
Полная версия
Гимназисты
– Это не та хохлуша поет, что полурусский костюм надела, да и думает, что она хохлуша. Это не в три яруса перевязанная кацапка поет, которой хоть в очи наплюй… кисель какой-то… тесто: облепит своего мужа так, что и застрял и скис… Это поет дивчина, без которой и Сечи и воли не было бы у казака… та, которая не боится искать, а уж «знайдет», так сумеет взять то, что ей бог, а не люди дали, спрашивать не станет… даст свое счастье, кому захочет.
– Ну, однако, жена Тараса Бульбы не похожа на ту, которая тебе снится, – заметил Корнев.
– Мне или Гоголю снится? Была бы Сечь, если б бабы не гоняли их туда? Вся история наша не с бою? А кацапы всё киселем: закиселили татар, закиселили французов… Та-а-рас! Посмотрел бы я на твоего Тараса, если б ему русская трехъярусная попалась.
– Слушайте, Долба, я хохлуша? – спросила Корнева.
Долба поднял голову и, облокотившись локтями о колени, ловя губой свои подстриженные усы, смотрел ей в глаза и загадочно щурился.
Корнева не выдержала. В глазах ее мелькнуло что-то.
– Ведьма! – быстро наклонился к ней Долба и залился веселым смехом.
– Благодарю, – обиделась Корнева.
– Нет, так сразу нельзя ответить… Вы знаете, у нас, у хохлов, как паробки дивчат узнают: кохаются.
– Что значит кохаются?
– Кохаются?.. Воля полная… у нас девушка до свадьбы совершенно вольная, и критики на нее нет: хочет – с одним жартуется, с другим, – пока не подберутся друг к другу.
– Что ж, это разврат… – заметил Семенов.
– Нет, разврата нет: воля. Разврат, где воли нет, а здесь воля полная… И дело до разврата не доходит.
– Ну… – кивнул головой Семенов.
– Под устав не подходит, – в тон ему сказал Рыльский.
– Под устав нравственности не подходит, – ответил с ударением Семенов и уставился в глаза Рыльскому.
Рыльский понял, на что хотел намекнуть Семенов, и спросил, слегка прищуриваясь:
– Чувствуешь себя хорошо?
– Очень хорошо.
– Ну, и проповедуй своей невесте…
– Я надеюсь, что моя невеста сама это будет знать, – ответил многозначительно Семенов.
Наступило общее неловкое молчание.
– Описать тебе твою невесту? – предложил Долба Семенову.
– Опиши, – вызывающе протянул Семенов.
– Красивая, – начал Долба, отсчитывая по пальцам, – конечно, с хорошими манерами, – словом, то, что называется воспитанная.
– Надеюсь.
– Будете играть: ты на скрипке, она на рояле.
– Обязательно.
– Ну, что ж еще? По утрам станете играть, под вечер гулять ходить будете… Ты будешь затягиваться с двойным наслаждением против теперешнего и будешь ей всё объяснять: «Вот это, моя милая, хороший человек, а это дурной, а по сторонам, когда я говорю, не смотри, а то я обижусь. А если я обижусь, я не скрипку, а тебя пилить стану. А если ты не образумишься, я тебя попру своим презреньем и понятием о чувстве собственного достоинства вообще и о том, что такое порядочная, воспитанная женщина в особенности…»
– Ну, потрудитесь теперь свою невесту описать.
– Моя? моя будет или из деревни, или одного со мной ума и развития, которую бы учить не пришлось, потому что все равно не научишь, а сам засосешься в ее киселе. Ну, вольная будет, умная…
– Все умных возьмут, а дуры куда же денутся? – спросил Вервицкий.
Долба весело посмотрел на него.
– Выбирать-то мы с тобой будем…
– Ну что же? кому ж нибудь все-таки достанется глупая, – сказал Вервицкий.
Долба оглянул всех и ответил, почесывая затылок:
– Не сообразил. Ты что не пишешь?
