
Полная версия
По Корее, Маньчжурии и Ляодунскому полуострову
Я занимался, когда меня позвали:
– На китайском берегу моют золото.
На отлогом китайском берегу сидели две партии корейцев, по пяти человек, сидели и что-то делали.
Мы пристали к берегу, и проводник кореец, он же и сказочник, отправился сперва один спросить у корейцев позволения подойти к ним.
Увидев идущего к ним корейца в их же одеянии, хищники, успевшие уже навострить лыжи, остановились и, выслушав просьбу, изъявили согласие на наш приход.
Тогда мы все пошли, и они посвятили нас во все тайники своего несложного искусства.
Сперва они роют и просевают песок. Роют прямо с поверхности, просевают в небольшое (в пол-аршина) лукошко, сделанное из стеблей конопли.
Отделяются камни больше одного дюйма. Этот просеянный песок в лукошках сплошных переносят к воде (сажен 20). Там в деревянных плоских тарелочках, постоянно скруживая, промывают песок, отбрасывают крупные камешки, опять моют и кружат, пока в лукошке не останется черный, как ил, песок и несколько крупинок мелкого золота.
Пять человек в день намывают на два рубля.
Прежде здесь работало много, и казна с каждого в месяц брала по 350 кеш (70 копеек), но теперь золото истощилось, китайцы перешли вниз по течению, а остатки подбирают корейцы.
Отсюда (верст десять ниже Вивена) и вплоть до устья все время моют золото, и чем ниже, тем богаче оно.
Мы взяли пробу, поблагодарили корейцев и поехали дальше.
– Берегитесь, где золото моют хунхузы, лучше прячьтесь в каюты, а то они стрелять будут.
Проехав верст пять, мы останавливаемся ночевать, как потому, что уже темнело, так и потому, что впереди виднеется самый мелкий перекат.
Капитан, сейчас же по приезде, отправился узнавать, как и где проехать его.
Только в первый день, однако, удалось проехать 160 ли; сегодня, например, хорошо ехали, нигде не стояли, а сделали всего 130 ли (43 версты). Дело в том, что чем дальше, тем тише течение.
Пристали к корейскому берегу (это не по нашей инициативе, наши китайцы-матросы сами предпочитают корейский берег китайскому).
Узкое ущелье, и в нем две фанзы на уступах ущельев. Где-то на отвесных горах виднеются ничтожные клочки пашни, которой в общей сложности не наберется и трех наших казенных десятин.
Лучшая фанза, куда сперва ходил наш кореец, очень бедна: род кавказской горной сакли. Заднюю стену составляет скала, двор – маленькая площадка уступа той же скалы. Ни соломы, ни скирд хлеба, пять-шесть тыкв лежат на завалинке, несколько горстей кукурузы, даже красного перца не было.
Все бедно, очень бедно, и только вид из этой сакли, высеченной наполовину в скале, был прекрасный на реку, на китайский берег и всю горную даль.
Мужа дома не было, встретила нас жена его словами:
– Мы должны принять путников.
Жена, молодая женщина лет двадцати пяти, по обычаю здешних мест, ходит без юбки, в широких шароварах, с голым поясом, спиной и грудью, в короткой кофте, прикрывающей только верхнюю часть спины. Она стройна, симпатична, но некрасива, как громадное большинство кореек, с широкими скулами.
Сперва она боялась нас, но потом, увидав, что мы скромны до того, что до прихода ее мужа не хотим входить в дом, рассмеялась и сказала:
– Ну, это уже совсем лишнее, а вот солому без мужа я не могу вам разрешить.
Муж ее с другими приносит обычную годовую молитву за хороший урожай.
Скоро пришел и муж, тоже молодой, высокий и стройный, очень симпатичный.
Он разрешил нам постелить солому для постели (снопы конопли, другой не было), а когда стемнело, в его фанзу собралось несколько корейцев и теперь ведут оживленный разговор, расспрашивают о нашем путешествии.
Никогда они никаких русских, ни других народов не видали.
Оказывается, наш хозяин почти не занимается посевом, а исключительно живет рыбной ловлей. Ловит и продает ее корейцам, то есть выменивает на кукурузу, чумизу и прочие хлеба. Но эти дни он что-то болеет и не ловит рыбу. Было у них двое детей, но умерли от оспы.
На наше счастье он сегодня ночью забросил невод.
Ловится мелкая рыбка, крупной нет, пол-аршина наибольшая.
