
Полная версия
Дочь Великого Петра
– Я просто устал с дороги, – деланно хладнокровно отвечал князь Сергей Сергеевич, опускаясь действительно с видом крайнего утомления на диван, крытый тисненым коричневым сафьяном. Он действительно был утомлен, не столько, впрочем, дорогой, сколько пережитыми треволнениями.
– Нет, брось томить меня, говори, что случилось? – повторил граф Петр Игнатьевич, нервно ходя по кабинету.
– Говорю тебе, что ничего особенного… Княжна Людмила Васильевна находит это даже разумным и полезным.
– Ты говорил с ней… Что же она?
– Она просила до истечения года траура забыть, что мы с ней благословлены ее покойной матерью.
– Вот как! – широко раскрыл глаза граф Свиридов. – Почему же это?
Князь Сергей Сергеевич передал почти дословно разговор свой с княжной Полторацкой, разговор, каждое слово которого глубоко и болезненно запечатлелось в его памяти. Граф Петр Игнатьевич слушал внимательно своего друга, медленно ходя из угла в угол комнаты, пол комнаты был устлан мягким ковром, заглушавшим шум шагов. Когда князь кончил, граф выразил свое мнение не сразу.
– Знаешь что, – начал он, сделав сперва молча несколько концов взад и вперед по комнате, – она отчасти права.
– Как права?.. – сделал гневное движение князь Сергей Сергеевич.
– Да так… Проведи она этот год в деревне, конечно, у ней не могло бы и явиться мысли, что она может предпочесть тебя кому-нибудь другому, но она решилась поехать в Петербург, и там на самом деле, быть может, она встретится с человеком, который произведет на нее большее, чем ты, впечатление. Ты прости меня за откровенность…
– Гм… – промычал князь.
– Неужели тебе было бы приятно, если бы она вышла замуж за тебя только в силу принятого за год до свадьбы на себя обязательства?
– Избави Бог! – воскликнул князь Сергей Сергеевич. – Я совершенно понял ее и согласился с ней, но ты, кажется, понимаешь, что от всего этого я не могу ощущать особого удовольствия…
– Это я понимаю… Но будь мужчиной… Призови, наконец, на помощь свое самолюбие…
– Я все это сделал… Я здесь и отсюда еду с тобой в Петербург.
– Вот это дело… Женщины, мой друг, любят только тех, кто ими пренебрегает… Истинную любовь, восторженную привязанность, безусловную верность они не ценят… Им, вероятно, начинает казаться, что мужчиной, который так дорожит ими, не дорожат другие женщины… Они начинают искать в обожающем их человеке недостатки и всегда, при желании, если не находят их, то создают своим воображением. Считая такого мужчину своей неотъемлемой собственностью, они привыкают к нему и он им надоедает…
– Ну, все это едва ли может относиться к княжне, еще не искушенной светом… Она просто влюбилась в другого и не смела сказать об этом матери…
– В другого, в кого же? – даже остановил свою прогулку по комнате граф Петр Игнатьевич.
– В тебя… – в упор сказал ему князь Сергей Сергеевич.
Граф расхохотался.
– Ну, брат, ты действительно помутился.
– Не смейся… Я не ревную, доказательством чего служит то, что я приехал прямо к тебе… Ты не виноват в чувстве, которое поселил в княжне, но это ты…
– Из чего же ты это заключаешь?
– Я заметил это сегодня, когда она спрашивала о тебе.
– А она спрашивала? – с плохо подавляемым волнением спросил граф Свиридов.
– Да, и даже очень жалела, что не успела проститься с тобой; выразила желание, чтобы ты посетил ее в Петербурге.
– Это простая любезность, – с деланным равнодушием бросил граф Петр Игнатьевич.
– Может быть, может быть, время покажет.
– В одном я даю тебе слово, что до тех пор, пока ты сам не откажешься от нее и не скажешь об этом мне, я не подам тебе повода ревновать ко мне… Коли хочешь, я даже буду избегать с ней встречи.
– Зачем?.. Поставленные тобою препятствия будут только разжигать ее чувство. Будь что будет! Переменим этот разговор.
От ревнивого зоркого взгляда князя Сергея Сергеевича не ускользнуло впечатление, произведенное на графа его сообщением, что княжна Людмила Васильевна влюблена в него.
