
Полная версия
Встреча
– Милый, это дорого…
Я смеялся и делал нарочно все особенно дорого. Я накупал ей разных духов, разных мелочей дамского туалета, и она постоянно, когда я привозил, говорила:
– Ну, зачем это?
Но это так говорилось мило, такая радость вслед за этим сверкала в ее глазах, что я еще привозил. Вечера мы проводили за городом, слушали оперетку, цыган.
Я возвратился домой. Сперва щемило, а потом прошло, совсем даже прошло.
Как-то в суде является ко мне швейцар гостиницы и с таинственной физиономией докладывает, что какая-то дама просит меня пожаловать. Как-никак, лицо я в губернии не последнее, – кто, какая дама может меня, отца семейства, так бесцеремонно требовать? Еду. Она!
Вероятно, я был достаточно огорчен, потому что она растерянно и испуганно, увлекая меня в свой номер, твердила:
– Милый, прости, прости… не могла… на один час… прости… прости…
Она дрожала, как в лихорадке. Как ни жаль было, но благоразумие требовало того, чтоб осадить ее.
– Вы не имели права так поступать, я откровенно вам говорю, что я люблю свою жену, что делаю, в сущности, совершенно незаконную вещь… там, где-то, это, может быть, не чувствовалось, но здесь, в одном городе с моей женой… Вы хотите, чтоб это почувствовалось? Наконец это провинция, каждый шаг, каждое слово будут известны всем сегодня же…
– Милый, боже сохрани… Милый, прости… – только и повторяла она бессознательно, то хватая, то бросая мои руки. – Ради бога, не сердись! Ради бога, прости… Я сейчас же уеду…
– Да это необходимо, и здесь ничего не может быть… Здесь, в одном городе с моей женой, все это… только…
– Я уеду, уеду… – с ужасом твердила она и начала складывать, торопясь и путаясь, свои вещи.
– Куда же вы уедете, – раздраженно спросил я, – когда поезд уже ушел и новый только завтра пойдет?..
Она растерянно присела, сложила руки и потом быстро проговорила:
– Я поеду на почтовых…
– Глупости, – ответил я.
– Но что же делать?
– Не надо было приезжать.
– Конечно, конечно…
Она была такая виноватая, при всей своей энергии, такая, в сущности, забитая… и такая прекрасная, чисто русская красавица, которая уже успела опять охватить меня и собой и всем прошлым… что я не мог дальше противиться и уже страстно целовал ее.
Она точно не понимала еще, что я делаю, позволяла себя целовать и рассеянно твердила:
– Не надо, не надо… Здесь твоя жена…
И все это кончилось страстным объяснением в любви, слезами и проведенным вместе еще одним вечером…
В сущности, она приехала советоваться, что ей делать: она была беременна… Виновник был я, конечно. Чтоб понять весь ужас ее положения, надо знать ее прошлое, которое она рассказала мне в этот приезд свой. Она росла в купеческой семье, и, пока жил отец, можно было жить: у них была лавка, дом. Она ходила в гимназию, а в свободное время вела конторские книги, торговала за отца в лавке. Отец был добрый, но самодур и совершенно необразованный человек. Жену бил в сердцах, в сердцах и ее за вихры дирал. Он все толстел, пока однажды его не хватил удар, затем второй и третий с смертельным исходом. Лавку пришлось закрыть, потому что мать, забитая и простая женщина, ничего не могла. Оставался только дом, и жили они – мать и две дочери – тем только, что сдавали квартиру. Квартиру эту нанимал чиновник; он сошелся с матерью, и так продолжалось, пока Паша, моя спутница, не выросла. Тогда чиновник влюбился в нее. Из страха потерять единственного кормильца, мать настояла, чтобы дочь шла за него замуж… Заметьте, с университетским образованием господин! Та, конечно, не знала о его связи с матерью, но ей нравился какой-то молоденький, очевидно, дрянной, как увидите, инженер. Для всех он был, дрянной, но для нее, конечно, олицетворением всего, что только было лучшего на земле. Его встречала она у своих подруг и когда видела его задумчивым, то готова была плакать, умирать и любить без памяти…
Но мать настаивала, настаивал жених, и Паша то соглашалась, то отказывалась. Наконец согласилась, но с условием, чтобы шафером был инженер. Накануне свадьбы, в доме подруги, она отдалась своему шаферу… На свадьбе собиралась в церкви падать в обморок, но шафер инженер шептал ей:
– Будьте мужественны!