– Много рыбы в реке?
– Много.
– Много людей занимаются ловлей рыбы?
– Как ремеслом, очень мало.
– Скучно вам без хозяйства?
– Живем с женой.
Жена прижалась к нему, и сидят себе, довольные своей судьбой, в своем горном гнезде.
– Вот в этом году нам счастье разбило плот, и мы наловили себе вот сколько бревен.
Брусьев, сажени в две длиной, до трех четвертей аршина шириной и до полуаршина толщиной, по преимуществу кедрового леса, столярного, прекрасного качества, до ста штук навалено в овраге. И не только здесь, а и везде, где нам приходилось останавливаться, мы видели здесь такие же кучи этого леса.
– Что вы с ним делаете?
– На дрова пилим.
Что стоила работа в лесу, вывозка к реке, сплав?
– Какая часть плотов так пропадает?
– Большая половина.
Вечер. Глухо шумит осенний ветер, шелестя сухой крышей нашей фанзы. Тускло горит длинная, параллельно полу воткнутая, корейская свечка. Несколько человек корейцев сидят на пороге.
– Они спрашивают: чем дарить им высоких гостей?
– Скажите, мы никаких подарков, кроме их сказок, не принимаем. Если хозяин хочет доставить своим гостям удовольствие, пусть он расскажет сказку.
Хозяин переглядывается с женой и смеется.
– Какие мы знаем сказки? Наши сказки простые.
– Их нам и надо.
– Говорит: надо подумать.
Пауза.
– Вот наша сказка, – говорит хозяин, смотря усиленно в землю и раскуривая свою трубку. – Один человек выкрал себе жену и ушел он с ней на Амноку рыбачить. И жили они, вот как и мы, на Амноке. Пока муж был здоров, все шло хорошо, потому что они любили друг друга. Другой раз нет рыбы, – ну, покрепче прижмутся друг к другу, чтобы меньше есть хотелось, и уснут. Но простудился раз муж на реке и свалился. Тогда плохо пришлось им: нет рыбы, нет чумизы, нет денег знахаря позвать. Лежит муж и говорит:
– Если б мне теперь рыбки съесть, я бы выздоровел, а без рыбы умру.
Ничего не ответила ему жена и ушла на реку.
Сидела, сидела – нет рыбы.
Тогда она взяла нож, вырезала из своей ноги длинный кусок мяса, пришла домой, изжарила и подала мужу.
– Я никогда не ел такой вкусной рыбы, – сказал муж, – как ты поймала ее?
– Я сидела на берегу и просила небо и морского царя, и рыба выскочила из воды ко мне на берег.
– Ах, – сказал муж, – я уже наполовину ожил, еще бы одну такую рыбку, и совсем бы я выздоровел. Не попросишь ли ты еще одну?
– Попробую, – сказала жена и опять пошла и вырезала себе кусок мяса из второй ноги.
Муж съел и сказал:
– Ну теперь я совсем здоров; никогда я не ел такой вкусной рыбы.
Муж выздоровел, а жена его день ото дня таяла. Муж никак не мог понять, в чем дело, когда однажды увидел у спавшей жены кровь на ногах, посмотрел и увидел страшные раны. Тогда он понял, откуда жена доставала ему рыбу, и от горя болезнь опять возвратилась к нему, и через три дня он умер.
Собрав последние силы, жена продала все, похоронила мужа и осталась одна во всем свете на помеху всем.
Она пошла к реке и бросилась в нее.
Но она не утонула: с неба спустилась в воду радуга, по ней сошел муж ее, подал ей руку, и оба они, уже здоровые и счастливые, ушли в небо, к великому Оконшанте.
После того в той округе, где жила утопленница, три года был голод, пока один предсказатель не сказал, проходя, жителям:
– Вы до тех пор не избавитесь от голода, пока не поставите в честь утонувшей установленного для добродетельных женщин памятника.
Тогда жители обратились через губернатора к императору и, получив от него разрешение и грамоту, воздвигли установленный по закону памятник в честь добродетельной жены.
С тех пор округа не знает голода, и старик, показывая ребенку на стоящий у горы памятник, говорит: «Если тебе попадется такая жена, она составит и твое счастье и всех живущих в ее округе».
Рассказчик замолчал, молчали и мы, а погодя хозяин смущенно сказал:
– Плохие наши сказки.