– Не пишется, – пожал плечами Вервицкий.
Все рассмеялись, и даже Карташев не удержался, фыркнул за парусом.
На горе из-за сада показалась дача Горенки. Лодки пристали к мягкому песчанистому берегу.
Пока соображали, как подтянуться к сухому месту, Долба, проговорив: «Эх вы!» – прыгнул и по колени в воде потащил за канат лодку.
– Постой, и я, – предложил было Берендя. Но, пока он собирался, носы лодок уже лежали на сухом берегу.
Один за другим попрыгали все, за исключением Карташева.
– Обиделся, – тихо махнул рукой Рыльский.
Еще подождали, и, наконец, Долба спросил Карташева:
– Ты что ж?
– Я не пойду, – ответил Карташев.
– Пойдем, Тёма, – попросила было сестра.
– Не пойду, – отрезал Карташев и отвернулся.
Переглянулись все и стали медленно подниматься в гору.
– Что с ним сегодня? – спросила Корнева.
Рыльский молча пожал плечами.
– Ну, что ж? не хочет, и бог с ним, – сказал Семенов.
Карташев лежал в лодке так плотно, точно прирос, злорадно провожая глазами исчезавшую между деревьями компанию.
Горенко сидела на ступеньках террасы и, увидев многочисленное общество, пошла к ним навстречу.
– Наташа! – радостно бросилась она.
Она быстро поцеловала Наташу, посмотрела на дорожку, откуда пришли все, и спросила:
– А брат твой?
– Капризничает… в лодке лежит, – ответила Корнева.
– Просто не в духе, – сказала Наташа, – с утра он еще… там дома у него вышла одна история неприятная.
По лицу Горенки пробежала тень.
– Что ж, он боится, что при виде меня ему еще неприятнее станет?
Анна Петровна обиженно улыбнулась, пожала плечами и повернулась к остальным:
– Милости просим на террасу.
Моисеенко как поздоровался, так и стоял, продолжая смотреть на нее.
– Вы как попали? – спросила его Горенко.
– Только под одним условием и поехал, чтобы к вам на дачу, – выдала его Корнева.
Горенко покраснела и, по привычке кусая губы, пошла за другими рядом с Моисеенко.
– Как брат?
– Ничего… сегодня лучше.
Манера говорить Анны Петровны была оригинальная и своеобразная: она отвечала не сразу, как будто ее отделяла от говорившего какая-то изолирующая среда, звук чрез которую проходил не сразу, а нужно было время. Иногда казалось, что она не слышала, но проходило время, и она отвечала так, как будто отвечала себе, но могли слушать и другие. Эта манера на Моисеенко действовала в смысле усиления того особенного и впечатления, и уважения, и обаяния, какое он чувствовал к ней.
Брат Горенко, Сергей Петрович, стройный, худой, с темным лицом, тусклыми черными небольшими глазами, с черной, окаймлявшей лицо бородкой, смотрел подавленно, вопросительно протягивал свою худую руку и старался приветливо улыбаться.
– Любуетесь? – спросил его Долба и показал на море.
Часть берега скрывалась за садом, но дальше был открытый вид, и ничто не мешало взгляду сразу охватить и потонуть в безбрежной, точно позолоченной, морской глади. Только в левом углу террасы сквозь деревья просвечивал обрывистый берег с торчавшими из воды острыми камнями, поросшими длинной морской травой. Каждый раз, как волна плескала о камни, трава эта как веером расплывалась по ней. В то время, когда везде царила мертвая тишина, были неподвижны и воздух, и море, и сад, в том уголке все продолжало бурлить, все несло какой-то шум и постоянно привлекало к себе тревожные взгляды больного. Но опять он обращался к далекому горизонту, где все в ярком огне лучей точно застыло в неподвижном покое, и опять стихал и удовлетворенно, без мысли, смотрел в пространство.
– Мы не стесняем? – спросил Анну Петровну тихо студент.
– Нет, нет… Сейчас чай будем пить.
Наташа была не в духе.