И в сознании какой-то жертвы бодрилась: он понимал ее!
Потом был вечер, танцевали, кричали «горько», она целовалась, не все ли равно с кем: в душе она с ним целовалась.
Подруги заботились, чтобы она не выдала себя, шафер был нежен, страдание облекалось в такую красивую форму. Играла музыка, кружились пары, опять кричали «горько». В зеркалах она видела себя, нарядную, красивую, без кровинки в лице, к чему-то очень страшному приговоренную.
Настал и конец вечера. Гости разъехались, а когда она осталась лицом к лицу с ужасной действительностью, на нее напал дикий страх, и она убежала к матери в спальню.
Мать тащила ее к жениху, жених помогал…
Боже мой, ведь это, знаете, черт знает что за жизнь на одной струне там в этих городках… и при этом железная зависимость от этого одурманенного копотью и чадом этой жизни общества, которое, заметьте, и не хочет ведь ничего другого… С пеной у рта отстаивает весь этот омут жизни.
Из святыни брака устроили ужасы и пытки, с которыми не сравнится никакое рабство, никакие ужасы инквизиции. Во имя самого святого лозунга, под прикрытием его, творится то, что в самые ужасные времена крепостничества не делалось…
Те, которых обманывает идея святости, пусть вдумаются хоть в те факты, которые всплывают на судах. Уничтожением выходов создаются только преступления, бесполезно унижая идею. Закройте все воспитательные дома, и ретирады опять наполнятся задушенными младенцами… будут резать, бить, отравлять друг друга до тех пор, пока будет существовать понятие о собственности в людских отношениях… Здесь полный простор только негодяям, самодурам, дикарям… И тем крепче только приковываются они к их негодяйству, дикости, самодурству поощрением их рабских идей…
…Негодяй, конечно, закричит: как! он против брака!..
Ложь, наглая ложь: я против насилия, против унижения самого святого человеческого учреждения. И пора, давно пора всем порядочным, всем любящим свою родину ударить в набат, раскрыть себе и другим глаза на гнойные язвы.
Без свободной женщины мы вечные рабы, подлые, гнусные рабы со всеми пороками рабов.
Я не вытерпел и, прокашлявшись, бросил:
– Кто проповедует?
– Самый подлый из всех рабов, конечно, – ответил невозмутимо Черноцкий и продолжал спокойно: – Вы понимаете, он и после свадьбы не прекращал сношений с ее матерью. Застав их на месте преступления, она убежала к инженеру… Через несколько дней полиция возвратила ее, а инженера судили, приговорили к тюрьме. Она отравлялась, искала смерти – в одной рубахе бегала по снегу, нажила порок сердца, но покорилась… Мать от холеры или яда умерла. Когда у нее родился ребенок, муж сосчитал, что ребенок от инженера, и такой ад ей устроил, что она и себя и ребенка морозила – ребенок умер, и на этом помирились.
Начальник мужа стал за ней ухаживать, муж требовал, чтоб она была внимательна… Второй ребенок родился – от начальника… Муж был скуп, считал каждую копейку, от жалованья в две тысячи откладывал одну тысячу рублей в год и пилил ее без перерыва, что она не хозяйка, не бережет его денег. Тут подвернулся какой-то предводитель дворянства, изможденный, истощенный, но добрый… Оказал какое-то участие, обратил внимание, она схватилась за него, как утопающий за соломинку.
Муж, смотревший на связь с начальником сквозь пальцы, запротестовал здесь. Тогда она уехала к тому предводителю, в деревню… Новое несчастье: тот оказался, в сущности, человеком настолько истощенным, что ни к какой семейной жизни не годился. Она мирилась и с этим, но его самолюбие страдало… Сперва он ездил лечиться, а затем, возвратившись таким же бессильным, кончил тем, что возненавидел ее. Да и родные его восстали, и пришлось ей бросить его дом.
