bannerbanner
Златоцвет
Златоцветполная версия

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
4 из 11

– Вот что, дуся моя, я вам расскажу… – зашептала вдруг Сонечка, – но тут вошел лакей и доложил:

– Господин Кириллов.

Что-то неуловимое пробежало по лицу Валентины. Она подняла ресницы и сказала:

– Попросите в кабинет. Я сейчас выйду. Толстая дама поднялась.

– Мы уж не будем вам мешать, душенька, к вам кто-то приехал… А кто это?

– Профессор один московский. Да куда же вы, Анна Ивановна? Перейдемте в кабинет, там у меня топится камин, посидите.

– Нет, нет, нам пора. Только на минуточку разве, посмотреть этого профессора… Иди, Сонечка, моя шляпка, кстати, в кабинете осталась…

Сонечка уже юркнула вон. Тетушка поплыла за нею. Валентина подошла к брату.

– Тебе хуже сегодня, Ваня? Эта болтушка тебя расстроила?

– Да. Пожалуйста, давай мне знать, кто у тебя. Я ни ее, ни эту Сонечку неприличную видеть не в состоянии.

– Чем же Сонечка виновата? Ребенок…

– Хорош ребенок! Противно видеть жадные и глупые глаза с вечной просьбой: ах, если бы мужчина! Ах, если бы такой офицер, о котором у нас в институте с незапамятных времен рассказы ведутся!

– Ты болен и раздражаешься, – сказала Валентина кротко. – Ты знаешь, я не люблю, когда ты так резок.

Иван Сергеевич сверкнул на нее глазами из-под нависших бровей.

– Позови Ефима, домой пойду, лягу. Ты потом зайди узнать, жив ли.

Лакей помог ему подняться с кресла. Опираясь на его руку, Иван Сергеевич пошел к двери. Даже спина его, в синем меховом кафтанчике, слегка сгорбленная, выражала гнев и раздражение.

Валентина проводила его глазами, потом медленно провела рукой по волосам – и пошла в кабинет.

VIII

В кабинете, действительно, топился камин. Опять куски кокса пылали широко и жарко, и красные отраженья мелькали на стене напротив. Здесь было еще темнее от тяжелых портьер, да и день уже гас.

Толстая тетенька успела познакомиться с Кирилловым, да и Сонечка тоже. Кириллов, от неожиданности сделавшийся еще более неловким, стоял в принужденной позе и с застывшей, почти страдальческой улыбкой слушал рацеи полной дамы. Сонечка стояла сбоку, у стола, и бросала на Кириллова взоры из-под ресниц.

– А мы уж познакомились, – заявила тетушка, увидя Валентину. – Мсье Кириллов говорит, что в Москве гораздо веселее живут, чем в Петербурге.

– Я, право, сам не знаю… Я живу очень уединенно… Но слыхал, что общество дружнее.

– Конечно, конечно, вы ученый человек… Но молодежь, студенты, например? Ведь московские студенты славятся.

– Они лучше, чем у нас, в нашем холодном Петербурге? – проговорила Сонечка тихо и скромно.

Валентина подошла ближе. Надо было выручать Кириллова.

– Вы не можете вообразить, моя добрая Анна Ивановна, – начала она, смеясь, – какой нелюдим Геннадий Васильевич! У него почти нет знакомых. Да и ко мне его бы не залучить, если б не встретились кое-какие общие дела…

– Ах, у вас дела! А у нас-то, у нас-то, Сонечка! Ведь еще за гипюром нужно заехать. Прощайте, душенька, мы торопимся.

– Да свиданья, – сказала Сонечка, протягивая руку Кириллову, и странно улыбнулась.

Кириллов в замешательстве слишком крепко стиснул пухлую ручку и даже потряс ее. Начались поцелуи.

Когда Валентина, проводив дам, вернулась в кабинет, Кириллов спросил ее:

– Что с вами? Мне кажется, вы не совсем здоровы… Я не мешаю?

Валентина опустилась в кресло у камина и устало откинула голову назад.

– Нет, – проговорила она. – Ничего. Я немного расстроена и зла. С утра голова болела, а потом пришли эти гостьи…

– Я принес вам книги, о которых вы меня просили. Я сам еще не читал, но просматривал. Кажется, дельно.

– Спасибо, Геннадий Васильевич. Если б не книги, к которым у меня жадность, я бы совсем потеряла власть над собою, расстроилась бы, изнервничалась, изленилась… Хорошо вам, у вас еще и дело есть. А мне делать нечего, книги единое спасение и оплот. Вдвойне их глотаешь.

