
Полная версия
Необыкновенная история о воскресшем помпейце
– То-то же! – подхватил – Так ты, стало быть, не можешь, кажется, жаловаться на судьбу, что дожил до наших времён?
Марк-Июний подавил вздох.
– О чем же ты вздыхаешь?
– Ты не рассердишься на меня, дорогой учитель?
– Говори, не стесняйся.
– Вот, видишь ли. Если бы человеческое счастие заключалось единственно в том, чтобы пользоваться «плодами» вашей цивилизации, – то я, разумеется, почитал бы себя счастливейшим из смертных. Но, кроме материальной пищи – житейских удобств, кроме духовной пищи – наук, живому человеку нужна и пища душевная – самая жизнь, живые люди. А их-то я, можно сказать, до сих пор не видел.
– А я, а Антонио мой, значит, по-твоему не люди?
– Ты – не столько человек, как столп науки; Антонио же – раб, не человек. Нет, покажи мне настоящих людей…
– Эх, молодость, молодость! Что тебе в других людях? Повторяю, тебе: не стоят они внимания…
– Как не стоят? Они и родились-то, и выросли все в вашем идеальном, цивилизованном веке. Стало быть, по твоим же словам, все они довольны своей судьбой, все поголовно счастливы. Это должна быть такая Аркадия…
Скарамуцциа насупился и нетерпеливо перебил говорящего:
– Да, Аркадия, нечего сказать! Все, как волки, рады сожрать друг друга.
– За что? Почему?
– Потому что современный человек – самая ненасытная тварь. Чем более у него есть, тем более ему надо. Цивилизация его избаловала. Прибавь к этому человеческую дурь…
– Дурь? Но теперь, я думал, все так умны…
– Да, уж можно сказать! Наука неуклонно идет вперед, а человечество ни с места: по-прежнему на одного умника 99 дурней.
– Не слишком ли ты уже взыскателен, учитель? Ты меришь всех по своей мерке. Не всем же быть учеными, как ты! Как бы то ни было, еще раз прошу тебя: покажи мне их! Ты спрашивал меня: что со мною? здоров ли я? – Да, я здоров, но задыхаюсь. Воздуху, воздуху дай мне! Пусти меня на волю!
«А что, в самом деле? – сказал себе Скарамуцциа. – Герметически закупорить его от людей я не могу, да и не смею. Баланцони прав! А что он столкнется с другими, – не беда: чем скорее познает он пошлость людскую, тем скорее вернется к науке».
– Изволь, друг мой, – промолвил он вслух: – с теории перейдем на практику: я буду твоим ментором и повезу тебя по разным фабрикам и заводам. Дело только за платьем. Я предложил бы тебе один из моих европейских костюмов; но ты, вероятно, не захочешь явиться всенародно таким «скоморохом»?
– Ай, нет! избавь, пожалуйста.
– Так потерпи, пока портной сошьет тебе тунику и тогу.
– Не знаю, право, учитель, когда я рассчитаюсь с тобой: ты столько расходуешься на меня…
– Рассчитываться нам нечего: ты самим собою уже оплачиваешь мне все мои невеликие издержки.
Марк-Июний крепко пожал руку щедрого хозяина. – Нет, я не останусь у тебя в долгу.
Глава седьмая
Жизнь
Древний римский наряд, после тщательной примерки, был, наконец, готов. Живописный пурпуровый плащ, закинутый театрально через плечо, оказался удивительно к лицу молодому красавцу. Но на подбородке у него за это время успела вырасти темная щетина, а волосы на голове топорщились, и прежде чем показаться публике, Марк-Июний отдал себя в руки приглашённого в дом опытного парикмахера.
Усадив молодого человека перед зеркалом и накинув ему на плечи пудермантель, парикмахер засуетился вокруг него.
Помпеец не без подозрительности следил за движениями парикмахера, который стал взбивать кисточкою в мыльнице мыло. Древним римлянам наше пенистое мыло не было еще известно, и лицо, для облегчения бритья, они смазывали себе смоляным маслом (dropax). Но на нет и суда нет. Когда Марку-Июнию намылили щеки и подбородок, – он поморщился, но смолчал. Благополучно совершив над ним операцию братья, парикмахер подстриг ему волосы, прижег их в колечки, напомадил; потом ловко сорвал с него пудермантель и выразительным жестом показал, что все в исправности.
– И только-то? – спросил удивленный помпеец, оборачиваясь к профессору.
– Чего же тебе еще? – отозвался тот не менее удивленно.
