Полная версия
Свиридов приложил руку к каске и, пригнувшись, побежал. Шевченко снова склонился над радиостанцией. Комбат отвечал, что помочь пока не может, умолял продержаться.
Вертолеты сделали еще один заход и ушли.
– Боятся! – прокричал сквозь сплошную перепалку выстрелов ротный. – Боятся смешать нас с духами в один винегрет!
– Шевченко, возьми себя в руки, продержись еще немного! – шипит, щелкает радиостанция, посылает натужные звуки, передает свою немощную энергию – пытается помочь.
«Бум! Бум!» Взрываются мины. Хаотичный неприцельный огонь изводит случайностью своего выбора. Идут штрафники, кровавят скалы, переполняются слепой яростью. Самые смелые, или, может, самые штрафные, доползли, приникли к камням, замерли в одном рывке, в одном шаге, готовые вцепиться в глотку, растерзать и погибнуть.
Шевченко уползает от пуль. Они почти настигают его, крошат в пыль и осколки камень, – а все мимо. У него уже посечены руки, лицо в заскорузлых кровяных корках. Вспыхивает пыль, взвизгивают пули, с рикошетным стоном уходят вверх. Шевченко мечется возле огромного камня, переползает с одной стороны на другую, но и там он уязвим, будто нагишом на сковородке; пули на ощупь подступают, готовые вонзиться в мягкую слабую преграду.
Ему хочется стать камнем.
– Эй, ребята, прикройте! – орет Шевченко. – Со всех сторон зажали!
Но ребята молчат. Слева обвис, перегнулся на острой глыбе солдат со смешной фамилией Ляша. Кровь из его разорванной груди натекла на камень, и тот стал будто покрашенным. Шевченко помнил, как в слепом отупении выскочил Ляша из-за укрытия и вдруг подскочил на носочках, рухнул на каменный гребешок.
Снова брызнула крошка, вспух фонтанчик пыли. Шевченко нервно засмеялся, пружинисто вскочил, согнулся в три погибели и с криком и матом рванулся, пробежал десяток раскаленных шагов, рухнул мешком за камень, чувствуя, как разбухает и расползается сердце. Он лихорадочно обтер лицо, содрал корочку, ладонь залоснилась красным, Шевченко плюнул, чертыхнулся – и увидел Стеценко. Тот лежал в глубокой нише, спереди укрытый массивным бруствером из камня. Сергей подумал, что старшина убит или ранен, но тот вдруг шевельнулся, закопошился, заерзал коваными ботинками. Потом он приподнялся, отвязал флягу, приложил ее к губам и стал пить. Он пил медленно, двигая шершавым кадыком. Было видно, что ему неудобно делать это лежа.
– Эй ты, сволочь, – крикнул Шевченко. – Тебе говорю, Стеценко!
Тот вздрогнул, глянул в сторону командира.
– Отлеживаешься?
Стеценко оглянулся, увидел направленный автомат, ужом распластался за камнем.
– Стеценко! – Шевченко чувствовал, как закипает ярость, он стал подниматься; старшина вскинул автомат, грохнула очередь. Сергей упал плашмя, успев понять лишь, что цел. Потом перекатился в сторону, выбрал камень покрупней, как раз на ладонь. Замыслил он старую, как мир, хитрость: размахнулся и швырнул камень. Стеценко выстрелил на звук, Шевченко ответил тут же. В шуме выстрелов он различил крик и звяканье простреленной фляги.
– Ну, все, теперь точняк… Теперь так, как есть… Как надо… – Шевченко сжал в кулаки дрожащие пальцы. Не говорил он сейчас – причитал, будто монах, торопливо и с трепетом произносящий молитву. – Вот так будет правильно…
Остатки воды вытекали из пробитой фляги, влага быстро впитывалась в поры камня, словно тот пил ее с жадностью, пьянея от самой счастливой случайности. А рядом вытекала из хладеющих ран густая соленая кровь. Но камни пресытились кровью.
