
Полная версия
Студент Иконников
– А это сопряжено с какими-нибудь неудобствами… для доброго имени?
– Отчасти, да! Придется ходить на санитарный осмотр. Впрочем, и этот вопрос можно уладить таким образом, что фактически осматривать не будут, а будут только ставить отметку об осмотре.
Роза сначала с негодованием отвергла поданный ей Рудзевичем совет, но затем продумала над ним дня три и пришла к заключению, что иного выхода у нее нет. И, встретясь с Рудзевичем, она попросила его устроить ей это дело. И скоро Роза была уже в Москве. Конечно, ни провизору в Твери, ни тетке в Москве, она не сказала правды. Она просто сказала им, что ей разрешили возвратиться, и те поверили. На предложение же тетки опять поселиться у нее – Роза ответила, что ей удобнее жить в номерах, и что она только будет приходить обедать.
Вспомнился Розе Самойловне второй кошмарный день, когда ей пришлось идти на осмотр. Правда, у нее было письмо к врачу, заведующему этим; письмо, гарантирующее, что ее осматривать не будут. Но все-таки волновалась она ужасно. Пришла она в указанное ей место и застала там целую толпу проституток. Были тут старые и молодые, и в шляпках со страусовыми перьями, и в простых ситцевых платочках. И все это кричало, курило, переругивалось.
Доктор был занят, и его пришлось подождать. В соседней комнате происходил осмотр, который производился фельдшером. Он то и дело появлялся в дверях и кричал повелительно и резко:
– Следующая!.. Ну!
И вот, в один из таких выходов его внимание привлекла Роза.
Она стояла около дверей, смущенная и растерявшаяся в непривычной обстановке.
И фельдшер сказал ей с нетерпением:
– Ну, чего на меня глаза-то вытаращила? Марш на осмотр!
Роза уже окончательно растерялась и забыла о письме к доктору. Мысль о том, что ее сейчас будут обнажать и осматривать мужчины, каленым железом прорезала ее мозг, а слова фельдшера заставили остановиться сердце. Но она нашла в себе силы крикнуть ему, дрожа от ужаса:
– Меня осматривать не нужно!.. Я вовсе…
– Как не нужно? – перебил ее, багровея, фельдшер. – Так зачем же ты сюда пришла! Иди, и не разговаривай!
Грубый окрик привлек любопытных. Розу с фельдшером окружили проститутки, и она не знает, чем бы это кончилось, если бы в эту минуту не подошел доктор, – пожилой, благообразного вида человек с добрыми серыми глазами, смотревшими из-под золотых очков. Он сразу догадался, что тут что-то неладное и пригласил Розу в кабинет. Там она передала ему письмо и, рыдая, рассказала свою драму. Доктор прочел письмо и долго и грустно качал головой. Затем сказал ей голосом, в котором дрожали слезы:
– Не волнуйтесь! Мы вас осматривать не будем!
С тех пор Роза Самойловна еженедельно, аккуратно, ходит на осмотр, и тот же самый фельдшер молча и сумрачно ставит ей в книжку штемпель «здорова». А потом ласково жмет ей руку и конфузливо улыбается.
Самовар давно ужо заглох, и налитый стакан чая остыл. Роза Самойловна налила себе свежего и начала пить маленькими глотками. Спать ей не хотелось: впереди была еще целая ночь, написать родителям она еще успеет, а заниматься анатомией желание уже прошло. И хотелось посидеть совершенно одной около столика с самоваром и подумать. Так просидела она довольно долго, а затем встала и принесла с комода почтовую бумагу, конверт и села писать.
«Дорогие родители, – писала курсистка, – вот сейчас, осталась одна и спешу унестись мыслью к вам… милым, хорошим, светлым. Жду не дождусь этого лета, чтобы побывать в Екатеринославе и пожить месяц-другой со всеми вами. Ведь я вас так давно не видела. Получили ли вы деньги, которые я выслала на прошлой неделе? Я, слава Богу, живу и не нуждаюсь, получила еще один урок. Так что вы, пожалуйста, эти деньги тратьте и не думайте, что я себя обижаю».