– Как чего? А подровнять кожу пемзой, подвести брови, закруглить и окрасить ногти…
– Ну, уж не взыщи: у нас этого не полагается.
Марк-Июний пожал плечами: цивилизация, видно, не во всем пошла вперед, а кое в чем и поотстала.
– Так вели ему, по крайней мере, пустить мне кровь, – сказал он.
– Бог с тобой! Крови в тебе и так-то слишком мало.
– Но в мое время кровопускание считалось одним из лучших кровоочистительных средств…
– Современная медицина изверилась в этом средстве, от которого больше вреда, чем пользы.
Помпеец не возражал, но, видимо, не совсем убедился в непогрешимости новейшей медицины.
Ну, что ж, идем, – сказал он, драпируясь в свой плащ. – А утро-то какое!
Утро, в самом деле, было восхитительное апрельское. Еще спускаясь с лестницы, Марк-Июний с упоением вдыхал в себя свежее дуновение ветра с залива. Но не успели они еще выбраться на улицу, как на нижней площадке заступил им дорогу репортер «Трибуны» Баланцони.
– Lupus in fabula[13]! Наконец-то я поймал вас с поличным, signore direttore! И хоть бы цидулочкой, по обещанию, предупредили!
Скарамуцциа, озадаченный и смущенный, стал оправдываться тем, что наблюдения его не окончены и не подлежать еще огласке.
– Пустяки, пустяки! – перебил его Баланцони. – Раз вы с ним появляетесь на улице, он делается уже общим достоянием.
– Да кто выдал вам вообще, signore dottore, что мы – сегодня как раз выходим из дому? Ужели мой Антонио…
– Нет, ваш Антонио, к сожалению, неподкупен и нем, как рыба.
– Так от кого же вы узнали?
– А портной ваш, а парикмахер на что? Вы куда это собираетесь?
– В аквариум.
– Великолепно! И я туда же с вами. Tres faciunt collegium[14]. Я буду служить вам громоотводом от всех моих коллег. А теперь позвольте мне познакомиться с вашим молодым другом.
И, немилосердно, но бойко коверкая латинскую речь, Баланцони отрекомендовался помпейцу, как известный писатель; затем попросил позволения сопутствовать им обоим на их прогулке.
– Очень рад, – с холодною вежливостью отвечал Марк-Июний.
От наблюдательного глаза репортера не ускользнуло, что его собственная щеголевато небрежная внешность как-будто не внушает помпейцу особенного доверия.
– Не суди обо мне по внешности, – сказал он. – Диоген жил тоже в бочке и одевался в рубище. Но что же мы даром теряем время? Вперед!
Перейдя улицу, они вошли в городской сад и завернули в главную аллею. Необычный наряд помпейца не мог, конечно, не привлекать взоров гуляющей публики. С своей стороны и Марк-Июний с не меньшим любопытством оглядывал вблизи новых ему людей. Когда же он проходил мимо музыкального павильона, то вдруг остановился, как вкопанный: и струнный оркестр, и стоявший на эстраде, спиной к слушателям. Капельмейстер во фраке с раздувающимися от ветра фалдами и в такт размахивающий своей дирижерской палочкой, – все поражало его своей новизной. Баланцони принялся было объяснять ему употребление отдельных инструментов, но Скарамуцциа подхватил своего ученика под руку и увлек к аквариуму.
При входе туда профессор счел нужным сделать небольшое введение о великом значении, какое имеет для науки неаполитанская зоологическая станция, первая в целом свете по разнообразию и красоте образцовых экземпляров морских животных.
Действительно, переходя от одного стеклянного резервуара к другому, Марк-Июний не мог налюбоваться на плавающий, копошащийся там меж камней и растений живой подводный мир – всевозможных гадов, рыб, раков, моллюсков самых причудливых форм. Более всего его заинтересовали крабы: как только сторож, по требованию Скарамуцции, бросил к ним сверху пригоршню мелкой рыбы, крабы все разом с волчьей жадностью накинулись на лакомый корм и норовили вырвать его изо рта друг у друга. Ловчее, юрче других была самая мелкая порода этих морских хищников: схватив рыбку, они спешили незамеченно бочком-бочком прошмыгнуть за какой-нибудь утесик. Большие же заботились не только о себе самих, но и о своих паразитах – присосавшихся к их скорлупе слизняках в раковинах и, сами насытясь, терпеливо давали им также насытиться. Особенно забавен был большущий, на диво неуклюжий краб: в прожорливости своей он проглотил, видно, слишком крупный кусище, и тот застрял у него в горле, и вот, чтобы пропихнуть его куда следует, краб залез к себе в пасть клешней, да так неловко, что задел при этом свой собственный глаз и чуть-чуть не вывернул его себе из головы.