Место ее у мужа было уже занято: он взял какую-то особу прямо с улицы… Ей и было поручено воспитание ребенка.
Жена умоляла хоть ребенка отдать ей, – заметьте, не его ребенка. Не дал. Она уехала, и тогда вот и произошла наша первая встреча. Она хотела тогда же пуститься во все тяжкие… И начала с меня. Эта встреча со мной изменила ее намерения… В сущности, в том, что она, может быть, привязалась ко мне, вы понимаете, еще ничего нет удивительного… После стольких гадостей… свинства… и я, конечно, мог показаться ей… а?.. что? Понимаете?..
– Понимаю, конечно…
– Да, так вот какая, в сущности, бездна вдруг открылась пред моими глазами… Над этой бездной витаем она и я, только я держу ее… а? Никого больше… Вы понимаете? Я не мог же сказать ей: иди вон! При всей, может быть, негодности своей натуришки – не мог… Наконец, материальный вопрос… Презренный металл, – когда он есть, но пока нет его – в нем все, а она в таком уже и была положении… Ну-с, и вышло из всего этого то, что она поселилась в Москве, а я от поры до времени переписывался с ней, посылал деньги, строго-настрого запретил ей, конечно, навещать меня… В этом периоде я еще раз видался проездом с ней, но наотрез отказался от всяких супружеских отношений. Может быть, я уже остыл, может быть, хотелось, чтоб хоть теперь это было порядочнее… не знаю…
Она родила девочку… Письмо об этом по роковой случайности попало в руки жены, и все таким образом сразу раскрылось.
Ну, конечно, ахи, охи, жизнь разбита: слезы, страданье… настоящие, может быть! Вы замечаете, я и не думаю что-нибудь подчеркивать, скрывать, оправдывать себя; вся грязь, гадость, как видите, налицо… а? что?.. Выросла в известных идеалах, верила в меня, как в бога, и вдруг не бог, а дрянь, негодяй, развратник, с точки зрения того идеала… Ведь так? Жизнь разбита? Нужен бог, у всех бог, в романах бог, у нее только не бог, а надо молиться, приходится молиться черт знает на кого… а? ужасно?.. Я вас спрашиваю: чем она виновата… а? понимаете? Какой выход? Злая так или этак, но как-нибудь распорядилась бы: себе горло, ему ли; но ведь добрый человек, хороший, прекрасный – ему-то что делать? При всех страданиях надо пожалеть другого, простить.
А куда деть чувство гадливости, презрения, оскорбления?..
Все побороть так, чтобы и не догадался никто. А?.. А рядом с этим: когда же именно это случилось? где? при каких обстоятельствах?
Пачкается в грязи, допрашивает, бередит себя, меня… И ведь докопалась: срок вышел не девятимесячный, видите ли? Запутала и меня, думаю себе: то, что со мной случилось, могло случиться у ней и с другим… Короче, величайшую подлость в жизни дал проделать жене… Заметьте, идеальной чистоты человек.
Черноцкий вздохнул, помолчал и проговорил:
– Да-с… Пишет ей письмо жена, деликатно, осторожно выражает свое сочувствие, не судит, но указывает на факты, и умоляет ради серьезности вопроса написать откровенно, кто отец ребенка. Ах!.. Вот отчего болит душа. Вы чувствуете, что болит, а зачем мне ломаться перед вами?
– Что она ответила? – спросил я сурово.
– Она ответила, что действительно я отец… а? что? Может быть, я клевещу на свою жену? Может быть, она и должна была так поступить? А? Пожалуйста, говорите откровенно. Что?
Черноцкий долго молчал, и я спросил его:
– Видались вы потом с ней?