Корнев грыз ногти и старался дать себе отчет, что он чувствует к Наташе: ему нравились ее глаза, ее волосы, фигура, но не было цельного впечатления: захватывающего интереса. И он еще пытливее заглядывал в ее черные глаза и еще озабоченнее грыз ногти.
«А может быть, просто я ей не интересен? Это само собой разумеется, – спешил он себе ответить, – но и с остальными она такая же».
Только при брате она оживлялась, и тогда Корнев чувствовал ее сильнее. Зато в отсутствие его она вся была пред ним налицо, и это доставляло ему и тайное удовольствие, и огорчение. Сидит, бывало, за уроком и вспомнит вдруг ее: на мгновение потонет в воспоминаниях, спохватится и гонит их от себя, и после этого еще противнее ему «таянье», как он называл ухаживанье Семенова. В такие минуты нежных воспоминаний ему казалось, что и он не лучше Семенова – такой же, уныние наводящий своим ухаживающим видом, донжуан.
– Вы как будто не в духе? – спросил Моисеенко Анну Петровну.
Она окинула взглядом гостей, покусала губы и ответила сама себе:
– Семь человек, бабушка восьмая… – И, повернувшись к Моисеенке, сказав: – Да, мне немножко не по себе, – ушла с террасы.
Начали накрывать на стол, пришла бабушка, старая, сгорбленная, маленькая и почти глухая. Это была единственная родственница Горенки.
В ожидании чая компания сидела, вяло перебрасываясь фразами.
– Слушайте, странная эта Горенко какая-то, вы не находите? – наклонилась Корнева к уху Долбы.
Долба кивнул головой.
– Зачем мы приехали?
Долба ответил молчаливым пожатием плеч.
– Наташа, что ж твой брат? Так и будет там сидеть? Я пошлю за ним Машу… – вошла Горенко.
– Не придет, – вздохнула Наташа.
– Я пошлю все-таки.
Молодая горничная нашла Карташева все там же в лодке. Он с изысканной вежливостью, но бесповоротно заявил ей, что чувствует себя не совсем хорошо и потому прийти не может.
– Барышня будет очень жалеть, если вы не придете.
– Мне самому очень жаль…
Карташев не лгал: вечер так тихо догорал, так золотилось море, с таким сожалением выглядывало в последний раз, исчезая, солнце, что сердце Карташева невольно тоскливо сжималось от мысли, что он обречен в такой вечер на такую неприятную роль.
И горничной его было жаль. Она все стояла и наконец проговорила, ласково смотря на него:
– Может, пойдете?
– Нет, благодарю вас, право же, не могу…
Горничная ушла, но почему-то ее брало все раздумье, так ли уж он болен, что и до террасы не дойдет.
На повороте она еще раз оглянулась, постояла и, приподняв одной рукой платье, тихо стала подниматься в гору.
Карташева приятно тронуло внимание горничной. Он с удовольствием переживал ощущение взгляда ее ласковых глаз.
Прибежала Наташа, узнав, что он болен.
– Тёма, ты болен? Что с тобой?
Надо было хорошо врать.
– Просто меня укачало и теперь тошнит.
– Тебя никогда не укачивало!
– Я и сам не знаю… я думаю, оттого, что я лежал…
Карташев с наслаждением видел, что Наташа начинает верить, и думал с удовольствием в то же время, что его хоть вверх ногами поставь, и то не укачает.
– Может, домой поедем?
– Напротив, я и болен оттого, что закачало: я рад так полежать…
Наташа поверила и ушла, успокоенная.
Солнце село, быстро надвигались сумерки, поднималась свежесть с моря и с сада, распустилось масличное дерево и разлило свой чудный и сильный аромат. На горизонте медленно выплыла луна: большая, нежная, точно какой-то прозрачный шар. Первые лучи ее скользнули в полумраке, и, как в зеркале, отразились и потемневшее море, и загоравшиеся в небе звезды, и смолкнувший берег. В деревьях мелькнул огонек, и заблестели окна дачи. Блеск от них проникал до берега и слабо отражался в воде.