«Он сам влюблен в нее… Да и как не быть в нее влюбленным», – неслось в его голове.
Приятели действительно переменили разговор, и граф стал рассказывать князю о легкой интрижке, заведенной им с одной из представительниц тамбовского света. Интрижка оказалась, впрочем, непродолжительной, и друзья недели через полторы покатили восвояси, в Петербург, куда и мы, дорогой читатель, за ними последуем.
XXII. В Петербурге
Петербург описываемого нами времени представлял из себя город разительных контрастов. Рядом с великолепным кварталом стоял дикий и сырой лес; с огромными палатами и садами – развалины, деревянные избушки, построенные из хвороста и глины лачуги.
Но всего поразительнее было то, что все это изменялось быстро, как бы по волшебству. Вдруг исчезали целые ряды деревянных домов и вместо них появлялись каменные, хотя и неоконченные, но уже заселенные.
С точностью определить границы города было трудно. Границею считалась Фонтанка, левый берег которой представлял предместья от взморья до Измайловского полка – Лифляндское, от последнего до Невской перспективы – Московское и от Московского до Невы – Александро-Невское. Васильевский остров по 13-ю линию входил в состав города, а остальная часть, вместе с Петербургской стороною, по речку Карповку, составляла тоже предместье. В предместьях определялось строить дома: по набережной Невы каменные, не менее как в два этажа, а по Фонтанке можно было делать и деревянные, но не иначе как на каменном фундаменте. Весь берег Фонтанки был занят садами и загородными дачами вельмож того времени.
Первый деревянный мост через Фонтанку был Аничков, сделанный в 1715 году. Название он получил от примыкавшей к нему Аничковской слободы, построенной подполковником М. О. Аничковым. Позднее, в 1726 году, Аничков мост был подъемный, и здесь были караульные дома для осмотра паспортов у лиц, въезжающих в столицу. Первый же исторический мост был Петровский, на реке Ждановке – он соединял Петербургский остров с крепостью. После него были выстроены еще три моста по Фонтанке, а затем уже, в 1739 году, стало вдруг в Петербурге сорок мостов, все эти мосты были тогда безымянные.
Где стоит теперь дворец князя Сергея Александровича (бывший дом князей Белосельских), в Елизаветинское время находился дом князя Шаховского. Рядом с ним было Троицкое подворье, затем дом гоф-интенданта Кормедона, купленный после Бироном и при Елизавете Петровне конфискованный и отданный духовнику императрицы Дубянскому. Напротив, на другой стороне Фонтанки, стоял на углу, где теперь кабинет Его Величества, двор лесоторговца Д. Л. Лукьянова, купленный Елизаветою Петровною 6 августа 1741 года для постройки Аничковского дома для графа Алексея Григорьевича Разумовского.
Ранее этого императрица подарила Разумовскому дворец, в котором сама жила до восшествия своего на престол. Дворец этот, как мы знаем, был известен под именем Цесаревнина и находился на Царицыном лугу, недалеко от Миллионной, на месте нынешних Павловских казарм.
По принятии двора Лукьянова в казну императрица Елизавета Петровна приказала фон-интенданту Шаргородскому, архитектору Земцову, чтобы они «с поспешением» исполняли подготовительные работы. Вскоре после того начали вбивать сваи под фундамент дворца, делать гавань на Фонтанке и разводить сад.
Спустя три года были представлены императрице архитектурии гезелем Григорием Дмитриевым для апробаций шестнадцать чертежей дворца. Елизавета Петровна одобрила план постройки каменных палат, которая и была начата. Главным наблюдателем над работами был назначен граф Растрелли. Отделка дворца продолжалась до 1749 года.
В 1746 году императрица приказала поставить на крыше дворца два купола: один с крестом на Невской перспективе, где будет церковь, и для симметрии, на другой противоположной части дворца, на куполе утвердить звезду. Железный крест, четырехаршинной величины, был сделан на сестрорецких заводах. На золочение креста пошло один фунт шестьдесят восемь золотников червонного золота, или двести два иностранных червонца.