Черноцкий не сразу ответил:
– Нечаянно… Если я когда-нибудь и жалел, что я не художник… Этого невозможно передать, но вот разрежьте, и все тут. И умирать буду – это одно только буду помнить: квинт-эссенция всей жизни… Ах, ничего нет ужаснее человека бездарного – чувствовать все, понимать все и не быть в состоянии этого выразить! Еду по Москве на извозчике… Идет дама, и рядом с ней нянька несет ребенка. Она, вероятно, устала, не могла больше нести, и временно несла нянька, но в этот момент она почувствовала опять силы и с движением бесконечной любви, бесконечного счастья, точно вся жизнь ее одни сплошные розы, она повертывается и берет ребенка от няньки… Нет, вы понимаете, сколько прощенья, красоты сколько непередаваемой… Ведь это небо открылось, это сон из другой жизни… Это Маргарита, Гретхен… – вся боль души…
Голубчик, это разве можно выразить? Это была она. Я бросился, я не помню, что я делал… я целовал ее руки, лицо ребенка… а? что? Она похудела… Лицо, как вам сказать, прозрачное… а? Глаза, как звезды… Смотрит, счастье в лице… Это, это… А! Отчего не могу плакать? Ах, подите же вы с вашими прописями, моралями… Ну что, что все это в сравнении с тем, что называется жизнь? Жизнь не прописная, не по указкам, а так, как она идет в жизни? а? что?
– Ну? И дальше?
– Дальше ничего… ничего! Что ж дальше? Жена, дети, чем они виноваты? Мы поклялись пять лет не видаться… чтоб прошло все у нас… Но прошел год… Я опять в Москве… Хоть и дал слово не видеться, опять потянуло. Адрес забыл… Вертится дом в голове, – не могу вспомнить… Остался лишний день, в адресный стол послал… Пять адресов принесли, все объездил – не она. Не могу вспомнить дома… Ведь это Москва – семь миллионов закоулков… разве смотришь, куда идешь? Пробовал и так ехать: скажешь извозчику: «Пошел прямо, куда хочешь». На счастье, – и смотрю: дома не узнаю ли? Уехал в Петербург, пробыл неделю, возвратился… Опять остановился в Москве… Так тянуло к ней… Ездил… ездил… вечер пришел… Вечером что делать? Лето… Поехал куда-то в загородный сад… Вдруг… Это удивительно странно, из пустоты головной выдавил эту фамилию домовладельца… Так на мертвый берег точно выплеснуло: на теперь, дескать, подавись…
Конечно, туда… Тот дом и та лестница; бегу, а сердце стучит: люблю, люблю!
Вот дверь, еще мгновение за этой дверью… за этой дверью уже стояла смерть!
– Что?
– Она умерла… неделю тому назад от болезни сердца… И все ждала меня, говорила: «Он здесь, здесь, сейчас же, как придет, приведите ко мне…» Я стоял, слушал. Она не много получила от жизни… Я смотрел на эту страшную, теперь растворенную дверь, и мне казалось, что с той стороны двери, там, из темноты, она смотрела на меня из-за могилы, слушала мои мысли, такая же покорная и так боящаяся кого-нибудь обеспокоить… Сестра двоюродная была при ней и ребенка взяла с собой. Куда? Не знаю.
Вы понимаете состояние, когда по привычке, что ли, думаешь черпнуть все той же живящей влаги и пьешь уже какую-то дрянь смерти? А? Что? Думаешь обнять жизнь и обнимаешь смерть. А?
Для меня она живет. Она здесь, я слышу шаги ее наверху в рубке… Она в то же время разменялась на миллионы мелочей…
Она в песне, во вздохе… ее походка, волосы… Она живет со мной… возле меня. Меня тянет к этим падшим, там я сильнее ее чувствую… эту боль поруганного, затоптанного человека.
Я больной человек, маньяк, в сущности мертвец. И я только не хочу, чтоб та, сегодняшняя, услышала вдруг вместо кастаньета звуки костей моего скелета… а? Что?
Эти «а» и «что» звучали теперь, как клавиши старого разбитого фортепиано.
Он замолчал.
Невыразимо тяжелое чувство охватило меня, и не хотелось говорить.
– Ну что ж, будем спать, спокойной ночи, – смущенно проговорил он.
– Спокойной ночи, – ответил я.
Я не помню, как заснул. На другой день, когда я проснулся, ни Черноцкого, ни вещей его не было в каюте.
Я заглянул в окно – мутные струйки реки куда-то озабоченно бежали, двигался берег, ниткой ровной шел дождь.
Скучно…
Сноски
1
«Искушение св. Антония» (франц.).
2
по преимуществу (франц.).