– Сказка очень хорошая: она говорит об уважении к женщине, о бедных людях, их трудной нужде, о том, что только и выход у них – на небо, к Оконшанте;
– Хорошо еще если на небо – не всякий туда попадет, а вот как начнешь бегать тысяченожкой. А может, и тысяченожке не так уж плохо живется.
Вот что раз случилось. Висели два камня над рекой, – один пониже, был всегда в воде, другой повыше – всегда наверху.
Который пониже был, говорил:
– Хоть раз бы мне увидеть, что делается на земле.
А который повыше был, говорил:
– Хоть раз бы закрыло меня водой.
Вот и пришел раз такой сухой год, что и нижний камень увидел землю. Но было сухо, и все выгорело, – у людей не было хлеба, скот ревел без корма, и все кругом было желто, как лучи солнца.
– Плохо же жить на земле, – сказал камень, – еще немного, и вся растрескается моя красивая наружность. То ли дело, как жил я раньше: прозрачная вода мимо меня бежала, веселый хоровод рыбок кружился и прятался подо мной, когда проходила лодка рыбака вверху, и то-то была потеха, когда с лодки падали куски чумизы, сколько, сколько рыб набегало тогда ко мне в гости.
И он был очень рад, когда вода снова закрыла его и он снова ушел в свое царство.
Пришел другой год, и вода поднялась так высоко, что залила верхний камень. Но вода была мутна, грязна и, как верхний камень ни таращился, он ничего не увидел, и только грязь набилась в него.
– Фу, какая гадость, – сказал камень, когда увидел опять свет, и уже не хотел больше опять очутиться под водой.
Вот и вся сказка: вода да камни – тут и вся жизнь наша.
Ночь настала, уснули мы, но разбудил нас рев бури, дождь и вой рассвирепевшей реки.
Дождь был и в фанзе: сочилось из задней стены, с крыши текло, как в решето. Злой северный ветер гулял по комнатам, проникая сквозь плетеные, глиной смазанные стены, сквозь бумажные окна-двери.
Было холодно: зуб на зуб не попадал; подмокли книги, записки.
Щелкая зубами, я думал: «Но ведь это только еще половина октября, – придет больший холод, выпадет снег, река покроется льдом, и поедут на санях. Как тогда жить в такой фанзе? И уж не про себя ли хозяин рассказывал свою сказку?»
А он беспечно и весело заглядывает к нам и кивает головой.
Заражаешься их настроением: жизнь для них та же сказка, и все здесь сказочно, и поэтично сказочно, и ужасно сказочно. И природа такая же. Вчера еще было лето; ночь началась теплая, летняя, а теперь зимняя вьюга, с дождем и снегом.
14 октября
Наутро синий от холода капитан объявляет, что в пяти ли самый трудный из всех перекатов и что при таком ветре думать нечего его пройти.
– А если ветер неделю будет такой?
– Надо ждать.
– А если до зимы?
– Весной поедем.
– Чего боится капитан?
– Лодку разбить.
– Пусть бьет.
Капитан смеется. Переводчик переводит.
– Капитан говорит: если разобьет лодку, все будут в воде, а сегодня холодно.
– Ничего, вода все-таки теплее воздуха.
Я начинаю приводить ему доводы: провизия вышла, серебряных денег нет больше, золотых и бумажек не меняют.
Кое-как В. В. переводит, что перекат называется Наун-менлазо, – в нем большие камни расположены в шахматном порядке, – очень трудно и без ветра лавировать между ними, а при ветре наша «Бабушка» и совсем не станет слушаться руля.
Мысль потерять хоть один день вгоняет меня в такую тоску, что я еще энергичнее убеждаю и до тех пор, пока капитан не соглашается.
Наш капитан такой молодец, что с ним ничего не страшно. Но когда мы подходим к перекату, запертому, действительно, двумя отвесными скалами, как косяками, видим кипящую воду и саженные вскакивающие и тут же проваливающиеся волны, когда капитан объясняет, как поступать в случае крушения, на душе делается жутко и, переживая еще одну новую опасность, в тысячный раз упрекаю себя в неисправимости.
Но уже «Бабушка» влетает в ревущий водопад, мы несемся, поворачиваемся набок, кажется, совсем опрокидываемся, отбрасываемся в другую сторону. Рев воды, ветра, дикие нечеловеческие окрики капитана, как статуи от напряжения матросы… И мы опять уже на спокойной глади, и страшный перекат уже сзади, а капитан весело смеется и качает головой.