Аничковский дворец был очень большой, стоял он в те времена на открытом месте, в вышину был в три этажа и имел совершенно простой фасад. На улицу выходил на сводах висячий сад, равный ширине дворца. Другой обыкновенный дворцовый сад и службы занимали все пространство до Большей Садовой и Чернышева моста, то есть всю местность, где теперь находится Александринский театр, Екатерининский сквер, Публичная библиотека, здание театральной дирекции и дом против него, который принадлежит министерству внутренних дел, по Театральной улице. Подъезд со стороны Фонтанки, теперь не существующий, в былое время давал возможность подъезжать на лодке к ступеням дворца. Главные ворота, впрочем, и тогда, как и теперь, были с Невского проспекта.
На месте Александринского театра стоял большой павильон, в котором помещалась картинная галерея Разумовского, а в другой комнате, напротив, в том же павильоне, давались публичные концерты, устраивались маскарады, балы и прочее. За двором шел вдоль всей Невской перспективы пруд с высокими тенистыми берегами и против нынешней Малой Садовой бил фонтан. Долгое время, еще в тридцатых годах текущего столетия, видны были фрески работы Гонзаго на полуобвалившихся стенах садовых павильонов и у решетки на Невском проспекте держался еще небольшой храмик Фемиды.
Где стоит Публичная библиотека, был питомник растений, позади шли оранжереи, по Садовой улице жили садовники и дворцовые служителя, а на улице, против Гостиного двора, стоял дом управляющего Разумовского Ксиландера. На другой стороне, на углу Невской перспективы и Большой Садовой улицы, находился дом Ивана Ивановича Шувалова, в то время только что оконченный и назначенный для жительства саксонского принца Карла. Шувалову принадлежал весь квартал, образуемый теперь двумя улицами – Малой Садовой и Итальянской.
В этой же местности, где теперь дом министерства финансов, помещалась Тайная канцелярия. При переделке последнего здания, в сороковых годах нынешнего столетия, открыт был неизвестно куда ведущий подземный ход, остовы людей, заложенный в стенах застенок с орудиями пыток, большой кузнечный горн и другие ужасы русской инквизиции.
В 1747 году 4 декабря Елизавета Петровна указом повелела выстроить церковь в новостроящемся дворце, что у Аничкова моста, во имя Воскресения Христова, в больших палатах, во флигеле, что на Невской перспективе. Работы по устройству церкви продолжались до конца 1750 года, под надзором графа Растрелли. Место для императрицы было поручено сделать столярному мастеру Шмидту, по рисунку Баджелли, резные же работы были отданы мастеру Дункорту.
В 1751 году церковь торжественно освящена в честь Воскресения Христа Спасителя всеми жившими тогда в Петербурге архиереями-малороссами, приятелями графа Алексея Григорьевича Разумовского. Императрица и весь двор присутствовали на освящении храма. Церковь занимала второй и третий этажи флигеля, выходящего на Невский. Иконостас был тоже трехъярусный, вызолоченный, богатой резьбы, вышиною в пять сажен, шириною в одну сажень 2 аршина 10 вершков. В настоящее время он находится в верхней церкви Владимирской Божьей Матери, вместе с образами и Евангелием, взятым из Аничковского дворца; тогдашние царские врата теперь заменены новыми.
Елизавета Петровна, как известно, никогда не жила в Аничковском дворце, но, как гласит камер-фурьерский журнал, по праздникам нередко посещала храм. В 1757 году Елизавета пожаловала «собственный каменный дом, что у Аничкова моста, со всеми строениями и что в нем наличностей имеется», графу Алексею Григорьевичу Разумовскому «в потомственное владение».
В царствование Елизаветы Петровны церквей в Петербурге было немного. Все церкви тогда были низкие, невзрачные, стены в них увешаны вершковыми иконами, перед каждой горела свечка или две-три, отчего духота в церкви была невообразимая. Дьячки и священники накладывали в кадильницы много ладану, часто поддельного, из воска и смолы, отчего к духоте примешивался и угар. Священники, отправляясь кадить по церкви «на хвалитех», держали себя так, что правая рука была занята кадильницею, а левая протянута к публике. Добрые прихожане клали в руку посильные подачки – кто денежку, кто копейку, рука наполнялась и быстро опускалась в карман и опять, опорожненная, была к услугам прихожан.
