Полная версия
Жизнь и учение святителя Григория Богослова
С первых дней своего пребывания в Афинах Григорий окунулся в бурную атмосферу академической жизни. Однако, как он сам повествует, его мало интересовали обычные студенческие развлечения: всему предпочитал он жизнь тихую и уединенную. Главным его желанием было завоевать пальму первенства в риторике и других науках[42]. «Приобрести познания, которые собрали Восток и Запад и гордость Эллады – Афины» – такова была цель Григория[43].
В Афинах Григорий приобрел не только обширные познания и риторическое мастерство. Главным приобретением этого периода стала для него дружба с Василием – светлый и счастливый опыт человеческого общения, который он ставил выше всех своих научных достижений. «…Ища познаний, обрел я счастье… испытав то же, что Саул, который в поисках ослов своего отца обрел царство (βασιλείαν)», – говорил Григорий по этому поводу[44]. Григорий знал Василия и до того – их пути уже пересекались в Кесарии Каппадокийской – однако именно в Афинах их знакомство переросло в «дружбу», «единодушие» и «родство»[45], о которых даже на склоне лет Григорий не мог вспоминать без душевного волнения.
Василий прибыл в Афины вскоре после Григория. По неписаной традиции, каждый новоприбывший должен был получить порцию издевательств и насмешек со стороны других студентов: это было своего рода испытание на прочность, которое казалось весьма трудным для тех, кто не был предупрежден заранее о существовании подобного обычая. В один из первых дней новоприбывшего вели в баню, осыпая по дороге насмешками; когда же он подходил к дверям, ему преграждали путь и не позволяли войти; все мероприятие сопровождалось неистовыми криками и плясками. Наконец толпа студентов вместе с новичком вламывалась в двери. Если он все это выдерживал, по выходе из бани его встречали как равного[46]. Обряд посвящения в студенты завершался торжественным облачением новичка в малиновую мантию, которую обычно носили студенты-софисты[47].
Григорий, вероятно, прошел через этот ритуал, когда поступил в академию: Василия ждала та же участь. Однако Григорий, узнав заранее о приезде Василия, не только сам встретил его как равного, но и убедил других студентов отнестись к нему с уважением, в результате чего Василий избежал обычной церемонии. «Таково начало нашей дружбы, отсюда первая искра нашего союза; так уязвились мы любовью друг к другу», – говорит Григорий[48].
Связь между Василием и Григорием упрочилась после того, как группа студентов-армян, придя однажды к Василию, вызвала его на софистическое состязание, в которое вмешался Григорий. Сначала он встал на сторону армян, однако потом, поняв, что их истинным намерением является посрамление Василия, неожиданно «развернул корму» и поддержал последнего. Победа Василия, который «не прекратил поражать их силлогизмами до тех пор, пока совершенно не обратил их в бегство», стала победой обоих. «Этот второй случай, – пишет Григорий, – возжег в нас уже не искру, но светлый и высокий факел дружбы»[49].