Мы едем дальше, но холод такой нестерпимый, что впору бросить всякое писанье, сидеть, дрожать и щелкать зубами; особенно когда река делает поворот к северу, а при ее извилистости таких северных поворотов, кажется, больше, чем южных.
Здесь на китайском берегу везде моют золото, и капитан говорит, что здесь попадаются иногда довольно крупные самородки.
По обеим сторонам по-прежнему множество деревень, которых нет на обычной сорокаверстной карте, а тех, которые изредка помечены на карте, нет в действительности.
Напрасно называешь те имена деревень, которые должны бы быть, – нет, и никогда и не слыхали таких имен.
Провизия наша подходит к концу, а между тем ни золота, ни бумажек нигде не принимают.
Вся надежда на китайское торговое село Уэй-саго, к которому мы теперь подъезжаем.
У отлогого берега шаланд двадцать, нашего покроя, с высокими мачтами и флажками: белыми, голубыми, красными.
Как только пристали, нас сейчас же окружила густая толпа китайцев. В. В. ушел менять деньги, а мы ждем его.
От китайских судов, к которым мы пристали, вонь нестерпимая.
– То от их еды, – объясняет Бибик, – бо мабуть дохлых собак ели. Ему какая падаль ни попадется – все годится. А потом так и носит дух от той падали по неделям.
Какой-то франтоватый китаец, высокий, с узкими плечами, молодой с щегольской, наполовину искусственной косой что-то с пренебрежительной гримасой объясняет толпе по поводу наших инструментов, вещей, платья. Слышно часто: мауза, – что значит стриженый. Это презрительная кличка для всякого европейца.
Ах, хорошо бы разменять деньги и купить чумизы, спичек, китайского сахару, рису.
Вот идет, наконец, В. В. Он в своей голубой шубе с китайским воротом, разрезами по бокам и шапочке Меркурия, очень напоминает фигуру наших бояр XV столетия. И сапоги желтые, и идет вперевалку.
Но вид у него не торжествующий.
За ним катит широкой походкой, в непромокаемой куртке, неладно, да крепко сшитой, П. Н.
– Не меняют, – кричит он издали.
– Что же делать?
– У меня два доллара есть, – говорит В. В.
Ну, хоть чумизы да спичек купим. Но и чумизы не оказалось; купили дробленую кукурузу.
Надоело все это и грязно. В каждом блюде китайских волос, как салата, накрошено: жесткие, черные, они секутся и летят, как перед весной летит с лошадей шерсть. Стакан чаю подадут, и сейчас же в нем, кроме пятен жира и аромата его (у нас одна кастрюля, в которой все варится по очереди), масса черных волосиков. Прибавим ложку китайского желтого сахару, и прибавится еще одним неприятным специфическим запахом больше.
Иногда я закрываю глаза и хочу вспомнить вкус наших блюд. Но ни одно из них не вызывает больше моего аппетита, мне кажется, я навсегда потерял аппетит к какой бы то ни было еде. Смотришь на нее с отвращением и принимаешь, как лекарство, без которого не проживешь. Вот уж никакого чревоугодничества в этой обстановке нет. На горах вместо дождя выпал снег, и так печально все говорит о зиме, холодных днях.
Пора, пора бы и нам, залетным птицам, лететь, если не в более теплые края, то хотя в родные и во всяком случае с домами, в которых печи, у которых можно отогреться.
В этом китайском селе из девятнадцати фанз одна принадлежит начальнику города, девять под лавками, пять под гостиницами, и таким образом для обыкновенных жителей остаются четыре дома.
Все дома – тип двойных крестьянских изб, вымазанных глиной и крытых камышом.
Только водочный и масляничный заводы в стороне от села и обнесены белой стеной.
Китайские телеги двухколесные, неуклюжие, их везут четыре-шесть мелкорослых лошадок.
Это село – одно из крупных торговых центров. Здесь скупается золото и продаются добывателям его и другим охотникам хунхузам дробь, порох, пули, ружья и прочие необходимые припасы.
Один китаец торговец, свесив предложенный нами золотой в девяносто долларов, предложил за него одиннадцать долларов, – очевидно, по курсу скупаемого им здесь золота. Но и этим скупщикам золото привозят тоже больше скупщики, и можно представить, что получает непосредственный добыватель.
Солнце выглянуло перед закатом и бросило сноп фиолетовых с непередаваемо нежным отливом лучей на две горы, и горят они, как прозрачные, каким-то чудным светом среди печального сумрака остальных гор. Но и в сумраке они в бархатных своих одеяниях волшебно хороши. Словно дворец богатый в полумраке, и только одна комната его горит огнями и льет свой свет в нарядный полусвет других комнат.