Он на мгновение закрыл глаза и представил себя мертвым: грязное, исковерканное пулями и осколками тело, поджатые зябко ноги. «И какое же выражение останется на лице?..»
А Герасимов в это время сидел на железно-фанерном стульчике, в расстегнутой до пояса куртке. Маскосеть трепыхалась над ним, отчего по карте ползали тени – будто приливы и отливы несуществующего моря. Герасимов слушал доклады, недовольно обрывал многословных, раздавал короткие команды, пользуясь самым ограниченным запасом слов. Кокун сидел неподалеку от командира, слушал лаконичные «сегодня не будем», «держать под контролем», «докладывать немедленно», «разберитесь с обстановкой», чертыхался в душе, обижался на командира и одновременно завидовал его железной невозмутимости. «Ничего сложного, – думал он с недовольством. – Лысый тянет всю черновую работу, командир ставит задачи, а штаб гудит, выполняет».
Начальник штаба, вылизанный наголо бритвой под довоенную моду краскомов, слушал телефон и одновременно прикладывался к бутылке боржоми. Потом вслух высказал очевидное, то, что знали все:
– Если к исходу дня не возьмем перевал рядом с Дудкази, духи просочатся, как вода из решета…
– Нам бы Дудкази удержать, – проворчал Герасимов.
– Комэск ни черта не может сделать.
– Напалмом бы их залить, – сказал Кокун.
«Куда б его послать?» – подумал Герасимов обреченно.
– Слушай, сходи спроси, скоро обед будет?
Кокун молча вышел.
Герасимов хлебнул воды из бутылки. Даже теплая минералка была приятной, пузырьки щекотали полость рта, обжигали горло. Несколько капель пролилось на куртку, и образовалось еще одно темное пятнышко – рядом с невыцветшим прямоугольничком от колодки Звезды Героя.
Командир пытался понять, почему так скоро, непредсказуемо скоро была деморализована рота Шевченко, почему так странно гибнут у него люди. Несчастливое стечение обстоятельств? Он знал, что такое срывы у людей, – и он не давил до конца на «железку». Но человек заменим. Трудней заменить роту, тем более сейчас. «Продержаться бы им еще часа четыре-пять».
– Давай связь с Шевченко, – вдруг потребовал он у начштаба.
И Герасимов вновь просил ротного держаться, обещая скорую помощь. Знал, что обманывает. Но на войне, считал он, обманывать приходится всем. Солдату – когда грабит, командиру роты – когда все это скрывает, комполка – когда приказывает, обещает и тоже покрывает… Ну, а правительство, если в целом, – оно вообще делает вид, что здесь ничего не происходит.
Он вышел из-под навеса, закурил сигарету. Подошел Кокун.
– Прапор говорит, можно прямо сейчас идти обедать.
– Да какой, к черту, обед! Там рота Шевченко загибается!.. Давай, Кокун, в батальон. Будешь меня обо всем информировать. И никакой самодеятельности!
Кокун приложил руку к панаме и удалился. Герасимов проводил его взглядом и вдруг сказал:
– Македонский говорил: «Ничто не в состоянии защитить труса». А я скажу так: никто не в состоянии защититься от дурака.
Начштаба кивнул молча, с трудом поднял покрасневшие глаза.
– Наградить медалью, мать его… – Герасимов выругался от души, – да и отправить…
– В Академию ГШ, – вздохнул начштаба.
– Ни хрена! – отрубил Герасимов. – Сразу же после операции выхожу на командующего. К черту…
Шевченко готовился к смерти. Командир не смог помочь ничем, даже водой и боеприпасами. «Держитесь». Вертолетчики низко не летали, стрелять и бомбить не решались. Артиллерия могла лишь замесить и тех и других в один кроваво-пыльный фарш.