Все жалели Карташева и удивлялись, как это укачало его. Подали чай. Понемногу все освоились с обстановкой и уж не чувствовали себя так неуютно. Долба смешил всех своими мокрыми ногами и наконец ушел на кухню сушить их. Вервицкий, напившись чаю, что-то записал в книжку и пошел, как ни удерживали его, ловить рыбу.
– Это мое правило: что назначил – выполнить; не надо было назначать…
И он так пожал плечами, так убежденно посмотрел на всех, что ясно было, что он, во всяком случае, пойдет ловить рыбу.
Корнева хотела было хитростью удержать его.
– Вы играть хотели на гитаре?
Он только с сожалением развел перед ней руками: та, которой принадлежит его гитара, не здесь, и гитара не изменит ее памяти. Это была, и это знали все – Зина Карташева.
– Ну, и идите, нам Берендя сыграет.
– По крайней мере, сыграет! – подзадорил Рыльский ему вслед.
– На здоровье, – равнодушно ответил из сада голос Вервицкого.
Полились звуки мягкой, нежной игры Беренди.
На сердце у Карташева становится спокойнее, тише: аромат берега, огни в саду, глухой шум моря, блеск луны, музыка – вытесняли оттуда всю будничную прозу действительности, внеся взамен жгучее очарование волшебного вечера.
Если б не было стыдно, он даже пошел бы наверх; но он не пошел и слышал, как после скрипки зашумели стулья и по ступенькам раздались шаги… Он пожалел, что так скоро кончилось все и поедут назад. Но назад не поехали, вышли на берег и пошли налево. Две фигуры повернули к нему, еще две пошли было и отстали.
– Здравствуйте, Артемий Николаевич, – сказала ему Горенко грустным, ласковым голосом.
– Здравствуйте, – ответил с удовольствием Карташев из своей засады.
– И поздороваться не хотите?
– Тёма, Нина ни к кому другому не пришла бы первая.
– Что ты говоришь, Наташа?
Наташа сконфузилась, и все, что нашлась сделать, – это крепко поцеловала подругу.
Горенко рассмеялась и проговорила:
– Ну, хорошо, я пришла… хотя я очень, очень обиделась, что вы не захотели даже…
Но Карташев уже карабкался из своей засады и за шумом и треском своих прыжков не слышал конца.
– Тёма, может быть, тебе лучше немножко… пойдем с нами, – попросила Наташа.
– Если вам будет нехорошо, мы вас под руки поведем.
– Я попробую, – произнес смущенно Карташев, придавая голосу искренний тон.
– Ведут! – закричал Долба, когда подходил Карташев, и все весело бросились к нему.
Карташев шел и улыбался.
– Слушайте, Карташев, скажите правду: на кого вы сердитесь? – спросила Корнева.
– Я ни на кого не сержусь…
– На меня?
– А уж на вас, во всяком случае, нет.
– Врешь, сердишься, – настаивал Долба, – на кого-нибудь сердишься. Говори: мы сейчас того бить будем.
– Я и сам могу.
– Ну так бей, – сказал Семенов, подставляя спину.
– Чего мне бить тебя?
– Мир, значит? ну, давай руку… послушай, мы идем гулять.
– Я с Карташевым пойду, – заявила Корнева. – Не мешайте нам… у меня с ним дело…
Корнева увлекала Карташева вперед.
– Слушайте, Карташев, ничего по мне не заметно?
Карташев на законном основании поднял на нее глаза, увидя опять ту, которая так мучила его, и произнес, подавляя волнение:
– Ничего.
– Ничего? – спросила она, и на него посыпались знакомые искры. – Ничего?! Сказать вам?!
Карташев опять поднял глаза, опять увидел ее совсем, совсем близко, почувствовал одуряющий аромат масличного дерева, и в сердце его начало тревожно закрадываться предположение, сладкое, страшное, мучительное.