– А почему у вас нет дела, Валентина Сергеевна? Я давно к вам присматриваюсь, вы живой человек, вам бы не того нужно.

Валентина приподняла голову и весело посмотрела на Кириллова.

– Правда? Вы это замечаете? Ну, я вам скажу. Я тоже так думаю, и книгами себя только утешаю. Без дела очень трудно. Но… теперь поздно. Сложилось иначе. Я хотела быть актрисой.

– Актрисой?

В голосе Кириллова не было особенного увлечения.

– Да, актрисой. Но не вышло. А теперь поздно.

– Мне кажется… Впрочем, если это ваше истинное призвание…

– Нет, нет, поздно. Да и характера такого нет, чтобы в двадцать восемь лет начинать с азбуки. Пока выучусь – молодость пройдет. А куда без молодости? Нет, я дилетантка. Беда в том, что душа у меня не дилетантская. И что это я перед вами разоткровенничалась? Это на меня не похоже.

– Нет, говорите, – произнес Кириллов и подвинул свой стул ближе к огню. – Я нелюдим, не очень люблю общество, а с вами мне хорошо. У вас живая душа. Скажите о себе.

– О себе? Знаете, если бы я не была уверена в вашем простодушии, я бы сказала, что вы хитры. Лучший способ расположить к себе человека, это вызывать его на разговор о себе, слушать его с интересом… Я знаю этот способ.

Она невольно кокетничала с ним, но он не замечал.

– Нет, – сказал он. – Я не для того. Мне просто интересно.

– Что же вам интересно?

– Вы. Как вы живете, откуда у вас эта страсть к книгам. Ведь у меня она тоже…

– Я вам интересна? Право, рассказывать нечего. Угадывайте сами.

– Я почти угадал.

– Что?

Она совсем подняла голову и смотрела ему в глаза.

– Можно говорить просто?

– Да… Как между людьми.

– Я думаю, у вас жизни не было. Она прошла мимо, стороной, были только книги.

– Это заметно?

– Нет. Только я один могу видеть, потому что я слишком хочу угадать вашу душу.

Он остановился. Ему почудилось что-то странное в своих собственных словах.

Валентина тоже молчала. Потом она произнесла грустно:

– Да, вы почти угадали. Почти, – потому что вы, вероятно, думаете, что если б я видела жизнь близко, все испытала сама, все пережила, – я была бы умнее, лучше, сильнее. А это не так. По существу, я чуть не так же неопытна, как вот эта институтка Сонечка, которую вы сейчас видели. Я бы так же, как она, могла воскликнуть с любопытной тоской: а хорошо, должно быть, любить и быть любимой! А между тем я не воскликну. И у меня, и у нее белые страницы в прошлом. А ведь есть между нами разница? Так все это – книги. Книги и есть уже жизнь. И книга еще лучше учат, чем жизнь… если умеешь их перерабатывать в душе, как жизнь.

Кириллов подумал, потом вдруг спросил угрюмо:

– А ведь вы замужем были?

Этот вопрос звучал резковато, но Валентина не обиделась.

– Была, – сказала она, усмехаясь. – Мой опекун, любивший меня с детства, как дочь, женился на мне. Ему было пятьдесят восемь, а мне двадцать. Я ухаживала за ним и очень плакала, когда он умер.

– Значит, не любили его?

– Как? Как в романах пишут? Нет.

– И никогда не любили?

– Строгий допрос…

– Нет, не шутите. Я просто спрашиваю. Я оттого спрашиваю, что мне нужно знать, угадал ли я вашу душу.

– Я знаю, знаю… Мы друзья. Я оттого и говорю вам. Нет, не любила. Так, иногда, как будто намек, начало чего-то, предчувствие. Но сейчас же все кончилось – обстоятельства, или так… Нет, я никого не любила.

– Но ведь вас любили?

– Не знаю. Я пугалась и уходила от любви, которую часто вызывала намеренно. Видите, как я с вами искренна. Постойте, впрочем… Не всегда так случалось… Любовь одного человека я выносила долго, она мне нравилась, и я привыкла, это началось еще при жизни мужа. Но сам он мне не нравился, я не могла бы его полюбить. И еще он мне потому не нравился, что я часто, для него же, должна была лгать ему. Вероятно, так всегда бывает при любви. Я и боюсь, когда любовь близко. Впрочем, теперь все кончено.

– Отчего же?