Доходы священников в то время не отличались обилием: за молебен платили им три копейки, за всенощную – гривенник, за исповедь – копейку. Иногда прихожане присылали им к празднику муку, крупу, говядину и рыбу. Но для этого нужно было заискивать у прихожан.
Если же священник относился строго к своим духовным детям, то сидел без муки и крупы и довольствовался одними пятаками да грошами. А эти пятаки в ту пору далеко не могли служить обеспечением. Случалось тогда и то, что во время богослужения являлся в церковь какой-нибудь пьяный, но богатый и влиятельный прихожанин и, чтобы показать себя, начинал читать священнику нравоучения, и, нуждающийся в его подачке, священник должен был выносить все эти безобразия.
Иногда в церкви подгулявшие прихожане заводили между собою разговоры, нередко оканчивавшиеся криком, бранью и дракой. Случалось также, что во время службы раздавался лай собак, забегавших в церковь, падали и доски с потолка. Деревянные церкви тогда сколачивались кое-как и отличались холодом и сыростью.
Причинами такого положения построек храма были, с одной стороны, печальное положение государственных финансов, а с другой – крайняя недобросовестность строителей, прежде всего заботившихся о том, чтобы поскорей и получше найти себе в постройках источник для обогащения.
Торжественностью богослужения отличалась только одна придворная церковь. Императрица Елизавета Петровна очень любила церковное пение и сама певала со своим хором. К страстной и пасхальной неделе она выписывала из Москвы громогласнейших диаконов, и почтмейстер, барон Черкасов, чтобы как можно лучше исполнить державную волю, не давал никому лошадей по московскому тракту, пока не проедут диакона. Православие Елизаветы Петровны было искренно, и наружные проявления религиозности были в обычае и ее придворных.
Из документов описываемого нами времени видно, что императрица не пропускала ни одной службы, становилась на клиросе, вместе с певчими, и в дни постные содержала строжайший пост. Тогдашние руководители православия – архиепископ Феодосий и протоиерей Дубянский – были, как мы имели уже случай заметить, скорее, ловкие, властолюбивые царедворцы, прикрытые рясою, нежели радетели о благе духовенства. Закон того времени позволял принимать и ставить в духовный чин лиц из всех сословий, лишь бы нашлись способные и достойные к служению в церкви. Если прихожане церкви просили о ком-нибудь, чтобы определить его к службе церковной, то от них требовалось свидетельство, что они знают рекомендуемое ими лицо; «не пьяницу, в домостроении своем не ленивого, не клеветника, не сварливого, не любодейца, не убийцу, в воровстве и мошенничестве не обличенного; сии бо наипаче злодействия препинают дело пастырское и злообразие наносят чину духовному». Из дел консистории видим в духовных чинах лиц всех званий: сторожей, вотчинных крестьян, мещан, певчих, купцов, солдат, матросов, канцеляристов, как учившихся в школе, так и необучавшихся.
Хотя указом еще от 8 марта 1737 года требовалось, чтобы в духовные чины производились лишь те, которые «разумели и силу букваря и катехизиса», но на самом деле церковные причты пополнялись выпущенными из семинарии лицами «по непонятию науки», или по «безнадежности в просодии», или «за урослием». Ставились на иерейские должности и с такими рекомендациями: «школьному учению отчасти коснулся», или «преизряден в смиренномудрии и трезвости», или «к предикаторскому делу будет способен». Поступали с аттестациями и такого сорта: «без всякого подозрения честен», «аттестован достойным за благонравие и обходительство» или «дошел до риторики и за перерослостью, будучи 27 лет, уволен». Встречались «нотаты» и такие: «проходил фару и инфиму на своем коште, и за непонятие уволен».
Не отличаясь грамотностью, петербургское духовенство описываемого нами времени отличалось ужасной грубостью нравов. В среде его то и дело слышалась брань, частые ссоры между собою и даже с прихожанами в церквах. Впрочем, на главы виновных сыпались и тяжкие кары.
XXIII. Зимний дворец
Не больший порядок был и в самом Петербурге и даже в его центральной части, где помещались дворцы. Современник императриц Анны и Елизаветы майор Данилов рассказывает, что в его время был казнен на площади разбойник князь Лихутьев: «голова его вздернута была на кол». Разбои и грабежи были тогда сильно распространены в самом Петербурге. Так, в лежащих вокруг Фонтанки лесах укрывались разбойники, нападая на прохожих и проезжих. Фонтанка в то время, как мы знаем, считалась вне городской черты.