– Сказать?! – тревожно, замирая, повторяла Корнева, не спуская с него глаз.
– Говорите… – прошептал он.
– Я невеста Рыльского…
Так отчетливо отпечатлелись дорожка и кусты вдоль нее, а ниже деревья, и луч луны, и сухой аромат сада, и ее белая рука… Ему вдруг показалось, что это мертвая рука, и стало жутко.
– Что ж вы молчите?
– Я поздравляю вас… Я очень рад и за Рыльского.
– Слушайте, как, по-вашему, Рыльский хороший человек?
– Очень хороший… Я очень люблю и уважаю Рыльского.
– Слушайте… он мне позволил сказать вам…
– Я ему очень благодарен…
– Только – это се-е-крет.
Карташев вздохнул всей грудью.
– Я никогда его никому не скажу…
Корнева улыбнулась.
– По крайней мере, до свадьбы… Слушайте… Я вас очень люблю… Больше всех товарищей ваших… Скажите мне: я не опрометчиво поступила?
– Немножко рано, но и то… нет, ничего: Рыльский очень серьезный человек.
Сзади подошел Рыльский и сконфуженно спросил:
– Я вам не помешаю?.. о чем?
– Я говорю, что рад за Марью Павловну и тебя… со всяким другим это было бы рано, но ты, если уж говорить откровенно, и серьезнее и умнее нас всех.
Карташев горячо сжал руку взволнованного Рыльского и быстро пошел назад.
– Карташев, – ласково, мягко позвал Рыльский, – никому, пожалуйста.
– Будь спокоен.
Они еще раз пожали друг другу руки, и Карташев возвратился к отставшим. Но вдруг он бросился в сторону и стал в кусты.
Мимо прошел Семенов с своей дамой, Наташа и Рыльский с Берендей, Горенко со студентом и Долбой.
Когда все ушли, он облегченно вздохнул и тихо вернулся назад. У него не было уже ни гнева, ни раздражения: ему просто хотелось быть одному.
Высоко взошла луна на небе, когда наконец стали собираться домой.
Из тени вынырнула встревоженная фигура долговязого Беренди и снова исчезла в кустах.
– Что за черт – сбился я? О!
Перед ним стоял Карташев.
– С…слушай, где я? – спросил Берендя. – Я потерял их.
– Идем к лодке…
Они вышли на дорожку.
Корнев и Наташа отстали, сбились и напрасно искали остальных по залитому луной саду. Какая-то особая тревога охватывала их в этом неподвижном, светлом, точно мертвом или очарованном саду.
– Тьфу! черт! – обрадовался Корнев, наткнувшись на Карташева и Берендю. – Где ж остальные?
– Мы сами их ищем.
– Кричать надо. – И Корнев, приложив руки ко рту, закричал.
Все притихли и ждали. Прошло несколько секунд, пока пришел назад далекий ответ.
– Вон куда их занесло, – заметил Корнев.
– Е-хать по-ра-а!
– Иде-ем!
– Это Долба орет.
Один за другим сбегали к берегу со своими проворными тенями маленькие фигурки и останавливались в немом очаровании. Серебром заливались море и берег. Светлая полоса резала воду, сливалась на горизонте, дрожала и мигала в ярком блеске луны. Млел воздух, пропитанный наркотическим запахом жасмина и масличного дерева. Охваченное негой и страстью, море напрасно сдерживало свое тяжелое дыхание. Волна за волною ночного прибоя подкатывалась к отлогому мокрому берегу и с бессильным вздохом падала в объятия жгучей волшебной ночи.
Корнев первый пришел в себя.
– Ну, едем… Я чувствую, что или я поглупел, или все остальные поумнели.
– Все поглупели… че… черт возьми! – весело воскликнул Берендя.
И, обратившись к подходившему Вервицкому, он еще веселее закричал:
– Те…теперь пиши нас: мы все поглупели.
XI
ДОРОГА
Через неделю после дня рождения Корнева Карташевы отправились в деревню. С ними ехал и Корнев.