Из рыб всех красивее, пожалуй, были желтовато-зелёные, пятнистые мурены. Но Марк-Июний поспешил пройти далее.
– Постой! куда же ты? – сказал профессор.
– Я не могу их видеть… – отвечал помпеец. – У нас их кормили человеческим мясом…
– Да ведь только мясом пленных и рабов? – заметил репортер. – А устриц ты тоже не жалуешь?
– Нет, устрицы я кушаю с большим удовольствием.
– Так я могу угостить тебя сейчас такими, что пальчики себе оближешь! На всякий случай я велел отложить для нас шесть дюжин, по две на каждого. Идем.
И, подхватив Марка-Июния под руку, Баланцони пошел с ним к выходу. Скарамуцциа ничего не оставалось, как последовать за обоими.
Из городского сада они свернули к заливу и берегом вскоре выбрались на набережную Санта-Лючиа. Здесь были частью разложены на прилавках, частью навалены целыми грудами просто наземь «морские фрукты» – frutti di mare, т. е. такие же подводные обитатели Неаполитанского залива, каких они только-что видели в аквариуме.
– А вот и мой поставщик, – сказал Баланцони, хлопая приятельски по плечу довольно неопрятного на вид-старика-торговца. – Ну-ка, старичина, покажи, что ты для нас припас.
Торговец взял со стола кривой ножик, обтер его о свой грязный фартук и разрезал пополам пару лимонов, после чего принялся вскрывать одну за другой раковины и выковыривать оттуда устриц, – что делал (надо отдать ему справедливость) очень умело.
– Что же ты? Прошу! – пригласил Баланцони Марка-Июния, а сам, выжав кусок лимона над одной устрицей, с наслаждением препроводил ее в рот.
Нечистоплотность торговца отбила, казалось, у помпейца аппетит. Не желая, однако, обидеть своего нового знакомца-писателя, он проглотил одну устрицу, потом не спеша еще одну, и обтер себе губы.
– Только-то? – удивился Баланцони, который справился уже с целой дюжиной. – Сделай милость, не стесняйся.
– Благодарствую, – отказался Марк-Июний. – Боюсь испортить себе аппетит к обеду.
– А что, ведь, signore direttore, в самом деле, зададим-ка ему лукулловский обед в лучшем вашем ресторане Стараче в галерее Умберто. А? Пускай-ка сравнить с древними пиршествами.
– Пожалуй… – проворчал с полным ртом Скарамуцциа, исправно уплетавший также свою долю устриц. – Вы поезжайте сейчас заказывать обед, а мы отправимся своим путем.
– Это куда?
– Так, по своим делам, а может быть и на обойную фабрику.
– Oibo![15] Не нашли ничего интереснее?
– У нас с ним задумано целое научное странствие; начинаем же мы с обойной фабрики потому, что устройство её особенно наглядно. Да ты на что это так загляделся, мой друг? – обратился профессор к своему ученику, который между тем неотступно смотрел в сторону ряда многоэтажных, но чрезвычайно узких, в одно, в два-три окна, домов Санта-Лючии, разделенных друг от друга только тесными проулками.
– Какая теснота, какая запущенность! – проговорил Марк-Июний. – Жить там, должно быть, крайне нездорово.
– Да, это один из самых старых наших кварталов. Но эта передняя группа домов намечена уже к сломке…
– …Чтобы иностранцам, подъезжающим с моря, безобразием своим не слишком бросалась в глаза, – пояснил Баланцони. – Но с художнической точки зрения все это даже очень недурно: это белье, развешанное через проулки с балкона на балкон до самой крыши, – те же праздничные флаги.
– М-да… – протянул помпеец. – Для меня это во всяком случае очень назидательно: простой народ, как видно, до сих пор живет так же бедно, как тысячи лет назад.
– А может быть и еще беднее, – подтвердил репортер. – Не хочешь ли убедиться поближе? Тут можно пройти насквозь в самый центр города.
Скарамуцциа попытался было воспротивиться, но безуспешно. Проникнув в один из полутемных проулков, они должны были на каждом шагу глядеть себе под ноги, чтобы не поскользнуться, потому что по всему их пути бабы с засученными рукавами и подоткнутыми юбками стирали белье, орошая кругом мостовую целыми потоками грязной мыльной воды. Это была, так сказать, общественная прачечная под открытым небом, где внизу стирали, а наверху сушили белье на солнце.
