, Васильевна, покушай». А однажды обнаружилось, что куры несутся в таком месте, откуда невозможно достать яиц – под амбаром, и она велела мне лезть в узкое пространство, где можно было и застрять. Я нашёл там три кладки и достал, думаю, более четырёх десятков яиц. Хозяйка решила вознаградить меня и долго перебирала добытые мной яйца, поднимала их к солнцу, просматривала на просвет, наконец, выбрала, видимо, самое плохое. Игорю, который стоял тут же, глотая слюнки, ничего не дала. Почему я не догадался припрятать с десяток?
У хозяйки бывали и гости – Суховы, муж и жена, оба лет пятидесяти или побольше, оба сухопарые, худые, соответствуя своей фамилии. Жили на производственной базе артели, служили там сторожами. Муж был участник предыдущей мировой войны, во время которой попал под газовую атаку, сильно пострадал, был почти слеп. Единственный сын их был на войне. Были они вполне милые люди, обладавшие некоторой интеллигентностью, но также редкостным свойством говорить, говорить, говорить. Особенно этим отличалась супруга. Муж, когда приходил один, мог и поговорить, и помолчать. Супруга же не умолкала ни на минуту. Едва появившись, тут же приступала к хозяйке с разговорами. Хозяйка ни о чём ни спрашивала, ни переспрашивала, занимаясь своими делами, шла в сарай, в огород, в клеть, ещё куда-нибудь. Гостья не отставала от неё и всё говорила и говорила. Когда супруги бывали вдвоём, то и после целодневных разговоров, в постели – бывшей хозяина – продолжали шушукаться, казалось, всю ночь.
Помню, как, глянув в окно, выходившее на поле, я увидел этого высокого, худого старика, шагавшего по вьюжной дороге, пошатываясь, подняв кверху лицо, как это делают слепые. Он видел только свет и какие-то силуэты. Непостижимо, как он не сбивался с пути, – двадцать километров через поле и лес. Оба они беспокоились о своём сыне, о нём была постоянная их дума. Они соболезновали смерти нашего хозяина и Василия. Уж не знаю, какова была цель их прихода за такие километры, часто зимой.
Бывал ещё за каким-то делом некто Аникин, знакомый нашей хозяйки – тщедушный, косоглазый, видимо непригодный для военной службы, державший себя, однако, мужественно, солидно. Ради него, как и для Суховых, хозяйка ставила самовар, зажигала керосиновую лампу. Человек был, видно, не злой, но имел черту показать себя, говорил так, как говорят с людьми несведущими – громко, учительно.
Раза два заезжала и Надежда Николаевна по ветеринарным делам. Для матери их встреча была в радость. А хозяйка и её удостаивала самовара и керосиновой лампы.
Жить здесь мы начинали, когда у нас не было решительно ничего, никакого имущества. Но вот постепенно обжились, появилась какая-то одежда – конечно тряпьё. Дали нам клочок земли, и мы уже собирали урожай картошки, свёклы, моркови, репы. А когда Демидов принял мать на работу, мы были уже и с хлебом.
Среди различных занятий и забав по примеру других мальчишек я тоже завёл себе кресало и трут. Трут изготавливался из древесного гриба – вываривался, высушивался, обжигался. Кресало – небольшая, но массивная железная пластинка. Важно было, какой использовался кремень. В этих местах уже ощущалась близость Урала, и можно было прямо в поле найти какой-нибудь минерал. Я сам нашёл обломок серного колчедана, о котором сразу подумал, что это золото – он искрился мелкими золотистыми кристаллами. Нашёл образец галенита с его кубическими кристаллами тусклого свинцового блеска, находил разнообразно красивые образцы кремния. При ударе кресала о кремний искры вылетали ярким белым снопом, а при ударе о серный колчедан искры были тускло-красные, при этом шёл специфический, неприятный, запах.
Летом от школы мы получили задание заготавливать для госпиталей безлепестковую ромашку. Её нужно было тащить из земли с корнем, очищать и сушить в тени. Сколько-то этой ромашки собрал и я.
Любил я бывать на конюшне, смотреть лошадей, заходил в кузницу, подолгу наблюдал, как кузнец-старик раздувает горн, раскаляет до бела кусок железа, выковывает из него что-то, окунает в бочку с водой. Смотрел, как он подковывает лошадь – заводит в станок, закрепляет согнутую ногу и ловко приколачивает подкову.