Поезд отходил в шесть часов вечера.
Аккуратная Аглаида Васильевна забралась на вокзал за час до отхода. Корнев, Наташа и Карташев пошли гулять на площадь, а Аглаида Васильевна с остальной семьей сидела на платформе в тени искусственной ограды из цветов.
В пустую залу первого класса вошел господин лет тридцати пяти, самоуверенный, с неприятной, заносчивой манерой и, заглянув в противоположное зеркало, устало, раздраженно опустился в кресло. Отразились вызывающие, с морщинками уже, черные глаза, маленькая из серого шелка шапочка, черная, слегка полысевшая на самом подбородке, на две стороны расчесанная борода, подержанная фигура, в легком, хорошего покроя платье, в светлых с застежками ботинках. Несмотря на изящный костюм, претензию и фатоватость даже, солнце и ветер степей положили на лицо господина свою властную печать. Особенно пострадал нос: покраснел и лупился. Это подчеркивало мелкие следы того уже надвигавшегося возраста, который у некоторых можно сравнить с неприятным пробуждением после веселого вечера, где всего было довольно: и вина, и женщин, и проигранных денег.
Увидав вошедшую Аглаиду Васильевну, господин с установленной любезностью тех светских отношений, когда нельзя избегнуть встречи и отсутствие общих интересов делает эту встречу скучной и неинтересной, подошел к Аглаиде Васильевне.
Аглаида Васильевна сдержанно, почти сухо поздоровалась с ним и огорченно подумала, что придется ехать вместо третьего класса во втором.
Возвратившиеся Корнев, Наташа и Карташев нашли Аглаиду Васильевну и Зину в обществе этого господина.
– Это кто? – спросил Корнев, отходя с Карташевым.
– Неручев, – ответил Карташев, – наш сосед: страшный богач, но запутался так, что, вероятно, все с молотка пойдет.
– На здоровье, – проговорил равнодушно Корнев.
Узнав, что решено ехать во втором классе, Корнев сморщился и сказал Карташеву:
– А твоя мать пропитана все-таки всей этой ерундой в значительной степени.
Карташев не любил критиковать мать и, промолчав, пошел хлопотать насчет багажа.
Раздался третий звонок, и поезд тронулся. Он медленно извивался в предместьях и дачах города, и, только завидев открытую степь, он, точно увлекшись развернувшеюся далью, весело помчался вперед, разбрасывая по воздуху клочья пара. Оторванные белые клочья медленно таяли в свежевшем небе. Садившееся солнце, скрывшееся было за садами, опять выглянуло и заиграло на стенках вагона.
Через окно от того, в которое смотрели Корнев и Карташев, выглядывала Наташа, жадно подставившая свое лицо встречному ветру.
Соскучившись смотреть, Корнев отвернулся от степи и покосился, нет ли места возле Наташи.
Наташа, точно угадав, вышла из отделения, где сидели Аглаида Васильевна и Зина, и прошла к свободному окну.
Корнев нерешительно потянулся за ней и сел возле на скамью.
– Вы тоже любите степь? – спросил он.
– Люблю, – весело ответила Наташа.
– А вы во многом похожи на брата.
– Я очень рада, – ответила Наташа, стоя боком к окну и смотря вперед.
Ветер играл ее небрежно расчесанными волосами, выбивал их и наконец так рассыпал, что Наташа распустила свои волосы совсем, чтоб собрать поплотнее.
В этой ажурной рамке волос, в косых лучах солнца еще рельефнее светились ее черные большие глаза и манили к себе Корнева своей, как ему казалось, бездонной глубиной.
Она с трудом справлялась с волосами и смотрела на Корнева так, как смотрят, когда без зеркала заматывают там, где-то сзади, косу: непринужденно и внимательно к своей работе. В рассеянности она даже наклонилась немного к Корневу и, казалось, озабоченно всматривалась в него. Корнев чувствовал ее близость, ее безмятежное спокойствие, и его охватывала беззаботная удовлетворенность молодого туриста в приятном обществе расположенных к нему людей.