И, несмотря на нестерпимый холод и ветер, нельзя не поддаться прелести этого холодного, но прекрасного, как мечта, как сон, заката.
Как ни прекрасна природа всегда и во всем, но мы все стоим на палубе нашей «Бабушки» и напряженно высматриваем первую самую маленькую фанзу, чтоб променять весь этот волшебный, но ледяной дворец на маленькую, душную, с насекомыми и сверчками глиняную комнату фанзы.
И вдруг страшно, до безумия почувствовался родной камин, близкие сердцу лица. Перенестись на одно мгновение – не надо пищи, не надо удобств, но увидеть, согреться душой и телом. Какой бы то ни было ценой можно ли исполнить это желание? Нет, нельзя.
Уныние ненадолго. Да и мне ли унывать, так счастливо вырвавшемуся из всех случайностей совершенно первобытного, неизведанного пути. Уж совсем было попались в лапы кровожадных хищников. Приди они раньше, они и фанзу зажгли бы раньше, и лошадей перестреляли бы, да и мы куда делись бы ночью? Волей-неволей должны были бы показаться невидимому врагу и попасть под расстрел.
Но и живые, без лошадей, за сотни верст от жилья, куда бы мы делись от них? Ничем не рискуя, ночь за ночью, они расстреливали бы нас, пока не покончили бы с последним, уверенные, что все, что с нами, при нас и осталось бы.
А застигни этот холод нас на Пектусане, где теперь, вероятно, градусов пятнадцать, да при ветре, превращающем эти пятнадцать градусов в нестерпимый мороз. Заблудись мы там в такую ночь, как прошлая, начало которой было такое теплое, и мы все там и остались бы, превратившись в такие же ледяные сосульки, которые висели по его скалам и тогда уже, когда мы были там.
Я понимаю теперь тот страх, который охватил Дишандари, когда ночью тогда пошел вдруг снег.
Спокойный и мужественный, он заметался тогда и упал духом и говорил, как человек бесповоротно погибший.
И после такого счастливого в конце концов результата могу ли я роптать? А вот и фанза наконец, уныние мое быстро прошло, и я уже радостно оглядывался в крошечной, наполненной кукурузой, угарной, но теплой комнате фанзы, где приютили нас.
Только что устроились, входят несколько корейцев.
– Мы, жители этой деревни, узнав о приезде иностранцев, собрались и, обсудив, решили приветствовать дорогих гостей.
Я благодарю и прошу садиться. Они опускаются на корточки, и начинается беседа. Кто мы?
– Мы русские.
Слыхали ли они о русских? Слыхали. Это самое большое и сильное в мире государство.
Разговор продолжается с час, и мы расстаемся, желая друг другу всего лучшего.
Собственно, не расстаемся: депутация переходит в домашние комнаты хозяев, и оттуда еще долго мы переговариваемся, пока, наконец, на обычный вопрос: «Чем же им угощать дорогих гостей», – я отвечаю: «Сказками».
Из трех сказок одну, по совершенной ее нецензурности, пришлось не записать, а в одной, относительно верной жены, пришлось опустить по той же причине несколько сильных и злоостроумных мест. А на вид, когда они сидели в моей комнате, это были такие почтенные люди.
16 октября
Сегодня попутный ветер, и мы, сделав из двух бурок парус, едем со скоростью шести верст в час. Наш оригинальный парус в виде черной звезды привлекает общее внимание. Несколько шаланд, однако, с своими громадными римскими парусами обогнали нас.
– Нельзя ли, чтоб они нас прихватили?
Кричат им, – отвечают: можно.
– Сколько они за это хотят?
– Об этом не стоит разговаривать, – сколько дадут.
Нас привязывают борт к борту, и мы едем со скоростью восьми верст в час – давно неведомое удовольствие.
– Нельзя ли вам сказать в ближайшем таможенном пункте, что эти бобы, которые мы везем – ваши, тогда мы не заплатим пошлины?
Об этом просят нас китайцы, хозяева паруса.
– Нет, этого нельзя. А много у вас бобов?
– Около тысячи пудов.
– Сколько вы заплатите пошлины?
– По копейке с пуда.
– Если вы довезете нас до И-чжоу, то мы примем пошлину на себя.