– Мы как-то разошлись. Перестали понимать друг друга. Он очень значительный человек, только мы не пара. Я хочу вперед смотреть и думать, а он все только около себя. Скучно.

Кириллов встал и прошелся по кабинету. Совсем стемнело. Только угли в камине тлели багровым пятном.

– Будем друзьями, Валентина Сергеевна, – сказал вдруг Кириллов и протянул руку. Голос у него стал другой, точно не его. – Вы простите, если я вас неловко спрашивал. Я хотел знать. И я одинок, и у меня все книги. Вот и будем помогать, я вам, а вы мне. Да? Скажите, если не хочется, если вы думаете, что мы не товарищи. Я этого, знаете, никому не говорил. А вот мне сразу почудилось, что у вас живая душа.

Валентина тоже встала и обеими руками взяла его руку.

– Хочу, будем друзьями, – проговорила она. – Я в вас тоже чувствую хорошее.

Яркий свет от внесенной лакеем лампы ослепил ее, она невольно закрыла глаза ладонью. Кириллов отошел к столу.

– Наденьте абажур темнее, – проговорила Валентина. – Письмо? Городское?

– Посыльный принес.

Валентина взглянула на адрес и узнала почерк Звягина. Детское любопытство проснулось в ней на минуту.

– Вы позволите? – обратилась она к Кириллову, разрывая конверт.

Письмо было очень коротко.

«Я понял, – писал Звягин, – что я жил обманом. Вы открыли мне глаза. И я вижу, что любви к вам у меня нет – и не было никогда. Я сохраню к вам самое сердечное расположение и от всей души хочу, чтобы вы нашли свое счастье, как я постараюсь найти мое».

Валентина ни на минуту не усомнилась в. искренности письма, хотя человек более опытный, вероятно, заподозрил бы что-нибудь иное – и ей стало на мгновенье больно. Слова были оскорбительны, почти грубы.

Кириллов заметил тень на лице Валентины.

– Вас что-нибудь расстроило?

– Нет… – солгала она, невольно краснея. Но не было сил показать ему такое оскорбительное письмо. – Нет, это так, записка. От Звягина.

– Звягин? Это, кажется, мой оппонент… Я был у него однажды… Странный человек! Потом он приезжал в Москву и заходил ко мне. Рассказывал мне, между прочим, что женится и получает место учителя, почти профессора, в одной частной гимназии, здесь. Будет читать барышням историю литературы. Что ж, он способный. В нем только нет последовательности, а какая-то неудержимость.

– Он женится? – переспросила Валентина.

– Кажется, женился уже.

– Вы не знаете, на ком? Не на Бонч?

– Право, не могу сказать наверное. Помнится, будто на ней.

Валентине стало еще больнее. Это было совсем по-женски, почти неумно и нелепо. Она поняла, вспыхнула и, решив скрыть боль, проговорила веселым тоном, меняя разговор:

– Так вы будете меня завтра слушать на благотворительном вечере графов Нератьковых? Вот вы увидите, какая бы я была актриса!..

– Я избегаю этих вечеров в высшем обществе, да еще благотворительных, – сказал Кириллов. – Но для вас пойду.

Он стал торопливо собираться – и ушел как-то сразу, неловко, неожиданно. Валентина осталась одна.

Она села в кресло и задумалась. Думала о Звягине, думала долго и пристально – и мало-помалу нелепая боль оскорбленного женского самолюбия стала проходить. Когда она в глубине сердца была к чему-нибудь очень равнодушна – у нее являлась доброта, даже сострадание. Можно жалеть, проходя мимо, нельзя только мстить и негодовать – зевая. Особенная доброта и снисходительность уже сами служат признаками равнодушия. И Валентине подумалось, что если Звягин будет счастлив, то это даже к лучшему, что он ее не любит и женится.

Книги не дали ей ключа к темному сердцу человека, больного любовью, а может быть, и равнодушие мешало видеть глубже. Она не понимала Звягина, ни его лжи, ни его правды, ни его воли. И Звягин стерся в ее мыслях. Она стала думать о Кириллове – и вдруг сказала себе: «Вот, если б этот любил меня… Я хочу его любви». И сейчас же сама смутилась перед собой. Его любви? Зачем? Перед ним у нее нет даже волнения влюбленности, которое она иногда испытывает… Зачем его любовь?

И все-таки в глубине души какой-то упрямый голос твердил: «Хочу, хочу его любви».

IX

Звягин шел по аллее Летнего сада и думал о свободе.