Григорий подчеркивает, что его взаимоотношения с Василием строились на чисто духовной основе: это была любовь не плотская, но целомудренная и духовная; это был союз двух людей, всецело преданных идеалам философской жизни и учености, влюбленных в Бога и стремящихся к нравственному совершенству. Страницы, которые Григорий посвятил своей дружбе с Василием, являются одним из самых ярких во всей патристической литературе описаний дружбы:
Когда по прошествии времени открыли мы друг другу свое желание (πόθος) и стремление посвятить жизнь философии, тогда уже стали мы друг для друга все – друзья, сотрапезники, родные; стремясь к одному и тому же, мы непрестанно возгревали друг в друге это желание, делая его все более пламенным и твердым. Ибо плотская любовь (έρωτες)[50], поскольку направлена на скоропреходящее, и сама скоро преходит, уподобляясь весенним цветам… А та любовь, что по Богу, и сама целомудренна, и объект ее – непреходящее, а потому она долговечна; и чем большая представляется красота имеющим такую любовь, тем крепче привязывает эта красота к себе и друг к другу влюбленных в одно и то же… Так относясь друг к другу и такими золотыми столпами подперев чертог добростенный, как говорит Пиндар[51], простирались мы вперед, имея сотрудниками Бога и свою любовь (πόθος). О, как перенесу без слез воспоминание об этом? Равные надежды руководили нами в деле самом завидном – в учебе; впрочем, зависть была далека от нас, ревность же делала еще более усердными. Оба мы боролись не за то, чтобы кому-либо из нас самому стать первым, но за то, чтобы уступить первенство другу, ибо каждый из нас славу друга считал своей собственной. Казалось, одна душа в обоих носит два тела; и хотя не следует верить утверждающим, что все разлито во всем[52], однако нам нужно верить, что мы были один в другом и один возле другого. Одно занятие было у нас обоих – добродетель и жизнь для будущих надежд, отрешаясь от здешнего еще прежде исхода отсюда. Стремясь к этой цели, всю свою жизнь и деятельность направляли мы к ней, руководствуясь в этом заповедью и поощряя друг друга к добродетели; и если не дерзко для меня так выразиться, мы были друг для друга и правилом и отвесом, с помощью которых распознается, что прямо, а что – нет…[53]
В этих строках можно увидеть ностальгическую идеализацию юношеской дружбы, особенно если учесть, что написаны они много лет спустя, когда Василия уже не было в живых. Тем не менее нет никаких оснований не верить искренности Григория. Несомненно, он идеализировал как своего друга, так и само понятие дружбы. Очевидно также, что он был больше привязан к Василию, чем Василий – к нему. Отношения между Василием и Григорием строились на основе взаимной преданности друг другу и равенства в правах; в то же время Григорий всегда воспринимал Василия как старшего и главного. Это был тот случай, когда дружба в каком-то смысле перерастала в ученичество: «Мое дело – следовать за ним, словно тень за телом», – говорил Григорий[54]. Он искренне считал Василия «в жизни, слове и нравственности превосходящим всех», кого он когда-либо знал[55].
В Афинах, где дух язычества был очень силен, Василий и Григорий вели христианский образ жизни, одновременно преуспевая в риторическом искусстве. Благодаря этому о них заговорили не только в городе, но и за его пределами:
Две дороги были нам известны: одна – первая и наиболее досточестная, другая же – не равного достоинства; первая вела к нашим священным храмам, вторая – к местным учителям и наставникам во внешней учености. Другие же дороги предоставляли мы желающим – на праздники, театральные зрелища, стечения народа, пиры… Афины могут быть гибельны для душ других людей… Мы же, напротив, живя там, утверждались в вере, убеждались в обманчивости и ложности идолов; мы презирали демонов там, где им удивляются… Благодаря этому стали мы известны не только в среде своих наставников и соучеников, но и во всей Элладе, особенно среди ее наиболее знатных мужей. Наша известность выходила даже за ее пределы, как стало явно из рассказа об этом многих. Ибо кто слышал об Афинах, тот слышал и говорил о наших наставниках, а кто слышал о наших наставниках, тот слышал и говорил о нас; и мы были и считались небезызвестной для всех парой[56].
Мы вправе опять сделать скидку на преувеличение, которого требуют законы жанра. Однако вряд ли следует сомневаться в том, что Василий и Григорий достигли внушительных успехов в риторике и что на них возлагали большие надежды как на будущих профессоров академии.
Григорий провел в Афинах около десяти лет. Он намеревался покинуть город вместе со своим другом сразу же по окончании курса, однако обоим было предложено остаться в академии в качестве преподавателей риторики. Василий уговорил Григория согласиться на почетное предложение; сам же уехал, вероятно, втайне от Григория. Поступок Василия не вписывался в представление Григория о дружбе, а потому был воспринят им как предательство, о котором даже много лет спустя он вспоминал с горечью[57]. Григорий тяжело переживал разлуку с другом: «Это было словно рассечение одного тела на две части и убийство нас обоих, или словно разлучение тельцов, вскормленных вместе и при ученных к одному ярму, которые жалобно мычат, будучи не в силах перенести разлуку друг с другом»[58].