Дом графа Шереметьева считался загородным, как и другой такой же дом графа Апраксина, где жил Апраксин, когда был сослан с запрещением въезда в столицу. Полиция обязала владельцев дач по Фонтанке вырубить леса, «дабы ворам пристанища не было». То же самое распоряжение о вырубке лесов последовало и по Нарвской дороге, на тридцать сажен в каждую сторону, «дабы впредь невозможно было разбойникам внезапно чинить нападения».
Были грабежи и на «Невской перспективе», так что приказано было восстановить пикеты из солдат для прекращения сих «зол». Имеется также известие, что на Выборгской стороне, близ церкви Сампсония, в Казачьей слободе, состоявшей из двадцати двух дворов, разные непорядочные люди имели свой притон. Правительство сделало распоряжение перенести эту слободу на другое место.
Бывали случаи грабительства даже в самом Петербурге, которые в судебных актах того времени назывались «гробокопательствами». Так, в одной кирхе оставлено было на ночь тело какого-то знатного иностранного человека. Воры пробрались в кирху, вынули тело из гроба и ограбили. Воров отыскали и казнили смертью.
Для прекращения разбоев правительство принимало сильные меры, но меры эти не достигали своей цели. Разбойников преследовали строго, сажали живых на кол, вешали и подвергали другим страшным казням, а разбои не унимались. Одно подозрение в поджоге неминуемо влекло смерть. Так, по пожару на Морской улице Тайная канцелярия признала поджигателями, «по некоторому доказательству», крестьянского сына Петра Петрова, называвшегося «водолаз», да крестьянина Перфильева. Их подвергли таким страшным смертным пыткам, что несчастные, «желая продолжить живот свой», вынуждены были облыжно показать, будто их подкупали к поджогу другие люди, которые на самом деле были непричастны. В конце концов Петрова и Перфильева сожгли живыми на том месте, где учинился пожар.
Вообще облыжные показания и доносы в то время делались даже от самых близких людей, например, от жен и мужей; доносчики получали хорошие награды.
Капитан морской службы Александр Возницын, православной веры, будучи в Польше у жида Бороха Лейбока, принял жидовство с совершением обрезания. Жена Возницына, Елена Ивановна, учинила на него донос. Возницын был жестоко пытаем на дыбе и сожжен на костре, а жена, сверх законной части из имения мужа, от щедрот императрицы получила еще сто душ с землями «в вознаграждение за правый донос».
Императрица Елизавета Петровна особое почтение имела к духовенству и очень часто приглашала во дворец членов Святейшего Синода, беседовала с ними и особенно, как мы знаем, приблизила к себе своего духовника Федора Дубянского. Это был человек внушительно-благообразной физиономии, обладавший даром слова и, что важнее, умевший пользоваться благоприятными для себя минутами.
Императрица часто, как мы знаем, от увеселения переходила к посту и молитвам. Начинались угрызения совести и плач о грехах. Она требовала к себе духовника. И являлся он, важный, степенный, холодный, и тихо и плавно лились из уст его слова утешения. Мало-помалу успокаивалась его державная духовная дочь и в виде благодарности награждала его землями, крестьянами и угодьями. Одно его имение на Неве стоило больших денег.
К замечательным постройкам описываемого нами времени, кроме упомянутых нами, должны относиться дома графов Строгановых на Невском, Воронцова на Садовой улице, теперь пажеский корпус, Орлова и Разумовского, ныне Воспитательный дом, Смольный монастырь и ставший гордостью императорского дома – Зимний дворец.
Первый Зимний дворец, в царствование императрицы Анны, расположен был в виде неправильного квадрата в четыре этажа, имел в длину 65, в ширину – 50 и в высоту был 11 сажен. Он занимал место, на котором при Петре находился обширный дом адмирала графа Ф. М. Апраксина, по смерти которого дом, по завещанию, достался императору Петру II. Императрица Анна Иоанновна, возвратившись из Москвы с коронования, остановилась в этом доме, ранее этого, в декабре 1730 года, приказав гоф-интенданту Мошкову сделать к нему пристройки, как-то: церковь, четыре покоя для кабинета, четыре для мыльни, три для конфетных уборов и т. д. Работы были возложены на полковника Трезини, который и выполнил их в семь месяцев, и к осени все было готово для принятия государыни.