«Если и придется помереть, то сделать это надо аккуратно», – думал Шевченко. Он достал из кармана последние письма, которые в отличие от документов всегда носил с собой.
«Товарищ капитан! С гвардейским приветом к вам бывший сержант, а ныне – рядовой дисбата Василий Богомазов…» Богомазов сломал молодому солдату челюсть за сон на посту. Тот молчал в роте, молчал в госпитале. Написал только матери в Москву. Она – в приемную министра. Пришла оттуда гербовая бумага. И парню влепили срок в два года дисбата. Хотя все, все до одного по-человечески его оправдывали."…Здесь я стал шофером командира дисбата. Участвовал в поимке преступника и сам задержал его. Теперь к медали «За отвагу» прибавилась еще «За боевые заслуги». Сидеть осталось немного. Пойду потом работать в милицию, так решил. Если б не тот случай – служил бы еще с вами. Часто вспоминаю Афган – это было самое счастливое время…»
"…Здравствуй, мой родной, мой дорогой Сережка. Я все чаще думаю о том, как ты вернешься, как у нас все будет хорошо. Наша доченька все время спрашивает про папу, а я отвечаю: папа служит далеко-далеко, скоро приедет и привезет нам подарки. А она мне: наш папа на войне!…Мне часто снится сон, я не знаю, почему он повторяется, он такой странный и страшный. Мы куда-то собираемся, ты ждешь меня, я тороплюсь, ты спускаешься вниз на улицу, я продолжаю собираться, все время что-то ищу: то косметичку, то жакетку, то ключи. Выбегаю на улицу, а тебя уже нет…»
"…Вчера ходила в магазин и купила нашей малышке кофточку. Такая красивая, розовенькая и рисунок – слоненок… Сережа, посмотри там в магазинах для нашей девочки какое-нибудь красивое платье, туфельки, размеры я тебе писала…»
Между конвертов хранилась фотография Ольги. Снимок был сделан в фотоателье, перед этим она высидела несколько часов в парикмахерской. Шевченко посмотрел на портрет: поворот головы был совершенно не ее, да и прическа с завитыми локонами делала Ольгу чужой и глянцевой. Другого снимка у него не было. Содрогнувшись, он разорвал его пополам, потом еще раз пополам, затем стал уничтожать письма. И остались обрывки: четверть лица, волнистый локон, «здрав», «милый», «когда ты верне…», «зачем на…», «наша лю…». Чистые помыслы на бумаге еще более чисты.
Но дунул ветер, а вслед за ним автоматная очередь проштамповала краткое затишье, полетели обрывки то ли снегом, то ли пеплом былых чувств, падали, падали на чужую землю… Они часто ссорились, бывало, по самому ничтожному поводу. Ольга любила вспоминать и высказывать старые обиды, Сергею казалось, что делала она это намеренно, самоистязая себя и испытывая его. Они несколько раз собирались разводиться и лишь из-за ребенка терпели свои бесконечные конфликты и ссоры. В Афганистан он уехал внезапно, а перед этим она целую неделю не разговаривала с ним. Прощание вышло сухим, она не плакала и, кажется, готова была обвинить его в том, что он бросает ее с маленькой дочкой на руках. Но сдержалась. Уезжал с тяжелым сердцем. Но потом пришло письмо, в нем было столько нежности и тепла, что у него защемило сердце.
«Если выберусь отсюда, то все у нас будет по-другому. Все по-другому», – подумал Шевченко.
И вновь грохотала слепая машина войны, огромные зазубренные маховики со скрежетом продолжали свой вращательный, все перемалывающий путь. Чудовищное бессмысленное действо, окутанное сладостным дымом пороха, пронзенное криками боли, ярости, смертоносного одухотворения и жажды удачи, овеянное призрачным ветром доблести и подвига…
Кольцо наступающих сжималось, в нем постоянно выстреливались звенья, но прибывали новые силы, моджахеды с перекошенными лицами шли вперед, падали ниц, захлебывались кровью, вертелись, сраженные пулей… Напирали с трех сторон, с четвертой была отвесная стена.
Ротный уже трижды менял позицию, уходил все выше и выше, солдаты тоже уходили, не в силах противостоять перекрестному и фланговому огню. И каждый понимал, что если они не остановятся, не собьют пыл врага, то рано или поздно столкнутся на вершине спинами.
Раненный в грудь сержант Свиридов смотрел в небо и не видел уже ни мелькавших фигурок врагов, ни искаженных гримасами лиц товарищей, ни обнаженной объемно-осязаемой картины боя. Он тихо просил пить, черный распухший рот произносил только одно короткое, как выдох, слово. Но никто не слышал, да если б и слышал – воды не было.
Раненых отнесли на самую вершину, уже не было возможности найти более укромное и безопасное место. И они, наскоро перевязанные, в разодранных одеждах, кто молча, кто с надрывным бесконечным стоном, ждали своей участи. Слепящее солнце выжигало им глаза, тень исчезла и будто не существовала, пожелтевшие лица лоснились от липкого пота. Раненые угасали смертью распятых.
Козлов на получетвереньках протащился сквозь открытое место, плюхнулся рядом с командиром. Ротный глянул на его серое лицо, в котором пропечатывалась лишь тоска и безнадега, отвернулся.
– Раненые на жаре кончаются, – сипло зашептал Козлов. – Свиридов стонал, стонал, а сейчас уже не дышит… Пленный один, сука, развязался. Что с ним делать будем, товарищ командир? Они ждут уже, радуются, что скоро каюк нам всем выйдет. И сами нам глотки резать будут…
– Что, что… Дай им свой автомат! К дьяволу твоих пленных!
Сержант воровато ухмыльнулся, пожал плечами, огляделся и трусцой рванул обратно. Вслед ему тявкнула очередь. Шевченко выстрелил на звук одиночно. А через какое-то время он услышал за спиной раздирающий душу вопль. Он сразу все понял, вскочил, припустил бегом.
На самой вершине, куда еще не долетали пули, как на лобном месте, стоял маленький замполит Лапкин. Он тряс за грудки огромного сержанта. Рядом лежали связанные в баранку пленные. Замполит что-то кричал, хрипел, но, как у кликуши, слова разобрать было невозможно. Узнавались лишь отдельные матерные слова.
Еще издалека Шевченко разглядел странные оскалы на лицах пленных, струйки крови из-под носа и ушей. Третий пленник судорожно бился на земле. Ротный молча рванул в одну сторону замполита, в другую – сержанта Козлова, потом так же молча саданул того в скулу. Сержант тихо и покорно принял удар.
– Он гад! – захрипел замполит.
В его руках прыгал окровавленный шомпол.
– Вот – видишь?
– Знаю, что гад, – мертвым голосом сказал Шевченко. Он представил, каким оглушительным и страшным был последний звук, который слышали эти несчастные. Грохот лопающейся барабанной перепонки, треск раздираемой мозговой ткани, кроваво-черная темь…
– Вы же сказали: к дьяволу пленных! Вот я и отправил их к дьяволу, – обиженно пробасил Козлов.
– Я говорил убивать? – страшно закричал Шевченко.
– А что – ждать, пока их духи освободят?
– Безоружных – это же подлость! – взвизгнул замполит. – Тебя расстрелять за это!
– Давай, стреляй, замполит. – Козлов отступил на шаг и вытянул руки по швам.
И Шевченко внутренне передернулся, вспомнив афганца, расстрелянного хадовцами, вспомнил по усталой, ненаигранной покорности.
– Кончай цирк, – с тихой злостью бросил он. – Развяжи его.
Козлов ножом рассек веревки.
– Не смей убивать! – рванулся замполит.
– Заткнись, – отмахнулся ротный.
Афганец встал, начал растирать посиневшие почти до черноты руки. На вид ему было около тридцати. Редкая бороденка, маленькие птичьи глазки на болезненном сизом лице. И руки – такие же длинные, с тонкими продолговатыми пальцами. Левая – залита кровью. Одет был в истертый мышиный френч и широкие штаны. Он стоял и молчал, лишь тонкие губы шевелились беззвучно и торопливо.
– Пускай идет, – сказал Шевченко.
– Как – отпустить?! – поперхнулся замполит. – Он враг, дух, его сдать надо.
– Иди, сдавай…
Козлов хмыкнул, пожал плечами. Шевченко толкнул афганца в плечо:
– Иди, душман, иди.
Тот продолжал стоять, в маленьких глазках прыгал ужас.
– Пошел, говорю!
Афганец побрел, оглянулся раз, другой и припустил наутек.
– Товарищ капитан! – Это был Ряшин. Защитная ткань на его каске прорвалась, отчего казалось, что у воина проглядывает лысина. – Там по рации вас просят.
– Опять будут помощь оказывать, – буркнул ротный и поплелся на связь.
– Шевченко, ты слышишь? – раздался знакомый голос Герасимова.
– Слышу!
– Шевченко! Тут на тебя приказ есть – пойдешь начштаба батальона. Понял?
«Врет! – решил Шевченко. – А может, перед операцией не хотел говорить!»
– Сказал, приказ на меня есть, – тихо проговорил. – На начштаба.
Лапкин и Козлов переглянулись.
– Да-а… Все равно как у Паулюса с фельдмаршальским званием…
Шевченко хмыкнул.
– Ладно, все по местам. Помощь оказана…
– Духи что-то умолкли. Странно, – пробормотал Козлов. Он щелкал крышкой ствольной коробки, раздумывая, не почистить ли ему автомат.
Замполит молчал. Лапкин воспринимал окружающее как дикий, безумный калейдоскоп событий. Он поднял с земли автомат, медленно побрел на позицию.
– Боря! – крикнул ему вдогонку ротный. – Осторожно, пригнись!
Тот согнулся, болезненно втянул голову в плечи и снова побрел, спотыкаясь о камни. Вдруг он переломился, будто увидел что-то на земле и захотел подобрать, тут же повалился на бок.
– Борис! – отчаянно закричал Шевченко. Замполит корчился от боли, кряхтел, катался по земле. – Что, Борис?! – Шевченко оторвал его окровавленные пальцы от живота, задрал куртку, сорвал пришитый к рукаву индивидуальный пакет, зубами вскрыл прорезиненную оболочку, заткнул тампонами сквозную рану и стал обматывать бинтом худой, как у девчушки, торс замполита. Он успокаивал Лапкина, тот мужественно молчал, даже не стонал.
– Как уголь горящий… в брюхе, – натужно зашептал замполит.
Сергей чувствовал, что сам вот-вот надломится, закусил губу, руки не слушались, и последний узелок дался с трудом.
В расширенных, безумных глазах Бориса кипела горячая, хлещущая боль.
– Дышать… больно, – не сказал – прошелестел выдохом Лапкин.
– Ты терпи, терпи. Сейчас промедола тебе впрыснем. Все хорошо будет… Мы все не жравши, живот пустой, обойдется. У меня боец был… На боевых ничего не жрал. Чарс курил, слышишь? Прятался и курил. Вот зашел он в дом, а выходить стал в те же двери. Хотя надо бы ему в другую дверь. Обязательно есть другая дверь. Тут ему какой-то железкой в брюхо стрельнули. Из старинного ружья… Вылечили. В три счета.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Хадовцы – сотрудники ХАД, службы государственной безопасности ДРА.
2
«Зеленые» – правительственные войска.
3
Туран – капитан.
4
ДШБ – десантно-штурмовой батальон.
5
«Ноль двадцать первый» – убитый.
6
РБУ – ракетно-бомбовый удар.