Григорию шел тридцатый год, когда он окончил академию[59]. Его желанием было вернуться на родину и вести «философский» образ жизни, однако он уступил просьбам друзей и на некоторое время остался в Афинах в качестве ритора. По возвращении на родину он также отдал дань риторике. Этот достаточно короткий период своей жизни он рассматривал лишь как вынужденную задержку, которая тем не менее стала для него подготовкой к будущей деятельности на церковной ниве:
…У меня и теперь еще текут слезы,Когда вспоминаю о тогдашнем смущении.Все окружили меня с великой поспешностью –Иностранцы, друзья, сверстники, учителя;К заклинаниям и слезам присоединилось даже и некое насилие –Ибо дружба внушила им отважиться и на это.Меня всячески удерживали, говоря: «Что бы ни случилось,Не отпустим тебя отсюда! Не должныНаши Афины лишиться чести,Ибо они, по общему мнению, отдают тебе первенство в словесности».Я уступил – ибо только дубМог бы противостоять стольким слезам и уговорам –Уступил, но не полностью…Пробыв в Афинах недолгое время,Я скрылся оттуда почти тайно и отправился в путь.Прибыв, я продемонстрировал свое искусство словесности,удовлетворив недугу тех,Кто требовал от меня этого как долга.Но не стремился я ни к рукоплесканиям,ни к восхищенным отзывам,Ни к упоению или поклонению,Которым радуются софисты в толпе молодых людей.Выше всего поставил я философию, которая заключается в том,Чтобы повергнуть перед Богом и все прочее,и ученые труды…Однако же, как сказал я, покорился я воле друзей.И это послужило как бы подготовкой к будущим подвигамИли преддверием более значительных таинств[60].Таким образом, как в Афинах, так и в Каппадокии друзья Григория настаивали на том, чтобы он продолжил карьеру ритора: и там, и там он уступил, правда, ненадолго. Григорию придется еще не раз жаловаться на «насилие» со стороны друзей: для него было характерно уступать просьбам, а потом раскаиваться в своей слабости. В характере Григория была некая нерешительность, которая роковым образом сказывалась на его судьбе: он всегда стремился к уединению, однако же уступал тем, кто призывал его к общественно полезной деятельности. В результате на протяжении всего срока своего земного бытия он был разорван между необходимостью нести общественное служение, возложенное на него по воле других, и своим собственным стремлением к уединению, ученым трудам и созерцательной жизни.
Выбор пути
Вскоре после своего возвращения на родину Григорий принял крещение[61]. Намерением его было вести жизнь «философа», что в его представлении означало полумонашеский образ жизни, сочетающий в себе строгий христианский аскетизм с учеными занятиями. Однако по просьбе престарелого отца-епископа он взял на себя управление фамильным имением в Арианзе, что сразу доставило ему немало хлопот[62]. Как старший сын, Григорий являлся наследником всего состояния своего отца. О размерах наследства можно судить по «Завещанию», составленному самим Григорием под конец жизни: в нем упоминаются рабы, земли, скот, одежда и деньги[63]. Сочетать обязанности по управлению таким имением с созерцательной жизнью было нелегко.
Вспоминая об этом периоде своей жизни, Григорий так пишет о трудностях ведения большого хозяйства:
Непрестанные и тяжкие заботы,Снедая душу и тело ночью и днем,С неба низводят меня к земле – матери моей.Прежде всего управлять рабами – это поистине пагубнаяСеть. Строгих господ они всегда ненавидят,А благочестивых попирают бесстыдно. Ни к злымОни не снисходительны, ни добрым не покорны.Но против тех и другихДышат безумным гневом. Кроме того,Надо заботиться об имуществе, и кесарево бремя[64] на плечахВсегда иметь, перенося сильные угрозы сборщика податей…Надо присутствовать среди криков многолюдных собраний и возле высоких тронов,На которых решаются споры между людьми;Переносить шумные возражения противниковИли законно претерпевать скорби в запутанных сетях.Таково это бремя, таков труд…[65]По справедливому замечанию исследователя, Григорий говорит здесь «не столько как христианин, сколько как аристократ из позднеантичного общества»[66].
К тому времени, когда Григорий принял на себя управление домом в Арианзе, Василий вернулся в Каппадокию из путешествий по монастырям Египта, Палестины и Сирии[67] и основал свой собственный монастырь в Понте, в гористой местности на берегу реки Ирис. В 358 году он пригласил туда Григория, помня об их мечтах и взаимном обещании вести философскую жизнь по окончании учебы. Григорий ответил письмом, в котором извинялся за то, что изменил обещанию, хотя и «не добровольно, а потому, что один закон одержал победу над другим: закон, повелевающий служить родителям, – над законом дружбы и единодушия»[68]. Позже Григорий все-таки приехал к Василию, впрочем, ненадолго.