Императрица медлила, ожидала зимнего пути, в январе выпал снег, и весь двор в трое суток прибыл из Москвы в Петербург. Императрица, вступив на крыльцо адмиральского дома, навсегда утвердила его дворцом русской столицы. Несмотря на сделанные пристройки, адмиральские палаты не могли доставить всех удобств, каких требовал двор императрицы. Крытые гонтом, тесные, они не заключали в себе ни одной порядочной залы, где бы прилично можно было поместить императорский трон.
Являлась настоятельная потребность строить новый дворец, и 27 мая 1732 года он был заложен и окончен внутренней отделкой к 1737 году. Для работ употреблялись почти все находившиеся в Петербурге рабочие силы, даже от строения Александро-Невского монастыря были отняты каменщики и другие мастера. Все здание вмещало в себе: церковь, тронную залу с аванзалой, семьдесят разной величины покоев и театр. Дворец первоначально покрыт был гонтом. Впоследствии же, однако, его перекрыли железом, а весь гонт из разобранной крыши императрица пожаловала на казармы Измайловского полка.
Пристройки и переделки к Зимнему дворцу не могли все-таки сообщить зданию удобств. При этом самая странность вида дворца, примыкавшего с одной стороны к адмиралтейству, а с противоположной стороны к ветхим палатам Рагузинского, не могла нравиться обладавшей эстетическим вкусом императрице Елизавете Петровне. От ворот по правую руку, с луговой стороны местность, кроме того, представляла пестро-грязный, недостойный дворца вид. Длинный ряд деревянных построек, сараи, конюшни – все это некрасиво, кое-как лепилось к дворцу.
Поэтому в 1754 году императрица решилась заложить новое здание, сказав, что «до окончания переделок будет жить в Летнем новом доме», приказав строить временный дворец на порожнем месте бывшего Гостиного двора, на каменных погребах у Полицейского моста. В июле начали бить сваи под новый дворец. Нева усеялась множеством барок, и на всем пространстве от дворца к Мойке рассыпались шалаши рабочих. Словом, работа закипела.
Императрица Елизавета Петровна внимательно следила за ней, но, увы, ей не довелось видеть ее окончания. Постройка шла очень медленно. Для рабочих не могли найти крова, они жили в шалашах и землянках на лугу или же в отдаленных частях города. Лучших мастеров с трудом разместили на Крюйсовом дворе, в Мусин-Пушкинском, Панинском. Несмотря ни на какие усилия, Растрелли не мог исполнить приказания императрицы насчет поспешного окончания работ.
Первой остановкою работ была невыдача денег рабочим. Вместо 120 тысяч отпускали в год 70 тысяч или даже 40 тысяч рублей.
Растрелли от огорчения заболел. Больной, он, однако, не переставал действовать. Предписания и рапорты подписывал за него бывший при нем помощник Фельтен. Независимо от неудобств местоположения Зимнего дворца, переделка его и постройка нового – временного исходили из странной, усвоенной особенно в последние годы царствования императрицей Елизаветой Петровной привычки переезжать из одного дворца в другой, так что самые близкие придворные государыни не знали, где и в каком дворце ее величество будет проводить ночь.
Любимым местопребыванием Елизаветы Петровны вне Петербурга было Царское Село, где она не только проводила лето до поздней осени, но часто уезжала туда и зимою.
XXIV. Царское село
Таким со своей внешней стороны и по своей внутренней жизни являлся Петербург в тот год, когда в великосветских его залах и гостиных должна была появиться из глубины тамбовского наместничества княжна Людмила Васильевна Полторацкая, появиться, но вместе с тем, волею судеб, не вращаться только исключительно среди придворной знати, к которой принадлежала по своему рождению, а близко соприкасаться и с «подлым народом», как называли тогда простолюдинов, и даже с самыми низменными, упомянутыми нами, его подонками. Тлетворные миазмы этого гнилого болота не могли не отразиться на едва распускающемся цветке, придавая ему более яркую окраску, ускоряя его цветение, а вместе с тем и гибель.