Марк-Июний, промочив и запачкав себе свои новые сандалии, был очень доволен, когда – выбрался, наконец, в более сухую местность. Здесь было и более разнообразия в народной жизни. Мелкие ремесленники занимались своим делом по большей части на улице перед входом в свои темные логовища. На порогах домов, а то и на вынесенных на тротуар стульях сидели женщины с рукодельем, болтая с соседками. Тут молодая девушка, не стесняясь прохожих, заплетала свои пышные косы и, кокетливо сверкая своими черными глазами, перебрасывалась шутками с остановившимся перед нею молодым парнем. Там почтенная матрона усердно искала чего-то в голове своего полунагого ребенка.
– Ну, что? Каков теперешний народ наш, а?
– Народ как будто все тот же милый, добродушный, беспечный, – отозвался помпеец, – Но эта беднота, эта грязь!..
– Грязь – родная сестра бедноты. Naturalia non sunt turpia[16]. А вот и наш народный рынок.
– Великие боги!
То, что представилось здесь глазам Марка-Июния, действительно, могло озадачить, ошеломить свежего человека. Вся площадь кругом кишела самым серым людом, одетым крайне бедно, неряшливо, а то и просто в лохмотья.
В воздухе стоял неумолкающий гомон от тысячей голосов. Всякий старался перекричать других, потому что на всем пространстве площади шла самая оживленная продажа и меновая торговля; предметами же торга были всевозможное старье, разные овощи и плоды, рыба и мясо последнего сорта.
Вон разносчик-помидорщик продовольствовал зараз несколько человек: на куски белого хлеба он накладывал им красные ломтики помидоров, которые сверху обливал затем янтарного цвета оливковым маслом. И ведь как смачно те закусывали! Масло так и капало с пальцев на землю.
Рядом табачник не менее успешно торговал сигарными окурками, которые тут же закуривались, распространяя едкий, нимало не благоуханный дым.
– Откуда у него эта куча окурков? – удивился помпеец.
– А есть у него на послугах мальчишки, которые по ночам с фонарем подбирают окурки в канавках, – отвечал Баланцони. – О, у нынешних итальянцев ничего не пропадает!
Пробираясь далее, они наткнулись на уличного ресторатора. На жаровне у него пеклись каштаны; рядом кипели два больших котла. В одном варилась кукуруза, а из другого ресторатор исполинской ложкой выуживал длиннейшие тесьмы тягучего горячего теста. Марк-Июний остановился, чтобы узнать, как-то потребители справляются с такой штукой. А справлялись те прекрасно: схватив тесьму большим и указательным пальцами, они втягивали ее в себя не торопясь, с видимым наслаждением, после чего еще облизывались и причмокивали.
– Это – макароны, наше первое национальное блюдо, – объяснил Баланцони.
– Прикажете? – любезно обратился к ним ресторатор, размахивая своей ложкой, как магическим жезлом. – Punto cerimonie, Vossignoria[17]!
– Нет, не нужно, – коротко отказался за всех Скарамуцциа. – Ну, Марк-Июний, теперь, нам пора… А с вами, signore Balanzoni, мы встретимся в галерее Умберто, – так, часа через два. Эй, веттура[18]!
Едва веттура вывезла их с рыночной площади в ближайшую улицу, как из-за угла на них налетела гурьба уличных ребятишек и запрыгала около экипажа с протянутыми руками и притворно-жалобным криком:
– Signori, un soldo! Una piccola moneta![19]
– Пошли вы, пошли! – незлобиво отгонял их веттурино[20], пощелкивая для виду своим длинным бичом.
– Брось им что-нибудь, учитель! – попросил помпеец.
– Это родители приучают их сызмала попрошайничать, – сухо отозвался профессор. – Потакать им грех.
В это время один шустрый мальчугашка, чтобы обратить на себя более внимания, перекинулся несколько раз колесом, а потом опять протянул ладонь.
– Una piccola, piccola moneta!
– Ну, дай хоть этому-то! – попросил опять помпеец. – Какой ведь искусник!
Профессор нехотя бросил искуснику медную монету. Тот поймал ее налету и затянул звонко на оперный мотив:
– Grazie, signore! grazie, signore!
И вся орава, смеясь, подхватила ему под тон:
– Grazie, signore!