Декабрьское утро было очень тихо, очень снежно. Зимний свет сквозь низкие, но бледные облака лился неяркий, и кругом все казалось кротким. Бесшумно взрывая неуспевшие промерзнуть белые, глубокие снега, мелькали санки вдоль Царицына луга. По сторонам расчищенной аллеи возвышались сугробы, закрывая высоко стволы черных деревьев. С веток, отягченных белым покровом, порою мягко и бесшумно падали снеговые хлопья, когда серая, голодная ворона задевала сук своим крылом. Порою и с небес, с особенно низко проходящего облака, вдруг начинали медленно опускаться мягкие, точно ничего не весящие, пухлые хлопки снега. Серовато-белая даль на Неве, за Невой была туманна и тиха. И даже не было дали – она исчезала в этой кроткой мгле. Казалось – все сблизилось, мир окружился тесными стенами, и мягкие, сонные, снежные и ласковые стены говорили человеку о спокойствии, дремоте и вечной покорности.

Звягин любил природу и понимал ее слова, но всегда спорил с ними, всегда настроение его было противоположно первому движению души, подсказанному осенним небом или прибоем средиземных волн. И теперь, среди серого, робкого света, среди смиренных, безмолвно падающих снегов, он с особенной гордостью думал о свободе.

Он думал, что свободным быть так просто. Нужно только, чтобы ничто внешнее не приковывало душу обещаньем счастья. Нужно иметь силу не хотеть счастья. Тогда оно придет само, одно возможное сознание этой силы в себе. Звягину казалось, что победит в себе желание счастья, это гнусное из гнуснейших желание, нас вечно унижающее, заставляющее нас лгать и пресмыкаться до смерти, – есть дело одной минуты, одного великого усилия. Желание свободы, казалось ему, в нем так же велико теперь, как и желание счастья. И свобода должна победить.

Восемь лет жизни, которые он провел, страдая, мучаясь, восхищаясь, хитря, плача, смеясь, ненавидя и горя страстью у ног женщины, казались ему кошмаром. Он больше не любил ее, он в этом не сомневался. Он даже спрашивал себя, точно ли он ее любил и прежде? Не уверил ли он себя в этом, всегда надеясь и желая испытать любовь? А любовь к ней казалась ему более красивой и таинственной, чем к другой… Нет, вначале он любил ее. Когда она была еще почти ребенком, когда Рождество они проводили в деревне, – и он приехал к ним, когда она была веселая, свежая, детски-наивная, радостная, испуганная его признанием. Тогда он любил. Потом путешествие к теплому морю… Запах апельсинных цветов… Как далеко то время! Как изменилось его злое чувство! До каких пределов отчаяния, рабства и ужаса он доходил! И вот теперь все кончено. Он всегда хотел свободы – и теперь свободен. Свободен во всем, потому что понял свободу.

Он стоял у выступающей решетки, около скамеек и смотрел вперед, на пустынную белизну Царицына луга… и вдруг что-то кольнуло его – и он обернулся.

По аллее, от набережной, шли три дамы. Ближайшая к Звягину была Валентина. Рядом с ней семенила ножками ее говорливая родственница Анна Ивановна, держа под руку низенькую и полненькую Сонечку.

Сонечка на воздухе казалась красивее. Ее бледное, желто-прозрачное личико было свежее, чахлый румянец придавал ему особенную миловидность. Дамы, видимо, только что встретились, – неожиданно. Лицо Валентины было нахмурено, слегка болезненно и выражало досаду. Широкое темное пальто, подбитое длинным и шелковистым черным мехом, делало ее фигуру еще заметнее рядом с двумя круглыми и малорослыми спутницами. Глаза, полные скуки и нетерпения, были теперь тусклы. Они не отражали света и не казались золотыми, а почти серыми и некрасивыми.

Но этого Звягин не заметил. Прежде чем он успел о чем-нибудь вспомнить, о чем-нибудь подумать, он уже почувствовал тяжелый ужас, знакомое ощущение не то бешенства, не то страсти, столько раз доводившее его до исступления и унижения в последние годы. Через мгновение он сознал это, припомнил свои мысли, и чувство его сделалось еще злее и громче, перерождаясь в определенную и безмерную ненависть. Он, который так ждал найти свободу, так был уверен в ней – теперь знал, что стоит этой высокой женщине с пышными плечами обратить к нему свое печальное и жестокое лицо, перевести ресницы – и он опять будет около нее, опять повторится все рабское и постыдное, что было – и так всегда, когда она захочет.