Тут приходилось писать неправду: Роза Самойловна отказывала себе решительно во всем и каждый лишний грош отсылала родителям. Правда, у нее был обеспечен обед у тетки и даже та предлагала курсистке неоднократно деньги, но каждый раз, под каким-нибудь предлогом, Роза от денег отказывалась. Было у нее три урока, которые давали ей пятьдесят рублей в месяц. Из этих денег – на двадцать пять она жила, а остальные отсылала домой.
«…как здоровье маленького Мойны? – писала дальше Роза. – Вы в прошлом письме говорили, что ему нужны дорогие лекарства… Пожалуйста, не стеснялось и покупайте ему все, что только будет нужно. И папаша пусть покупает себе сигары, я ведь знаю, что он их любит курить по субботам… Денег я в этом месяце еще пришлю. Живется мне очень хорошо: пью и ем много. Веселюсь».
Затем она написала, что в виду университетских событий, она, вероятно, к их, еврейской пасхе, будет уже дома. Приписала поклон от тетки. Встала, порылась и комоде и вынула для маленьких сестренок три картинки, вложила их в письмо, заклеила конверт. И ровным, немного мужским почерком, написала: «Самуилу Михайловичу Шайкевич. Екатеринослав, Старо-Дворянская, дом Хаймович».
Странный, белесоватый света начал заползать в комнату… Роза Самойловна оглянулась и посмотрела на окно: в него пробивался рассвет, – смутный и бледный.
Номер курсистки был в третьем этаже, а дом стоял немного на горе. И когда Роза подошла к окну, – впереди было серое, в обрывках, небо, а несколько ниже – ряд однообразных и скучных домов… Город еще спал, но из труб уже вылетал дым и вился тонкими струйками, вонзаясь в одетое в лохмотья небо.
Роза Самойловна открыла форточку. В лицо ей пахнули убегающая ночь, сырость последнего снега и холодок предрассветного ветерка. Где-то прокричал далекий паровоз. И был этот крик жалок и беспомощен, как крик брошенного ребенка. А его сменил шум запоздалого автомобиля – дерзкий, напомнивший беспощадный, холодный город…
VI
Несколько дней спустя после знакомства Иконникова с Розой Самойловной, к нему в номер зашел Филатов. Он был чем-то расстроен, и Иконников сразу это заметил.
И, когда Филатов присел на диван и начал рассеянно вертеть в пальцах бахрому салфетки, Иконников спросил:
– Что это у тебя такой вид сегодня? Совсем не весенний.
Филатов сделал гримасу и процедил сквозь зубы:
– Нет, ничего. Просто меня этот художник расстроил!
– Какой художник?
– Спириденко! Ах, да, ведь ты с ним незнаком! – спохватился Филатов. – Тут, видишь ли, к Рудзевичу заходит один художник, пропойца, из бывших людей. Когда-то он был хорошим иллюстратором. Говорят, много зарабатывал. И вот, постепенно, дошел до дна.
– Чем же он мог тебя расстроить?
– Своими разговорами. Сидит он у нас сейчас в номере. И ужасно скверная у него привычка: куда бы ни пришел – всюду заводит разговоры о самоубийстве.
Филатов помолчал, а затем поднялся.
– Хочешь, пройди, послушай его?
Иконников сегодня был не в духе, и ему разговоры на эту тему не улыбались. Но Спириденко заинтересовал его, и он пошел к Рудзевичу. В номере была обычная обстановка: самовар, водка, колбаса и ходящий по номеру с заложенными за спину руками Рудзевич. И рябой студент был тут же, а рядом с ним, около стола, сидел средних лет штатский, одетый бедно. Когда-то красивое лицо его было теперь испито и обрюзгло, а большие мешки под глазами, небритые щеки и подбородок, делали, его похожим на старика. И только глаза были молоды, большие, черные, с опухшими от бессонных ночей веками и длинными ресницами. Он пришел, очевидно, без пальто, в одном пиджаке с поднятым воротником, который он все время конфузливо поправлял, прикрывая им выглядывавшую ночную сорочку. Рукава его пиджака были коротки и обнажали худые руки, красные от холода, с грязными ногтями на длинных, тонких пальцах.