– Вишь, какие славные, веселые! – умилился Марк-Июний. – Но что-потом-то из них, бедных, выйдет!
– Выйдут такие же ленивцы и тунеядцы, как их родители, – проворчал Скарамуцциа. – Народ наш вконец опустился. Тебе все хотелось жизни. Но разве это жизнь? В настоящее время жизнью у человека может называться только служение науке. Большинство служит ей, правда, только механически: двигателями являемся мы, избранники науки. Сейчас вот ты увидишь такую одухотворенную наукою жизнь людей низшего разбора.
Они въехали в фабричный квартал. Еще улица, другая, – и веттура остановилась перед мрачным кирпичным зданием обойной фабрики.
При самом входе на фабрику, их охватило тяжелым запахом клея, красок и жилья. Содержалась фабрика довольно неопрятно; а самые условия производства еще более отравляли в ней воздух, и все рабочие: мужчины, женщины и дети, имели изнурённый, больной вид. Следуя за своим ментором из отделения в отделение, Марк-Июний рассеянно прислушивался к его объяснениям: поголовная болезненность этих «механических служителей науки» производила на него удручающее впечатление.
– Я не могу спокойно видеть этих – несчастных! – заметил он. – А эти подростки – краше в гроб кладут! Доживут ли они еще до взрослого возраста?
– Сомнительно, – отвечал Скарамуцциа. – Но что же, любезный, делать? Без жертв не обходится никакой успех цивилизации.
– Да в чем тут цивилизация? В пестрой бумаге, которою вы оклеиваете ваши комнаты? Неужели, по-твоему, это тоже – служение науке, настоящая жизнь? Это – жертвоприношение, но не богам, а вашей же людской прихоти. Помочь этим беднякам я один, разумеется, не в силах. Но, глядя на них, сердце кровью обливается. Уйдем, пожалуйста!
– Да я не все еще показал тебе…
– Уйдем, сделай такую милость!
– Ты, сын мой, может быть, проголодался?
– Да, да! Тот писака верно ждет уже нас.
Глава восьмая
Последние слова цивилизации
Репортер, действительно, уже поджидал их при самом входе в галерею Умберто.
– Наконец-то! – воскликнул он. – А эти господа уже напали на наш след!
– Ваши коллеги? – спросил Скарамуцциа.
– Да. Они сидят уже в ресторане.
– Так не убраться ли нам сейчас в какой-нибудь другой ресторан?
– Ни к чему не послужит: вон, видите, один соглядатаем издали наблюдает за нами. И я буду держать их в почтительном отдалении.
Они вошли в ресторан.
– Garzone[21]! – повелительно крикнул Баланцони.
Расторопный гарсоне отодвинул для каждого из них стул около небольшого углового стола, уставленного уже целой батареей вин и серебряным холодильником с тремя бутылками шампанского, а затем упорхнул за кушаньем.
В ожидании Баланцони навел разговор на великое значение печати.
– А сам ты, скажи, в каком роде пишешь? – спросил Марк-Июний. – В идиллическом или сатирическом?
– Как тебе сказать?.. – замялся репортер. – Скорее в сатирическом: я описываю жизнь изо дня в день, как она есть. Я, так сказать, – муравей печати.
– Прости, но я тебя не совсем понимаю.
– Современная печать, видишь ли, или попросту газеты (потому что газеты поглотили теперь весь интерес общества) – это муравейник, где каждый из нас, муравьев, собирает для своих ближних соломинки и зернышки – мельчайшие новости дня со всего света и этими новостями связывает, можно сказать, все человечество в одну родственную семью.
Говорилось все это с пафосом, чтобы сразу внушить помпейцу должное уважение к «муравьям печати»; но расчёт пока не оправдался.
– В чем же могут заключаться ваши мировые новости? – сдержанно спросил его наивный слушатель.
– Прежде всего, разумеется, в международных вопросах, вопросах войны и мира.
– Так войны бывают еще и до сих пор, несмотря на всю вашу цивилизацию?
– Чаще и истребительнее, чем когда-либо прежде. Не проходит месяца, чтобы не изобрели нового снаряда, нового средства к истреблению людей массами. А мы, застрельщики цивилизации, – продолжал он, с самосознанием указывая на висевший у него на часовой цепочке карандаш-пистолетик, – мы вот этим мелким, но метким оружием разносим славу изобретателей по всему свету.