В следующее мгновение Звягин был сильнее. Он уже искал средств победить и это. Но тяжелый ужас и ненависть не уменьшались. Он двинулся и хотел уйти раньше, чем придется поздороваться, но не успел.

Валентина сама его окликнула:

– Здравствуйте, Лев Львович. Как вас давно не видать. Она поспешно познакомила его со своими спутницами, которые, очевидно, только этого и ждали. Звягин остановил взор немного дольше на свежем и круглом личике институтки. Не оттого, чтобы она ему особенно понравилась, но он невольно подумал, что именно такие женщины, полные, нежные и красивые, с выражением преувеличенной наивности в детских глазах, любили его. Он знал этот тип давно.

Тетушка заговорила без умолку, по обыкновению. Сонечка улыбалась молча и широко открытыми глазами смотрела прямо в лицо Звягина.

– Вы, кажется, читаете историю литературы в гимназии Поклевской? – спросила Валентина приветливо, когда улучила секунду молчания.

– Да, собственно, на курсах при гимназии… Я стараюсь заинтересовать юных слушательниц. Дело очень благодарное.

– Вот, Сонечка, поступайте, – сказала Валентина. – Вы такая разочарованная. Я уверена, Лев Львович вас заинтересует книгами.

– А это курсы? – спросила Сонечка, мило картавя «р» и продолжая смотреть на Звягина в упор. – Туда можно поступать из института?

– Конечно, можно… Если угодно, я вам пришлю программу и условия.

– Ах, пожалуйста…

Она хотела еще что-то прибавить, но Валентина перебила ее:

– Извините, господа, я должна вас покинуть… Я спешу. Мы у выхода, мои сани с этой стороны. Желаю вам веселиться, Сонечка, на артиллерийском балу. До свиданья, Лев Львович. Мы не увидимся вечером? Ведь сегодня я читаю.

При последних словах у нее по лицу прошла какая-то тень.

– Вы читаете? Я не знал. Теперь уже нельзя достать билет. Да и сегодня я, к сожалению, занят.

– Жаль. Ну, так до свиданья. А билет я вам могла бы дать. Позвольте: я дала семье Пущиных, Рыкаловых, потом Геннадию Васильевичу…

– Кириллову? – вдруг резко проговорил Звягин.

– Да, Кириллову…

– Он здесь?

– Кажется, завтра уезжает. Разве вы его не видали?

– Нет, видел… Вот что, Валентина Сергеевна, если вы так добры, то не можете ли устроить мне билет… даже два билета? Юлия Никифоровна… Она будет чрезвычайно рада. Она хотела к вам заехать, но не смела вас беспокоить.

– Пожалуйста, пожалуйста… Я сама собиралась… Поблагодарите Юлию Никифоровну. И милости просим.

Все это Валентина проговорила любезно, хотя несколько вынужденно.

Звягин вынул свою карточку.

– Вот мой адрес. Прежний. Если вы будете так бесконечно любезны и пришлете билеты…

Настроение Звягина не изменилось. Но мысли и намерения его внезапно изменились. Чем непереноснее была тяжесть ужаса и ненависти, тем сильнее он хотел спокойствия и свободы. Он понимал всю трудность победы, только когда Валентина была перед ним. И он решил не избегать ее.

А Валентина, в своих быстро скользящих, безмолвных санках, щуря глаза навстречу ветру, который ласкал ее лицо развевающимися прядями шелковистого меха шубы, думала: «И зачем я его позвала на вечер? Зачем я его окликнула? Сама не знаю, не понимаю – зачем. Ничего дурного я ему не хочу… Ничего вообще от него не хочу. Теперь этот вечер, потом пойдут визиты… Нет, нехорошо, не нужно, нелепо…»

И чем она больше об этом думала, тем больше сердилась на себя.

X

У благотворительных дам из так называемого высшего круга есть некоторое невежество по отношению к тем, которые к этому кругу не вполне принадлежат. Вежливость им нужна для встречи с князьями, графами, с важными административными чиновниками и с их женами, и для сношений со всеми прочими ее часто не хватает. Валентина знала это давно, и каждая даже случайная, встреча или столкновение с этими людьми стоили ей многих неприятных минут. При жизни мужа, игравшего видную роль в адвокатском мире, она, с свойственным ей тогда легкомыслием, подчинялась его желанию и записывалась во все общества, попечительства и комитеты, куда он ее предлагал. Он же делал это, стараясь из скучного круга адвокатов попасть в более высокие сферы; он сам удостаивал иногда принимать литераторов, поэтов, бывал в их кружках и собраниях, – но при этом держал себя с едва заметной напыщенностью.