В Понтийской пустыне друзья предавались аскетическим подвигам, о которых Григорий, вернувшись домой, вспоминал в двух письмах-шутках, посланных Василию[69]. В «серьезном» письме на ту же тему Григорий с восторгом говорит о своем пребывании в монастыре:
Кто вернет мне эти псалмопения, бдения, молитвенные восхищения к Богу, эту как бы нематериальную и бесплотную жизнь? Кто вернет согласие и единодушие братий, которых ты ведешь на высоту и к обожению? Кто вернет соперничество и поощрение к добродетели, которое мы ограждали письменными уставами и правилами? Кто вернет трудолюбие в чтении Божиих словес и свет, обретаемый в них под руководством Духа? И чтобы сказать о чем-то совсем малом и незначительном – кто вернет ежедневный физический труд: заготовку дров, тесание камней, уход за зеленью и поливание огорода?.. Пожелать всего этого легко, а получить – не так легко. Но приди ко мне на помощь, соедини со мною свое дыхание, содействуй мне в добродетели, и если когда-либо собрали мы что-то полезное, охраняй это своими молитвами, чтобы не рассеяться нам понемногу, как рассеивается тень с заходом солнца. Ибо тобою дышу я больше, чем воздухом, и тем только и живу, что, находясь рядом или отсутствуя, в мыслях всегда неразлучен с тобою[70].
Мы видим, что, помимо аскетических подвигов, Василий и Григорий занимались в Понтийской пустыне литературной деятельностью. В частности, Григорий, по его собственному свидетельству, помогал Василию в составлении монашеских правил. Правила Василия Великого сыграли в истории восточного монашества не меньшую роль, чем правила святого Бенедикта в истории западного монашества: до сего дня правила Василия являются основой монастырских уставов Православной Церкви.
Василий и Григорий также ежедневно читали Священное Писание и систематически изучали труды Оригена; в Понтийской пустыне ими был составлен сборник фрагментов из сочинений Оригена под названием «Добротолюбие» (φιλοκαλία, букв. «любовь к красоте»). Наследие великого александрийца уже тогда было предметом горячих споров: все крупные богословы IV века разделялись на сторонников и противников Оригена. Василий и Григорий относились к первой категории, однако, по-видимому, сознавали, что не все в трудах Оригена бесспорно с догматической точки зрения, а может быть, и предвидели, что некоторые его мнения будут осуждены Церковью. Впрочем, причина составления «Добротолюбия» могла быть и более простой: ввиду того, что корпус сочинений Оригена чрезвычайно велик, Василий и Григорий сочли полезным создать небольшой флорилегий для широкой публики. Впоследствии Григорий посылал копии «Добротолюбия» в подарок своим друзьям[71]. «Добротолюбие», включающее в себя главным образом фрагменты из монументального творения Оригена «О началах», до сих пор служит единственным источником, содержащим греческий текст этого сочинения[72].