– Славу людей, которые способствуют истреблению себе подобных? – сказал Марк-Июний. – Личное мужество, значит, потеряло у вас уже всякую цену? Храброму человеку нельзя уже пожертвовать собою для отечества? И ежедневное воспевание этого-то варварского способа расчёта с врагами вы считаете чуть ли не подвигом?
Баланцони поморщился.
– Войны в принципе я сам не одобряю, – сказал он, – но если люди раз воюют, так как же об этом молчать? Впрочем, и кроме войны, мало ли у нас еще других, мирных сюжетов.
– И столь же благородных, – с иронией подхватил тут Скарамуцциа: – как-то: убийства, поджоги, мошенничества…
– А что же прикажете делать бедному люду? Чем цивилизованнее народ, тем у него более потребностей, тем более ему нужно на удовлетворение их средств. Борьба за существование! Но мы застрельщики, следим неусыпно, чтобы никто чересчур уже не забывался.
– Бедное человечество! – сказал Марк-Июний, которому вспомнились при этом бледные, исхудалые лица бедняков. – Люди, как я вижу, благодаря вашей цивилизации, сделались только кровожаднее, преступнее и несчастнее… Вон хоть этот молодой человек, – продолжал он пониженным голосом, кивая на сидевшего неподалеку бледного, худощавого юношу, не сводившего лихорадочного взора с их стола. – Как он жадно сюда смотрит, точно голодал целые сутки.
Баланцони рассмеялся.
– Слышали, Меццолино? – отнесся он к бледному юноше. – У вас такой вид, точно вас не кормили целые сутки.
Но юноша, казалось, только и выжидал случая, чтобы завязать разговор с обедающими. Он подошел к ним с развязным поклоном и обратился прямо к Скарамуцции:
– Очень счастлив, что могу лично представиться вам, signore direttore. На днях я имел честь оставить у вас мою карточку: репортер «Утра», Меццолино.
Не договорил он, как из-за других столов одновременно вскочили еще три личности и двинулись также к Скарамуцции.
– Позвольте и мне отрекомендоваться, – заговорили все трое разом: – репортер здешнего «Курьера», Бартолино; репортер «Жала», Педролино; репортер «Родины», Труфальдино.
Нападение их было предусмотрено опаснейшим соперником их, репортером римской «Трибуны». Решительным движением руки Баланцони остановил их дальнейшее наступление.
– Я уполномочен, господа, объявить вам, что ни один из нас тут за этим столом не расположен нынче к общественности, что мы, как замкнутое общество, существуем только друг для друга.
– Но не сами ли вы, синьор Баланцони, такой же репортер… – начал Меццолино.
– Репортер – да, но не такой же, извините! Римская «Трибуна» читается всей Италией… Наши объяснения, я полагаю, кончены!..
Взоры четырех подошедших репортеров, как бы ища поддержки, обратились к Скарамуцции. Но тот, делая вид, что не слышит их спора, занялся черепашьим супом, который между тем подал гарсоне. Бормоча что-то под нос, репортеры должны были обратиться вспять.
Подошедшая в это время к обедающим молодая цветочница с обворожительной улыбкой подала каждому из них по букету фиалок.
Баланцони первый продел свой букетик в петлицу.
– Не правда ли, – похвальный обычай у нас – украшаться цветами? – заметил он помпейцу.
– Не переняли ли вы его от нас, древних? – отозвался Марк-Июний. – Мы украшались за обедом даже целыми венками. Самый обед от этого как-то вкуснее.
– Ничуть! – проворчал Скарамуцциа. – Не все ли одно: как и что есть? Было бы сытно.
– Нет, изящество, красота придает всему большую цену, – возразил помпеец: – в мое время, по крайней мере, еда была одним из эстетических удовольствий жизни. Мы приступали к обеду чинно, как к некоему таинству: освежались предварительно ванною, натирались благовонными эссенциями, увенчивались цветами. Обедали мы тоже не сидя, как вы, на стульях, чтобы скорее только перекусить и бежать опять без оглядки по своим домам. Нет, мы возлежали на подушках мягко и удобно. А как подавалось нам каждое блюдо! Жареные павлины и фазаны во всей роскоши своих перьев пирамидами возвышались перед нами. Рабы наперерыв подливали нам сладких вин. Арфы и лиры услаждали наш слух. Индийские танцовщицы пленяли наш взор. Шуты и скоморохи потешали наше сердце. Кровь в жилах кружилась все быстрее; на душе становилось все светлее. И только к ночи, при свете факелов, расходились мы, тяжело опираясь на своих рабов…