Кузница стояла отдельно от деревни, возле пруда, перед плотиной, внизу глинистого обрыва. Отвесная верхняя часть обрыва была изрыта норками, в которых жили стрижи. Здесь они постоянно летали с визгом – красиво, стремительно, как пущенная стрела..
Шло лето сорок третьего года. Я знал уже всё окружавшее пространство, по-прежнему моим главным делом была доставка дров. В другое время я ходил на пруд, купался, присоединялся к деревенским мальчишкам. Но чаще уходил один – по малину, по грибы, иногда просто бродил, погружаясь в этот строгий, суровый мир, сливаясь с ним, переживая чувства, которых тогда не понимал.
С обрывистого берега речки, впадавшей в пруд, я наблюдал проплывавших там маленьких серебристых рыбок. В стайке их было сто или больше, а вода была хрустально прозрачна… А когда шёл берегом пруда, по самой кромке, передо мной одна за другой бултыхались в воду толстые зелёные лягушки.
Леса там были такие, что, чуть отойдя от мест, где я подбирал свою добычу, начинались настоящие дебри, глушь, куда никто не заходил. Там, на крутой холмистости, ель росла так плотно и так густо, что сквозь частые переплетения ветвей, мёртвых и сухих снизу, чуть проглядывали солнце и небо. Там стояла недобрая тишина. Валежник и бурелом преграждали дорогу тому, кто хотел бы сюда заглянуть. Но это не было ещё последней чертой, переступить которую означало бы покинуть дарованную благодать. Дальше открывался глубокий провал. Крутой склон уходил далеко вниз. Мхи покрывали упавшие друг на друга стволы, высасывая из них то, что ещё было остатками жизни и неминуемо должно было исчезнуть, рассыпаться прахом. Плотным покровом ложилась на землю мёртвая хвоя. Сумрак, молчание, ни малейшего дуновения, ни звука, – вечная безысходность, без какой-либо надежды.
Только приблизившись и только коснувшись черты, за которой таилось небытие, смутно пережив неизбежность уничтожения живого, превращения его в ничто, я возвращался к солнцу, к зелёным полянам, испытывая освобождение, чувство, подобное благодарности, не знаю, кому и за что.
В другое время я ходил по малину, забирался в малинник, необозримо покрывавший пологий склон широкого оврага. На шее у меня висел небольшого диаметра туесок, я клал туда ягоду за ягодой. Душистой и сладкой была лесная малина. Малинник перемежался зарослями жгучей крапивы. Там и сям среди них возвышался муравейник. С безоблачного неба палило солнце, стояло обычное безветрие, а, значит, ничем не нарушаемая, однако живая, добрая тишина…
Долгие часы, оставаясь один в этом первобытном, довременном мире, собирая ягодку за ягодкой, иногда я прерывался в своём занятии, чтобы прислушаться, оглядеться, увидеть… И я всё время думал о покинутом доме…
Неожиданно мне захотелось испробовать колхозных работ. Рано утром мать передала меня бригадирше, молодой женщине, которая отвела меня в поле, где нужно было дёргать лён. Обозначив мою делянку, она показала, как дёргать, как делать вязку, снопики, составлять из них копенки. И я узнал, что такое крестьянский труд.
Очень скоро спина моя начала разламываться и трещать, и когда становилось невмоготу, я делал на земле валик из снопиков, ложился на него поперёк, пытаясь разогнуть спину, лежал так, глядя в небо, и снова принимался работать.
Лён сильно пророс сорняками, из которых самым противным был колючий пустырник. Руки мои стали бурыми, исколотые мелкими колючками.
Лето было на исходе, но день всё ещё был солнечный, жаркий. Я работал один, возле меня не было никого. В полдень обедал куском хлеба с картошками в мундирах и проработал до самого вечера. Домой приплёлся весь изломанный, разбитый и на следующий день малодушно дезертировал. Однако моя работа была учтена – мне зачли полтрудодня, за которые я что-то и получил, кажется, молока. Наверно, литр. Не помню.
Зимой уже сорок четвёртого года по деревне разнеслась весть: приехало кино! Вечером в правление колхоза сбежались мальчишки. Показывали английский фильм «Повесть об одном корабле». Комната, где мы собрались, была битком набита – всё только мальчишки. Сидели на полу, я – перед самым экраном. Размер его был, наверное, метр. Звука, конечно, не было, но было и так всё понятно. Моряк с потопленного фашистами корабля оказался в море один. Чтобы фильм шёл нормально, нужно было крутить и ленту и динамо, подававшее электричество. Охотников на это было достаточно. Фильм шёл частями, между которыми был перерыв для смены кассет. Впечатлений было море.