Пожив у Василия некоторое время, Григорий вернулся домой, в Назианз. Это возвращение было связано не только с обязанностями Григория по управлению домом и его чувством долга перед родителями, но и с неким внутренним колебанием между стремлением к созерцательной жизни и сознанием необходимости приносить общественную пользу. Григорий всей душой стремился к уединению; вместе с тем он чувствовал себя призванным к некоей миссии, сущность которой была ему пока еще не совсем ясна. Он также хорошо понимал, что традиционный для его времени монашеский образ жизни, предполагающий удаление в пустыню и аскетическое трудничество, плохо сочетается со стремлением к книжной мудрости. Григорий искал для себя промежуточный, «средний» путь, идя по которому он мог бы сочетать монашеский аскетизм с учеными трудами и, не лишаясь уединения, приносить пользу людям:
Наконец, нужна была мужественная решимость.На внутренний суд собираю друзей,То есть свои помыслы – этих искренних советников.Но страшный вихрь объял ум мой,Когда искал я лучшее из лучшего.Давно было решено все плотское низринуть в бездну,И теперь это нравилось мне больше всего.Но когда рассматривал я Божественные пути,Нелегко было найти путь лучший и гладкий…Приходили мне на ум Илия Фесвитянин,Великий Кармил, необычайная пища,Удел Предтечи – пустыня,Нищелюбивая жизнь сынов Ионадавовых.Но и любовь к божественным книгам одолевала меня,И свет Духа при созерцании Слова;А такое занятие – не дело пустыни и безмолвия.Много раз склонялся я то к одному, то к другому…[73]Примеривая к себе тот или иной образ жизни, Григорий менее всего думал о священстве, казавшемся ему несовместимым с безмолвной и созерцательной жизнью, к которой он стремился. Во времена Григория монашество и священнослужение вообще рассматривались как два противоположных образа жизни: монах должен молчать, священник – проповедовать; монах – жить вдали от людей, священник – среди лю дей; монах должен быть занят созерцанием и заботиться о своей душе, священник – вовлечен в активную деятельность на пользу ближних. Монахи IV века, как правило, избегали рукоположения в священный сан.
Григорий, воспитанный в доме епископа, относился к священнослужителям с благоговением, однако сам предпочитал держаться вдали от церковного престола:
Итак, я признавал, что надо любить людей деятельных,Которые в удел от Бога получили честьРуководить народом через Божественные таинства,Но сильнее охватывало меня стремление к монашеской жизни…Престол был для меня досточестен, но поскольку я стоял вдали,Он казался мне тем же, чем является светДля слабых глаз. На все что угодно мог бы я надеяться,Только не на то, что сам получу его среди многих поворотов судьбы[74].Однако, пока Григорий колебался в поисках пути, который наиболее соответствовал бы его устремлениям, выбор был сделан за него. Престарелый отец решил рукоположить сына в священный сан, так как нуждался в помощнике. Григорий-старший знал о стремлении своего сына к безмолвию и научной деятельности; тем не менее он «насильно» возвел его на один из пресвитерских престолов[75]. Что заставило Григория-младшего подчиниться? Ответ, очевидно, кроется в личном авторитете Григория-старшего и в его абсолютной власти как епископа и отца – власти, противостоять которой сын был бессилен. Не следует забывать, что в византийскую эпоху зависимость детей от родителей, особенно в аристократических кругах, была исключительно сильной: как правило, именно воля отца играла решающую роль в выборе жизненного пути детей.
Григорий прежил вою иртонию кк «страшную бурю»[76]. Сразу после рукоположения он покинул Назианз и отправился к Василию за духовным советом и утешением:
Так восскорбел я при этом насилии (τυραννίδι) –Даже и теперь не могу назвать это по-другому,И да простит меня Божий Дух за такоеОтношение – что забыл все:Друзей, родителей, отечество, родственников.Словно вол, укушенный слепнем,Пришел я в Понт, надеясь там в божественном другеНайти себе лекарство от горя.Там подвижничал он в союзе с Богом,Покрытый облаком, как один из древних мудрецов.Это был Василий, который теперь с Ангелами.Он облегчил скорбь моего ума[77].Общение с Василием оказало благотворное воздействие на Григория. Василий помог ему собраться с мыслями и, вероятно, убедил его смириться с происшедшим. В Понтийской пустыне Григорий много думал о смысле священства: плодом этих размышлений явилось Слово 2-е[78], ставшее классическим трактатом на данную тему[79]. В этом Слове Григорий, извиняясь перед своим отцом и его паствой за проявленное «сопротивление» и «малодушие»[80], а также за «праздность» и «непокорность»[81], называет в числе причин своего бегства неожиданность хиротонии, свою неподготовленность к священнослужению и – главное – свою любовь к безмолвию:
Итак, что же случилось со мною и какова причина моего непослушания? Я ведь был тогда, по мнению многих, совершенно сам не свой – не такой, каким меня знали, но как бы абсолютно другой; и сверх дозволенного я сопротивлялся и упорствовал… Особенно поражен я был неожиданностью, как бывает со сраженными ударом грома; я не собрался с мыслями и потому потерял скромность, к которой всегда себя приучал. Потом объяла меня какая-то любовь к благу безмолвия и отшельничества (έρως της ησυχίας και αναχωρήσεως), влюбленным в которое я сделался с самого начала, как, пожалуй, никто из занимающихся словесными науками, и которое среди самых больших и ужасных опасностей пообещал Богу. В каком-то смысле уже прикоснувшись к нему, словно находившийся в преддверии, и через опыт возгоревшись еще большим влечением (πόθον), я не вынес тирании и не дал ввергнуть себя в бури и насильно оторвать от такой жизни, словно от священного убежища. Ничто не казалось мне лучше того, чтобы, замкнув чувства, став вне плоти и мира, собравшись внутрь себя, ничего человеческого не касаясь без крайней необходимости, беседуя только с самим собой и с Богом, жить превыше видимого и носить в себе Божественные отпечатки, всегда чистые и не смешанные с дольними и обманчивыми образами, быть и непрестанно становиться чистым зеркалом Бога и всего Божественного, приобретать к свету свет – к менее ясному более ясный, здесь уже надеждами пожинать блага будущего века и жить вместе с Ангелами; будучи еще на земле, оставлять землю и быть возносимым ввысь при помощи Духа[82].