– Мы бы рады, если позволят перекаты. Пока во всяком случае мы едем вместе.
У нас все, решительно все на исходе. Кроме мяса, впрочем, но мясо зато начинает пахнуть. Я предлагал выбросить его, но Бибик говорит, что именно теперь мясо и хорошо.
– Корова старая, жесткая была, а теперь мягкая, нежная.
Мясо, действительно, на вкус теперь гораздо лучше стало.
– А вы посмотрите, – горячо заступаясь за мясо, говорит Ив. Аф., – что китайцы едят, – к ихнему мясу без зажатого носа и подойти нельзя, а это что? Вот как надо, к самому мясу наклониться, чтоб услышать дух.
– Обед нечем варить: дров нет, – докладывает Ив. Аф., – разве у китайцев той шаланды в долг взять.
– Попросите.
Дали дров.
– Сколько стоит?
Смеются:
– Ничего не стоит.
Сварили себе обед и предлагают нам. Благодарим и показываем на свой, который собираемся варить. Ив. Аф. пристроился все-таки и ест.
– Гораздо вкуснее нашего: хорошо разваренная кукуруза, какая-то прикуска.
– Неловко, бросьте.
– Что ж неловко, – им это лестно только.
Я боюсь, что было бы, если бы до И-чжоу оставалось еще несколько дней, – мы все обратились бы в нищих странников.
Холодно, грязно, голодно: последние часы в Корее проходят тускло. Только к вечеру как будто теплее стало. Шире река и, как расплавленная, с фиолетовым налетом, спит неподвижно. Понизились горы, сзади сомкнулись крутые, высокие, а вперед ушли мелкими отрогами, открывая горизонты и даль реки. Там недалеко уже и конец всем горам, и через два-три дня мы будем уже любоваться необъятным горизонтом моря.
Словно из тюрьмы, каким-то узким, бесконечно высоким коридором выходишь опять на волю.
Последняя ночевка в корейской деревенской гостинице. Душно, тускло; человек двадцать корейцев, кроме нас; насекомые и дым, дым из растрескавшегося пола, едкий, вызывающий слезы; дым от крепкого корейского табаку, заставляющий чихать и кашлять. Попробовали отворить дверь, – извиняются, но просят затворить: больные есть.
После еды корейцы отрыгивают пищу, и бесконечные рулады оглашают воздух.
Не хочется есть, не хочется спать, и в то же время чувствуешь болезненную ненормальность этого. Продолжайся дальше путешествие – поборол бы себя, но теперь весь как-то сосредоточился на конце своего путешествия.
Боюсь только упустить что-нибудь существенное.
Лесу нет, на каждом шагу – и на китайском и на корейском берегу поселения. Китайский берег более пологий, богаче почвой и пахотными полями. На китайском же берегу, в местности Мен-суи-чуенг (Холодный ключ), против корейской горы Чусанчанга, богатейшие серебряные рудники. Все китайцы передают о них, захлебываясь от восторга. Но китайское правительство не разрешает разрабатывать их, не разрешает разрабатывать рудники красной меди близ Мауерлшаня.
– А тайно?
Китайцы отчаянно машут головами: «Хунхузы».
17 октября
Сегодня придем в И-чжоу.
Это первая мысль, с которой проснулся, вероятно, каждый из нас.
Серенький денек, небо в тучах, сыплется оттуда что-то невероятно мелкое, что-то, чего не разберешь в ранних сумерках начинающегося дня. Перспектива намокнуть не особенно приятна, а о работе и говорить нечего.
Природа на прощанье хочет наглядно показать нам, что нет такого положения, которое не могло бы стать худшим.
Вероятно, оттого, что мы искренне уверовали в это, природа смилостивилась; дождь перестал, и в результате, правда, серенький, но теплый денек, какие бывают у нас в начале сентября.
Морозов нет больше, они остались там, за теми горами.
Перед нами же юг, тепло, океан.
Все это места, посещенные японцами; здесь в последнюю войну проходили японские войска.
В корейском населении впечатление от пребывания японцев сохранилось несомненно очень хорошее, да к тому же японцы победили китайцев, их исконных угнетателей и для корейца непобедимых.
Поэтому к японцам и уважение большое.
За все то, что японцы брали у корейцев, – за все платилось.
Тем не менее и после войны все-таки китайцы здесь хозяева и на своем и на корейском берегу. В тоне обращения их с корейцами чувствуется обращение победителя с побежденными. Благодаря этому и японцам нет здесь ходу.