Старания почтенного адвоката не увенчались успехом. Легкомысленная Валентина, член всех обществ, не бывала ни в одном, не сошлась ни с одной дамой-благотворительницей. А после смерти мужа, оставившего ей хорошее состояние и круг добрых знакомых среди адвокатов и литераторов, она с ужасом стала отстраняться от всяких обществ и комитетов, которые казались ей порой лишь постыдными забавами.

И благотворительные дамы забыли об ее существовании. Помнила только одна, которая имела отдаленное отношение к литературе: покойный князь Одоевский приходился ей как-то родственником. Поэтому она даже познакомилась и очень сдружилась с пожилым писателем из хорошей фамилии, не богатым, но и не бедным, одиноким, добрым христианином, статьи которого печатались в лучших журналах и были приспособлены для дамского понимания. Иногда он писал стихи. Наружность у литератора, – звали его Заворский, – была самая приличная, даже импозантная: он как две капли воды походил на Виктора Гюго лет за десять до смерти. Он так же подстригал белую бородку, и выражение лица держал то же. Вероятно, в виду его религиозных, православных чувств, ему желательнее было бы походить на другого какого-нибудь славного человека, но уж так вышло, и это тоже было очень хорошо. Заворский почти не показывался в литературных кружках, нежась среди благотворительных дам, которые любили его искренне.

Лучшим же его другом все-таки была дама, которая считалась родственницей Одоевского. Она председательствовала в обширном обществе попечительства о «вечных идиотах и умирающих старухах». Председательницы других обществ довольствовались концертами, балами и базарами, главное – базарами. Но дама, родственница князя Одоевского, решила устраивать нечто совсем новое и занимательное, кроме концертов и базаров. С помощью Заворского она решила составить литературный вечер, интимный, с тем, чтобы раздать билеты по рукам, и чтобы читали настоящие литераторы или чтецы, но из приличных, и не свое, а из произведений какого-нибудь почтенного, приличного, давно умершего автора, который бы никого не мог шокировать и в память которого будет дан вечер. Заворский должен с обычной увлекательностью написать статейку об этом авторе – это и будет «гвоздь» вечера. Билеты можно назначить дороже. Помещение найти легко. И действительно, помещение нашлось великолепное. Для столь благой цели, как покровительство вечным идиотам, предложили даже несколько помещений. Но председательница остановилась на зале графа Нератькова, жена которого тоже участвовала в названном обществе. Когда поднялся вопрос, кого приглашать читать – сразу вспомнили о Валентине. Она прекрасно читает, и между тем не актриса; она даже была когда-то членом общества. Заворский с ней знаком. Непременно нужно Валентину Муратову. Затем можно пригласить мадам Линштейн. Несколько лет назад она пела в опере, это правда, но уже давно вышла за барона Линштейна и оставила сцену. Да и актрису одну не мешает – из императорских театров. Что ж? Она прочтет и уедет. А из литераторов? Ну, конечно, поэта Ласткина. Он очень скромный мальчик, милый, подающий надежды, и в администрации на него хорошо смотрят. Одевается прекрасно. Потом у нас есть несколько титулованных поэтов… Они непременно согласятся…

После долгих совещаний, сомнений и колебаний вечер было решено устроить в память Баратынского.

– Но никто его не знает! – возмущалась дама-патронесса. – Почему? Откуда?

Однако Заворский, считавший не без основания Баратынского самым аристократическим поэтом, настоял на своем. Кстати же и реферат о Баратынском у него готов в старых бумагах. Следовало его только подправить, коснуться кое-где современным пером – и все отлично.

Таким образом вечер был назначен.

Приглашать Валентину Сергеевну через Заворского дама-патронесса, подумав, сочла неудобным. Все-таки это не актриса.

Она взяла бумагу – самую простую, даже сероватую, большую, как требует современная мода, и разгонистым почерком написала приглашение, мило повторяя слова: «Будем очень, очень, очень рады» и обильно подчеркивая некоторые, чтобы придать им выразительность. По дамской рассеянности она забыла упомянуть о дне и месте, но тщательно заклеила конверт и решила показать внимание даме не своего общества. Она решила, отправляясь в помещение комитета, остановить свою карету у подъезда Валентины и поручить лакею передать письмо швейцару.

На страницу:
4 из 11