В этих словах выражено credo Григория: ему всегда было трудно с людьми и легко с самим собой и с Богом; он всегда стремился к созерцанию и никогда к деятельности. Однако Григорию пришлось смириться с новым поворотом судьбы. Вернувшись в Назианз по настоянию отца, он приступил к своим пресвитерским обязанностям.
2. Священство и епископство в Назианзе
Главные богословские течения IV века
Вся последующая деятельность Григория прошла в контексте борьбы с арианством и защиты учения Никейского Собора. Прежде чем продолжить наш рассказ о церковной и богословской карьере Григория, сделаем небольшое отступ ление, чтобы указать на основные богословские течения IV века. Этот экскурс поможет неискушенному читателю легче ориентироваться в дальнейшем повествовании.
Никейский Собор 325 года, вошедший в историю под именем I Вселенского, осудил арианскую ересь и признал Сына Божия «единосущным» Богу Отцу. Однако в течение нескольких десятилетий после окончания Собора, вплоть до созыва Константинопольского Собора 381 года (II Вселенского), споры между православными и арианами, «никейцами» и «антиникейцами», «омоусианами» и «омиусианами» продолжали волновать весь христианский Восток.
Арианство (по имени александрийского священника Ария) исходило из понятия о едином абсолютно трансцендентном Боге Отце, Который не может быть имманентным кому бы то ни было. Поэтому Сын Божий не равен и не подобен Отцу: у Него иная природа и сущность. Он также не совечен Отцу, ибо получил начало во времени: «было (время), когда Его не было». Сын является одним из творений Божиих. Он был создан Отцом «из небытия» в качестве посредника, для того чтобы Его руками сотворить мир. Он имеет преимущество над прочими тварями, однако не является Богом, будучи изменяемым по природе: только Отец неизменяем, и только Отец есть единый истинный Бог. Троица в арианском представлении есть некий союз трех не равных и не подобных друг другу существ. Троица не есть единый Бог: единый Бог – это Отец; а Сын и Дух – подчиненные Ему твари. Этому учению Никейский Собор противопоставил Символ веры, в котором основные постулаты арианства были осуждены:
Веруем во Единого Бога Отца Вседержителя, Творца всего видимого и невидимого. И во единого Господа Иисуса Христа, Сына Божия, Единородного, рожденного от Отца, то есть из сущности Отца, Бога от Бога, Света от Света, Бога истинного от Бога истинного, рожденного, несотворенного, единосущного Отцу, Которым все приведено в бытие. Нас ради, людей, и нашего ради спасения сшедшего с небес и воплотившегося, и вочеловечившегося, и страдавшего, и воскресшего на третий день, и восшедшего на небеса, и сидящего одесную Отца, и снова грядущего судить живых и мертвых. И во Святого Духа. Говорящих же: «было (время), когда не было (Сына)», и что Он создан из небытия, или говорящих, что Он из иной ипостаси или сущности, или что Сын Божий обращаем или изменяем, анафематствует Кафолическая и Апостольская Церковь.