Корнев в первый раз выезжал из города; в первый раз он был в обстановке, в которой не чувствовалась та проза гимназии, то неудовлетворенное чувство не то тревоги, не то ответственности за что-то, которое так хорошо знакомо всякому гимназисту. Не было риска встретить начальство врасплох, не было в голове завтрашних уроков и полученной единицы. В первый раз все это выпустило на волю свою жертву и осталось в исчезнувшем большом городе. Даже и удовольствие свободного чтения в деревне уступило теперь место потребности полного, беспредельного отдыха.
Кончив с волосами, Наташа опять повернулась к окну, став так, чтобы не мешать Корневу.
На Корнева из-за Наташи в ярких переливах заходящего солнца смотрела беспредельная догорающая степь. Легкий ароматный воздух полей становился еще легче и сильнее охватывал нежным душистым запахом свежего сена. В неподвижном воздухе, в стихающем дне только шум поезда нарушал общий покой, задумчиво сливаясь в однообразный, далеко кругом разносившийся гул. Солнце точно втягивало в себя свои длинные, скользившие по степи лучи и собирало их вокруг себя в ярком без боли сиянии. Только ядро раскаленно сверкало, и рельефнее отсвечивал какой-то там, за горизонтом, океан света и безмятежной дали. Потянулись в ту даль и перламутровые с золотым отливом тучки, и степь, и сам поезд, казалось, мчался туда, чтобы вместе с размаху потонуть и исчезнуть в неведомой дали.
Наташа стояла, облокотившись, смотрела и отдавалась той приятной щемящей задумчивости, какая охватывает под вечер у открытого окна в быстро несущемся поезде, когда глаз так легко скользит по полям, когда так жаль чего-то и так тянет туда, где прихотливо вьется в золотистом море желтеющих хлебов дорожка, где высоко над ней черной точкой в огне заходящего солнца замер и бьется в истоме отшельник степей – дикий кобчик.
Карташев засмотрелся, и мысли улетали в открытое окно и неслись то к поспевавшему хлебу, то к скирдам, то к свежей пашне с седыми быками, лениво ползущими по борозде. И вдруг вспомнилась ему прошлогодняя история с Одаркой в деревне, и сердце его тоскливо-приятно екнуло. Как-то в полдень в саду, на берегу пруда, в самой чаще густо сплетенного вишняка, в ажурной тени его тонких ветвей, в неподвижном, млеющем ароматом темных вишен воздухе, лежал он с книгой в руках и читал. И все так ярко отпечатлелось в памяти: он вдруг поднял голову и увидел шедшую вброд по пруду стройную красавицу, гибкую, как змейка, казавшуюся ему всегда каким-то видением неба, – молодую Одарку. Так и замерли в нем навеки: сверкавший пруд, Одарка, ее небольшое лицо, миндальные глаза, куча каштановых волос, небрежной волной обмотанных вокруг головы, безмятежный взгляд по сторонам, круги по воде и белое тело Одарки, так ярко сверкавшее над прозрачной водой. А он, прильнувший, затаивший дыхание, святотатственно смотрит… И вдруг треск… Одарка видит его, держит в руках свое платье, не знает, на что решиться, и с стыдливой мольбой смотрит на него своими мягкими затуманившимися глазами. Покорный, он идет прочь, но его тянет назад, к ней; он раздумывает, борет порыв, а сильная волна страсти снова охватывает его. Но Одарка уже мелькает между деревьями, и он остается, неудовлетворенный, один с своими жгучими ощущениями. Растерянный, ищущий, он идет назад, туда, где за минуту так ярко искрился пруд, где шла Одарка, где нежно и сильно кто-то пел чудную песнь, где таким жгучим огнем разливался по телу пьянящий аромат темных вишен… Но уж там пусто, только пруд равнодушно мигает да комар поет над ухом свою назойливую, скучную песнь.