Вскоре после этого в сельсовете выступали артисты. Снова это вызвало возбуждение среди мальчишеской массы. Сельсовет находился километрах в семи. Собрались мальчишки из окрестных деревень. Шли гуськом через заснеженное поле. Был небольшой морозец при обычном безветрии, светила луна. На снежном покрове было светло, как днём.
В сельсовете комната была побольше и тоже полна народом. Передние зрители, среди которых был и я, тоже сидели на полу. Артистов было двое – мужчина и женщина. Разыгрывались сценки по чеховским рассказам. Часть комнаты была отделена от «зала» тряпичной ширмой, за которую артисты уходили в перерывах между сценками. В памяти осталось, что это было интересно, талантливо, здорово. Незабываемое впечатление тех дней!
В деревне жил разный народ. Дедушка Микрюков – весь белый, с белой бородой, ласковый и добрый, с палочкой в руке, часто сидел на лавочке возле своих ворот, улыбался, смотрел зоркими глазками, что-то говорил, когда, бывало, проходишь мимо. Другой старик, покрепче, Крюков, всё лето изо дня в день ловил на удочку лещей. Говорили, налавливал по пятьдесят штук за день, и всегда сидел на одном и том же месте. Мальчишки усаживались вблизи от него, но никому не удавалось даже приблизиться к такой удаче. Был ещё Вася Семёнов – сильный, здоровый мужик лет пятидесяти, хромой. В Первую мировую войну пуля попала ему в колено, отчего нога перестала сгибаться. Вася был мужик-жила, из тех, которые не упустят и копейку. Был хитрый, себе на уме, всё видел, всё понимал, советскую власть, конечно, презирал и всегда готов был где-то что-то урвать, прихватить. Он был рыбак другого рода, чем старик Крюков. Пруд был колхозный, рыба в нём тоже была колхозная. Удочкой ловить можно было каждому. Вася же делал то, что было настоящим разбоем. Ночью выезжал на лодке на середину пруда, ставил сети и боталом загонял в них рыбу. Говорили, налавливал два-три мешка. Все это знали, но никто не связывался с ним. Колхозная работа Васи состояла в том, что где-то что-то он сторожил.
Как-то из города опять приехал Юра. Он предложил сходить по малину. Мы взяли котелки и отправились в лес. Наш путь проходил мимо поля, засеянного горохом, который к этому времени созрел. Мы решили немного полакомиться им, а за одно, тут же справить некоторую нужду. Так мы сидели, мирно беседуя, делая сразу три дела. Вдруг, как из-под земли: «Стой, стрелять буду!» Неведомо как перед нами возник Вася, направив на нас ружьё. Юра мгновенно дал стрекача в сторону дома. Я же под дулом направленного на меня ружья оцепенел на месте, поддерживая рукой штаны. Отобрав мой котелок, Вася отпустил меня.
Оставшись один, от обиды и досады, от чувства вины – как отчитаться перед хозяйкой за котелок, который, по-видимому, пропал, – я до вечера бродил по лесу, переживая случившееся. Когда же пришёл домой, первое, что увидел на столе – свой котелок. Юра за это время отбыл в город. Надо мной слегка посмеялись. Видимо, Вася красочно живописал происшедшее. Был он наблюдательный, сметливый и не без яда.
В колхозе работы начинались рано. Бригадирша стучала в окно чуть свет. В поле выгоняли коров и овец, шли к тем работам, которые подошли. Пахали, сеяли, косили, жали, молотили, свозили в хранилища, в скирды, в стога. Работали на конюшне, на свиноферме, с кроликами. Работали и на своих усадьбах. Разные были семьи, по-разному работали, и достатки были разные, но, кажется, в деревне никто не голодал.
Наступало время жатвы, и у нас под окнами, за околицей, собирались жнецы. Событие было такого же значения, как и то, когда выезжали пахать. Это было как праздник. Мужчины управляли конными жнейками, женщины собирали сжатые колосья в снопы, ловко и быстро скручивали свясла, делали вязку, ставили копны. Работа шла споро, весело.
Снопы свозили на колхозный двор, а некоторую часть складывали тут же, на поле, в скирду.
С некоторыми ребятами я немного дружил, бывал у них дома. Ванька Пасынков – добродушный, круглолицый, песельник, знал множество частушек, из которых пел с особенным задором: