Полная версия
Сергей Михайлович Дышев
Потерянный взвод
Автор ручается за подлинность описываемых событий.
Фамилии, имена, отдельные обстоятельсва изменены
И своей невысказанной болью…
– Кончай его! – Прапорщик бросил нетерпеливый взгляд на Трушина.
– Почему я? – Трушин отступил на шаг, ногой отбросил подальше дробовик, который валялся на земле. – Сам и кончай.
– Давай, быстрей, ты одного, я – другого. Что – струсил?
Афганцы – пожилой и молодой – жались друг к другу, у одного конец чалмы низко свисал, прикрывал их напрягшиеся руки: тот, что постарше, крепко держал молодого. Штаны их телепались на сухом ветру. Штанины короткие, как у клоунов, до щиколоток не достают, ноги торчат – сухие сучья.
Трушин покосился на афганцев, потом на Стеценко, сплюнул загорчившую вдруг слюну.
– Ты – старикана, я – молодого, шакаленка! – Прапорщик оглянулся: заслышал неясный шум за дувалом.
Старик смотрел куда-то вверх, беззвучно шевелил губами, а парень, высокий, нескладный, затравленно вертел головой, будто чего-то ждал, искал, хотел увидеть.
Но темная пятнистая тень толкнула, он отлетел от старика, что-то гортанно выкрикнул, тут же грудь ему разорвала короткая очередь. Беззвучно шлепнулись в пыль раскаленные гильзы. Афганец рухнул плашмя, не помня последних услышанных звуков.
– Ну?
– Хрен загну…
Старик взвыл, закрыл лицо руками и теперь не видел Трушина, тяжелого, квадратного, в провонявшем потом бронежилете, в низко надвинутой каске, обтянутой куском маскхалата.
– Какого… Это же дух!
– Знаю! – Трушин щелкнул флажком вверх-вниз, сцепил зубы. Автомат злобно забился в руках, будто пытаясь вырваться. Очередь пошла наискосок. Алые плевки вспыхнули на скрюченных пальцах, кадыкастом горле, впалой груди. И, казалось, вспыхивали очень медленно, в неотвратимой очередности – и оттого страшно.
Так и не отняв рук, старик повалился на убитого.
– Глянь, крестом легли, – хрипло выхаркнул Стеценко не то смех, не то кашель.
– Теперь в рай полетят православными. Крещеные!
– Давай в воду их! – Трушин быстро подхватил старика за ноги, поволок к спуску. Позади пыхтел со своей ношей Стеценко. – Хорошо, тут дувал закрывает, – сипло бормотал он. – «Афони» спрятал?
– Спрятал…
– Куда?
– Не твое дело.
– Поговори мне, сука!
Они спихнули тела в воду, река коснулась измазанных в пыли ран, заклубился красный дымок, мутная коричневая вода толкнула трупы, и они, как намокшие бревна, сначала поплыли по течению, но тут же ушли под воду.
Трушин задрал рукав и поморщился: две круглые ранки кровоточили. Он слизнул языком алые капельки и сплюнул.
– Шакал, дробью хотел меня забить!.. Надо будет справку взять. – Трушин достал бинт и стал наскоро наматывать его на руку. – Боевое ранение, 150 рублей. Как думаешь, засчитают?
– Иди, дробовик возьми… – Прапорщик тревожно оглянулся. – И не вздумай называть меня в роте на «ты».
Они вышли из-за дувала и тут столкнулись нос к носу с Эрешевым, в руках он держал дробовик.
– Ну, Орешек, напугал! – выдохнул прапорщик. – Давай сюда! – Он потянул за ствол, но Эрешев не отпускал. – Ты чего? Дай сюда, паря, это наш! Во, борзой! – Он с силой рванул ствол дробовика.
Эрешев молча разжал руку.
– Духа вычислили, – небрежно сообщил Трушин. – В воду их кинули. Стреляли, шакалы…
– Ага! Чтоб не смердели. А то духи все вонючие такие… Понял, Эрешев? – Стеценко похлопал солдата по плечу. – Пошли.
– А второй – тожи стрелял? – вдруг быстро спросил Эрешев. – Два человек из маленкого ружья?
– А как же! Один целился, второй – стрелял, – невозмутимо пояснил прапорщик. – Второй, чтоб ты знал, Эрешев, бросил в нас гранату, но не попал. Понял? – Прапорщик остановился, закинул ружье за спину. – Любопытный юноша. Давай, бегом вперед! Мы за тобой.
Кишлак тихо утопал в зное, пыли, приторных и тяжелых запахах полыни и навоза, слепо шептал верхушками серых тополей, и все равно в мареве затишья чудились настороженность и затаенность. Будто стиснутый, запрятанный крик. Плоскокрышие постройки лепились к неровному толстому дувалу, местами полуразрушенному; желто-серая стена тянулась, изгибалась по периметру. Казалось, что под тяжелым массивным дувалом вот-вот должна треснуть земля. Узкие проходы, тупики среди глиняных стен, нагромождения пристроек сплелись в немыслимом хаосе, безумной логике. Но как раз в ней и заключался непонятный, чужой, скрытый для постороннего замысел.
Эрешев бросал быстрые взгляды по сторонам, оглядывался на своих спутников, те осторожно ступали вслед, развернув стволы влево и вправо. Они аккуратно перешагивали через лужи нечистот; ощутимо тянуло несвежей застарелой гарью, тяжелый липкий дух обступал со всех сторон.
Вдруг впереди гулко ухнул выстрел, затем глуше – второй. Стреляли из «бура». Тут же сорвались, застучали одна, другая очереди из «акаэса».
Не сговариваясь, ускорили шаг, по узкой улочке ринулись бегом, впритирку к дувалам.
– Эрешев, проверь там. – Прапорщик показал на дверь.
Тот быстро подскочил, ударил ногой по двери и отпрянул в сторону. Но во дворике было пусто.
– Я буду на входе! – крикнул Стеценко и подтолкнул Трушина: – Давай, иди за ним.
В темном сумрачном помещении стоял запах прелых тряпок и еще чего-то приторно-кислого.
– Никого, – пробормотал Трушин, потрогал печку, зябко поежился, несмотря на жару: – Еще теплая.
– Пойдем отсюда…
Закоулками они вышли на площадь, которая примыкала к разрушенной мечети. Посреди площади нелепо возвышался бронетранспортер. Возле него стояли: ротный – капитан Шевченко, афганец средних лет в чалме и безрукавке и грязных полотняных штанах. Тут же находились двое хадовцев[1], они шли с ротой. «Зеленых»[2] не было, видно, они ушли на окраину кишлака.
Шевченко заметил Эрешева, крикнул нетерпеливо:
– Где тебя черти носят?
Эрешев кинулся бегом: Шевченко ждать не любил.
– Спроси, где остальные его друзья? – приказал ротный. – Хотя и так понятно, в кяриз смылись…
Эрешев добросовестно перевел вопрос. Афганец кивнул и развел руками.
– Он говорит, что ничего не знает.
– А куда его «бур» исчез – тоже не знает?
– Нахэйр, нахэйр пур. – Афганец развел руками и жалко улыбнулся.
– Врешь ведь, – Шевченко повернулся к хадовцам: – Пошли к кяризу!
Туран[3], старший из них, ткнул пленника стволом под ребро, тот охнул и быстро засеменил вперед. У кяриза, похожего на узкую черную ноздрю, поросшую, будто волосками, верблюжьей колючкой, остановились.
Туран снова ударил пленника, тот рухнул, потом медленно встал на карачки, выпрямился, выплюнул зуб. Туран раздраженно выкрикнул несколько фраз.
– Чего он? – тихо спросил Шевченко.
– Спрашивает, что с ним сделать, если в кяризе найдут оружие. Говорит, если найдут – то расстреляют, – торопливо прошептал Эрешев.
Афганец вытер кровь, посмотрел на испачканную ладонь и капли на синей безрукавке, забормотал задыхающимся голосом.
Туран вырвал из рук своего товарища веревку, которую тот успел принести, но Шевченко остановил повелительным жестом.
– Эрешев, дай «эфку».
Он вырвал кольцо и легким движением, как бросают окурок в урну, кинул гранату в колодец. «Хум-м!» – донеслось из глубины.
– Еще!
Снова прозвучал приглушенный взрыв и просвистели осколки.
Веревку привязали к бронетранспортеру. Туран повесил автомат на шею, обвязался веревкой и исчез в дыре. Второй хадовец лег на край кяриза и стал следить за товарищем. Веревка шевелилась, вздрагивала, сообщая о движении… Наконец она замерла, провисла. Какое-то время стояла тишина. Ротный поправил автомат и тоже заглянул вниз.
– Эй! – прозвучало в глубине.
– Давай! – крикнул Шевченко водителю.
«Бэтээр» кашлянул, вздрогнул, медленно тронулся с места. Из кяриза появилась сначала испачканная голова, затем рука, удерживающая веревку. На плече хадовца висела винтовка. Он вылез, отряхнулся.
– Ну? – воскликнул туран совсем по-русски и зло усмехнулся.
«Бур» полетел к ногам пленника. Тот безразличным взглядом посмотрел на ружье, расщепленный приклад, медленно поднял голову. Лицо его было почти белым. Все молчали. Шевченко наклонился, подобрал ружье, попробовал открыть затвор, покачал головой, пробормотал:
– Хорошее было ружье… – и снова бросил на землю. – Не стреляй его, туран. Отправь в тюрьму, черт с ним. Как там она у вас называется – Пули-Чархи?..
Эрешев стал переводить.
– Туран говорит, что этот шакал поклялся Аллахом и обманул. Значит, теперь ему смерть.
Пленник развел руками, тихо что-то сказал. Хадовец опять толкнул его.
– Он сказал, расстреливайте меня, – перевел Эрешев. Голос его дрогнул.
Жертву повели к дувалу. Туран подталкивал, хотя пленник не сопротивлялся. Шевченко пошел следом, чертыхаясь про себя.
– Лофтан сигрет биарид, – негромко произнес пленник.
Шевченко понял, полез в карман за «Столичными». Пленник никак не мог достать сигарету из пачки, оборвал фильтр, наконец вытащил, виновато посмотрел на офицера. Шевченко дал подкурить, тот вставил сигарету в разбитый рот, сразу глубоко затянулся, задержал дым в легких. Сигареты были сухими. Шевченко подсушивал их на солнце. Сейчас он подумал, что огонек дотлеет очень быстро. Сигаретка размером в жизнь. Шевченко отвернулся и увидел, что вокруг собралась почти вся рота.
– А ну, чего вылупились? Лапкин! Старшина! Живо расставить наблюдателей!
Солдаты стали нехотя расходиться.
Афганец докурил сигарету до самого фильтра, растоптал окурок, выпрямился, вытянул руки по швам.
– Пошли, Эрешев. Дело сделано. – Шевченко круто развернулся, пробурчал: – Пусть сами разбираются со своими.
За спиной громыхнула очередь. Ротный оглянулся. Жертва изгибалась в пыли. Хадовец выстрелил еще раз и неторопливым движением закинул автомат за спину.
– Что он еще сказал им?
– Он сказал: я готов.
– Понятно…
Ротный полез на бронетранспортер, уселся наверху, свесив в люк ноги. Солдаты снова потянулись к площади, и каждый оглядывался в сторону афганца, только что докурившего последнюю сигарету. Про себя Шевченко отметил, что лица у всех совершенно безразличные: ни злорадства, ни удивления, ни сочувствия. Но не подивился этому, потому как и сам чувствовал опустошение и, пожалуй, еще досаду – неизвестно, на кого и на что… В сером кишлаке, под серо-голубым небом, среди бесконечных серых гор и чувства были тусклыми и пустыми.
– Все, концерт окончен, – громко объявил он. Потом склонился в люк и приказал: – Падерин! Вызывай машины!
Солдат тут же склонился над радиостанцией, бас его раздавался глухо, как из железной бочки.
На краю площади – разрушенная мечеть. Хадовцы утверждали, что порушила ее неизвестно зачем и почему пришлая банда. Подложили динамит, рванули – и нет купола, рухнула стена, стыдно обнажив естество «церквушки». Последнее время Шевченко переводил все из местного языкового обихода на русский. Хотя грустно и нелепо: мечеть – она и есть мечеть, а не церковь, и арык – не канава, так любимая в русском лексиконе.
Народы воевали, ожесточались, сатанели в обоюдной ненависти; мертвели людские души, и ни Коран, ни Библия, ни моральный кодекс не могли остановить тех, кто иссушил сердце чужой кровью, кто уже не мог остановиться, жег, разрушал, убивал напропалую, бессмысленно, без жалости, без счета.
Вооруженные люди скучились на площади, слышались возгласы, смех, ругань. Молодые остались в переулках, застыли наблюдателями на плоских крышах домов – с оружием на изготовку. Им это в охотку: со всех сторон обступает неведомый опасный мир, дома расскажешь – не поверят… Один с пулеметом забрался на пятигранную башенку, устроился на ровной площадке, выставил ствол и головой туда-сюда. Не понимает, что виден за версту.
– А-а-а-л-л-а-а! – вдруг доносится с башенки.
– А ну, слазь оттуда, идиот! – Замполит роты лейтенант Лапкин кричит щупленьким басом, всплескивает руками и зачем-то скидывает с плеча автомат.
– Давай, давай, замполит, сруби его, – вполголоса замечает Шевченко.
Эрешев стоит рядом, сдержанно улыбается. А молодой свешивается вниз, видит худосочную фигурку замполита. Сверху тот кажется совсем маленьким.
– Ко мне его, – негромко говорит ротный, и Эрешев, верный телохранитель, молча пробирается через отдыхающую вооруженную толпу и спустя минуту приводит плотного рыжего увальня с плутоватой веснушчатой физиономией по кличке Ранец. – Ряшин! Пять нарядов вне очереди. Сразу после операции.
– Есть пять нарядов! – добросовестно и лихо чеканит рыжий «муэдзин».
– И вообще, последний раз на операции, – мрачно заключает ротный. Он явно не удовлетворен, его раздражает жизнерадостный боец.
– Ну, товарищ капитан… – канючит боец.
– Не нукай, – зло реагирует Шевченко. – Из-за таких, как ты… – Он замолкает, потому как лень сформулировать мысль. – Иди, вон замполит разъяснит.
Подъезжает колонна бэтээров. Солдаты с шумом и гамом лезут на броню, переругиваются. Они похожи на червяков, облепивших черепах.
Внезапно взгляд ротного натыкается на ружье за плечом старшины.
– Стеценко, откуда ружье?
Стеценко подходит вразвалочку, на небритом лице – ухмылка:
– Духа вычислил.
– А чего не докладываешь?
– Невелика победа для ветерана Афгана. – Он сплевывает. – Дело обычное.
Эрешев не выдерживает:
– Там еще один был!
– Ну, двух духов, какая разница?
Ротный поворачивается к Эрешеву.
– Старик был и молодой был. Прапорщик Стеценко и Трушин поставили их рядом и стреляли. Потом в реку кинули.
У Эрешева дергается щека. У него всегда она дергается, когда он волнуется.
– То духи были, командир. Стреляли в нас! – выкрикивает прапорщик. – А ты, Эрешев, спасибо скажи, что в лоб тебе не засадили. Вон, Трушину в руку попали… Болванов наберут в армию… – Прапорщик стоит внизу, смотрит на командира, солнце слепит ему глаза, он щурится, отчего его темное лицо кажется совсем старым.
– Кто тебе дал право расстреливать? – взрывается Шевченко. Стеценко пожимает плечами:
– Все равно бы хадовцы расстреляли…
– А ну, давай сюда ружье!
Шевченко засовывает мизинец в ствол, крутит его там, смотрит, есть ли нагар, потом ловко переламывает ружье пополам, заглядывает в ствол.
– Ладно, Стеценко, потом разберемся…
Колонна выезжает из кишлака, из-под колес густыми жирными струями брызжет пыль, сухой терпкий ветер подхватывает ее, и желтые клубы застилают небо. Водители чудом угадывают дорогу, сидящие на броне превращаются в одноцветных истуканов с плотно замкнутыми ртами. Солдаты стараются укрыть автоматы от пыли, затыкают стволы бумажными пробочками. Потом колонна поворачивается боком к ветру, пыль уходит в сторону. Наверное, издали кажется, что машины дымят. На радость душманам. Солдаты отряхиваются, исходят пылью. Кто-то закуривает. Можно открыть рот и перекинуться словом с соседом. Дорога – любимое дело для солдата. В дороге и время летит быстрее, и она – лучшее средство от полковой тоски. Трясешься на броне в свое удовольствие: только успевай набираться впечатлений. Но никто не знает, что будет через час, через день, через месяц. И Шевченко не знает. Дорога – это еще и загадка. Разгадай ее заранее – и, может, не нужен будет сам путь. Шевченко смотрит перед собой, ему не хочется оглядываться, видеть запыленные физиономии своих пацанов, думать о том, что может потерять кого-нибудь из них. Он старается гнать от себя предчувствия; здесь стал суеверен, носит на шее цепочку с крестом, купленную в дукане у «басурманина».
А внизу, на дне бронетранспортера, лежало ружье, колотилось, подпрыгивало на ухабах, гремело на железном днище. О ружье Шевченко меньше всего хочется думать, он чувствует, что случилась нехорошая история и последствия ее пока непредсказуемы. «Сволочи, – думает он и сжимает кулаки. – Сволочи и негодяи». Ружье занозой торчит в голове. «Нет, я припру старшину к стенке. Давно пора. Ведь неспроста не доложил сразу. А потом бы сунул трофей под нос, командир, пиши представление на орден…»
– Эрешев, что там было? Я ничего толком не понял! – кричит он.
Тот поворачивает коричневое лицо, запудренное пылью, что-то говорит, но бронетранспортер подбрасывает, движок ревет, пыль снова прет в лицо, и Эрешев лишь делает жест – ладонью по горлу.
– Ладно, потом расскажешь! – кричит Шевченко. Он вспоминает замысловатое этническое ругательство Эрешева: «Раскаленное кольцо на твою шею!»
…Если в трех сконцентрированных процессах – работа, служба, война – представить некую живую, приводящую все в движение массу, то этой массой будет именно солдат. Подполковнику Герасимову «масса» представлялась более конкретно: живой мякотью.
Послужив в Афганистане, Герасимов ближе к замене стал позволять себе «умственные экзерциции». Именно позволять, потому что ранее, когда он только принял полк, дни и ночи превратились для него в единый черный кошмар. Ему казалось, что он скорей умрет от перенапряжения, нежели от душманской пули или мины (что и для командира полка не исключение). Жизнь окунула его в жестокую необходимость, и этой необходимостью были эпидемии, чрезвычайные происшествия, безвозвратные потери, случаи наркомании, смерти. Все это шло от Афганистана и от войны. Кое-что оставалось и от мирной жизни: эфемерное социалистическое соревнование, всевозможные проверки, странные и нелепые отчеты, справки, документы, ради которых всегда не вовремя появлялись чопорные чиновники из округа и из Москвы…
Был ли он удачлив? Да, получил звание Героя. После чего на первом же построении заявил, что дрючить теперь будет раза в три сильнее. И все поняли, что это не шутки.
Герасимов не без тщеславия осознавал, что теперь он хоть краешком, но попал на скрижали истории, и потому волей-неволей смотрел на себя как бы со стороны: вот идет или, скажем, стоит перед строем молодой высокий командир полка, Герой Советского Союза. Каждое слово командира подхватывается на лету, каждое действие или поступок обсуждаются, смакуются…
В мыслях он называл себя прожженным афганским волком. Впрочем, так оно и было.
Герасимов был склонен к систематизации. Это качество особенно укрепилось в нем после академии, где ему пришлось вычертить массу всяческих схем и графиков. Огромную махину – мотострелковый полк – он представлял в виде огромной пирамиды. И себя, естественно, на ее вершине. Но потом вдруг понял, что на острие вершины не он, а солдат и сама пирамида – перевернута. Потому что на командире полка держится полк, на комбате – батальон, на лейтенанте – взвод. Ну, а на солдате держится все сразу: от взвода и до полка – работа, служба, война. Герасимов догадывался, почему к нему приходили такие мысли. Рано или поздно, хотя может быть – и никогда, командир, воспитатель, наставник солдат начинает осознавать простую мысль, – осознавать печенками, что главное в его жизни, работе – не звания и новые должности, а вот эти молодые ребята. И ничто более.
Перед Герасимовым лежала карта коричневого спокойного цвета. Издали она походила на полированную панель из хорошего дерева. Вокруг карты толпились люди. Командир только что расчихвостил заместителя по тылу, потом решил взяться за начальника артвооружения, но тут увидел скучающую физиономию зама по строевой Кокуна – и не выдержал:
– Николай Ильич, – поезжай, ради бога, в первый батальон. Проверь экипировку и держи меня в курсе обстановки.
Про себя подумал: «Чертов сынок».
«Чертов сынок» недавно отучился в академии имени Фрунзе. Своим одутловатым, сырного цвета лицом он совсем не походил на «сынка». Было в его повадках что-то от вальяжного конферансье и от инспектора-контролера. Кокуна любили приглашать на застолья.
Майор Кокун пророкотал «есть» и вышел из-под навеса. А Герасимов снова принялся за штабных. Он считал, что офицеры недостаточно деятельны, пассивны, о чем свидетельствуют даже небритые лица, и стоит раскачать их инертность, как энергия и движение их тотчас передадутся в батальон, который уже отмерял солдатскими ботинками Панджшерское ущелье. Подспудно командиру хотелось быть на самой передовой, но он не мог быть одновременно во всех трех ротах воюющего батальона, в артдивизионе и других подразделениях. А менее всего сейчас ему хотелось быть на КП. Герасимов слушал доклады, время от времени помечал что-то в блокноте, не цифры – закорючки-слова для памяти:
– пров. снабж.
– связ. с Колыхановьм
– горючка
– откр. голову Сим.
– с/пай
– вертушки!
Он отхлебывал теплый боржоми и ставил бутылку на одно и то же место расстеленной карты, получалось как раз на Кабул. А рядом тянулось Ущелье, которое изображалось в виде замысловатого растения с голубым стебельком. Удельный князь Панджшера Ахмад-шах Масуд обещал устроить русским «горячий прием». Переводчик перевел название Ущелья: «Пять львов». Звучало грозно.
Война началась – и никакие насыщенные, ловкие, деловые доклады штабных офицеров, в сущности, не могли повлиять на события. Батальон шел по Панджшерскому ущелью, как брошенный с силой камень продолжал свой полет, а рука, бросившая его, застыла в выпрямленном состоянии.
В динамике громкоговорящей связи защелкало, загудело: на связь вышел комбат.
– Первая вступила в бой! Духи обстреливают из ДШК…
Герасимов вскочил с места, опрокинул недопитую бутылку, побежал в аппаратную.
– Я понял тебя, Сычев! Какие силы у духов?
– Не знаю, – пророкотал железноголосо динамик.
– Ты разберись хорошенько в обстановке, понял? И потом доложи. Понял?
Герасимов вернулся под навес. Офицеры достали платки и вытирали карту. Красные стрелы на промокшем Ущелье разбухли, поплыли, будто подтекли кровью. Как руки на портрете Дориана Грея.
– Учил же тебя генерал Сафронов в академии: рисуй карандашом, а не фломастером, – проворчал командир, покосившись на начальника штаба.
– На современной скоротечной войне времени нет карандашом вычерчивать.
– В Афганистане тебе еще хватит времени.
Присутствующие рассмеялись. В устах начальника любая шутка веселей.
Со стороны синих гор методично доносилось «бум-бум». Артиллерия крошила скалы.
А Ущелье продолжало заглатывать вертолеты. На самом его дне, где круто уходили вверх могучие склоны, «стрекозы» припадали к земле и, раскрыв свое чрево, выбрасывали людей. Будто торопливо метали икру. В седую круговерть выскакивали скрюченные фигурки, навьюченные оружием и снаряжением, а летчики – хозяева «стрекоз» – матерились, торопили, подталкивали. Облегчившись, вертолеты быстро набирали высоту и снова спешили за очередной порцией живой массы. Ущелье фаршировали войсками.
Шевченко скинул капюшон маскхалата, под ним была такого же цвета каска, он поправил ее, снял темные очки и протер глаза от песчинок.
– Рота, становись!
Люди стали собираться во взводы, зазвенел пронзительный голос лейтенанта Воробья, ему вторил сиплый замполита Лапкина, который умудрился простыть на жаре. Солдаты занимали места в строю. Где бы каждый из них ни был: в пустыне за тридевять земель или рядом с родным домом – все равно солдат находился на своем месте в строю. Тем и сильна армия. Бойцы поправляли на себе оружие и снаряжение, расправляли на груди пулеметные ленты, кто-то о чем-то возбужденно выспрашивал; слышался негромкий, но обязательный в таких случаях мат.
После прочески кишлака народ успел отдохнуть, «зеленых» с ротой в этот раз не было, и хорошо, что не было, – значит, не придется опасаться, что кто-то пальнет тебе в спину, не будет эксцессов, осложнений, проблем обоюдного недоверия, обид и всего прочего, связанного с вынужденным взаимодействием с правительственной армией. Не было в этот раз ни представителя политотдела, ни офицеров из штаба полка и даже из батальонов. Никого не было. «Оно и лучше», – думал Шевченко, хотя и бередила его нехорошая мысль: а может, неспроста это… В штабе знают, когда можно идти.
Рота шла настороженно и с лихостью в сердцах, беспокойно и возбужденно, потому как операция – дело почетное, да и не столько почетное, как жутко притягательное для любого нормального парня – риском, возможностью отличиться, а кроме того, разжиться бакшишами. Все эти три заманчивые стороны боевых действий для ротного Шевченко давно потеряли всякую сущностную ценность. Потому как за полтора года пресытился риском, был ранен, получил свой орден, а разговоров о бакшишах вообще терпеть не мог. И оставалось ему еще каких-то полгода, и дембельский чемодан можно было собирать потихоньку, да вот будто что-то сломалось в нем, скучен стал, молчалив, нелюдим, если можно быть нелюдимым, когда в подчинении несколько десятков человек.
Земля в Ущелье будто соком сочилась, и непривычно было видеть изумрудной зелени поля, разбитые на квадратики, аккуратные дувалы, каменные строения. Посреди долины текла река, расползалась и разветвлялась на песчаных отмелях. Вода была желтой, но если смотреть издалека – то голубой. Все это каким-то чудесным образом ютилось среди высоких гор, которые уходили пиками к небу.