Когда Иконников вошел, он развязно поднялся и первый протянул студенту руку:
– Художник Спириденко! Бывший иллюстратор и карикатурист!
– Почему бывший? – спросил Иконников, присаживаясь.
Сел и Спириденко, опрокинулся на спинку стула и сказал мягко, как бы щадя Иконникова:
– По многим соображениям! Во-первых, спился и потерял способность творить, быть же ремесленником и не хочу, да и не могу.
Он протянул Иконникову дрожащие руки…
– Видите? Все время мессинское землетрясение! Разве на этой зыби карандаш удержится? Затем – костюм у меня такой, что ни в одну порядочную редакцию не пустят. А в-третьих, плевать я на всех хочу, ибо талант никогда не должен унижаться!
Он обернулся к Рудзевичу.
– Так продолжим наш разговор! Вот ты, Казимир, говорил, что самоубийство есть трусость? А чем ты это докажешь?
– И доказывать нечего! Эка невидаль пустить себе пулю в лоб, или повеситься! Один момент – и все кончено! А ты вот попробуй-ка, поживи, да покувыркайся в этом грязном болоте – в жизни! Тот же, кто бежит от жизни – трус! Ясно, как соленый огурец!
– Конечно, коллега прав, – поддержал Иконников. – Только трусы кончают самоубийством, или ненормальные люди! Для борьбы с жизнью нужны храбрость, сила воли и ясный ум. А для самоубийства этого ничего не нужно.
Спириденко вдруг привскочил на стуле и ударил кулаком по столу.
– Врете вы все!.. Вот вы-то именно и есть трусы, ибо согласитесь лучше ползать на брюхе перед давящей вас пятой, чем поднять мятеж духа и заглянуть неустрашимо в лицо смерти.
– Так почему же вы сами не покончите самоубийством? – вырвалось невольно у Иконникова.
Спириденко пристально на него посмотрел:
– Не беспокойтесь, я это сделаю! Вы не думайте, я не провокатор.
– Я этого вовсе и не думал! – сконфузился Иконников – Это был просто вопрос, подсказанный логикой.
Спириденко помолчал немного, закурил папиросу и продолжал:
– Я не хочу кончать сейчас с собой только потому, чтобы не подумали, что Спириденко испугался нужды, испугался того дна, на которое опустился. Я покончу с собой только тогда, когда буду в лучших условиях, чем теперь. А это, весьма возможно, в скором времени и будет.
– Тогда приходи за мной! – вдруг сказал Рудзевич, и было непонятно: говорит ли он серьезно, или шутит.
Иконников с удивлением на него посмотрел: Рудзевич был серьезен. Спириденко же принял это, как должное.
– Хорошо! Я тогда за тобой приду!
Наступила большая, тяжелая пауза. Монотонно ходил из угла в угол Рудзевич, сумрачно сидел на диване Филатов, и было слышно, как тяжело дышит Прохоров. Скверно себя чувствовал и Иконников. Будто одно, общее горе заползало в эту комнату и спаяло сердца присутствующих одной скорбью.
– Странные иногда бывают на свете случаи! – заговорил опять Спириденко. – Вот сегодня хоронят одну молодую девушку, которая третьего дня отравилась. Она жила в том же доме, где я, и потому я всю эту историю знаю. Была она дочерью купцов, людей довольно состоятельных и почтенных. Но мещане они были и по рождению и по духу. И в семье атмосфера была невозможная. Бедную девочку держали в ежовых рукавицах. И вот, наконец, просватали. В это воскресенье должна была состояться ее свадьба.
Иконников вздрогнул и насторожился. Что-то знакомое было для него в рассказе художника.
– Ну! – чуть не крикнул он. – Что же дальше?
– А дальше, стряслась над девицей беда. Собственно не беда, а так… Я даже не знаю: как это назвать. По-моему, просто девчонка пошалила. Перенес ее где-то через лужу студент. И нужно же было случиться, что в это время по этой улице ехал жених и…
Иконников вскочил со стула, бледный, как полотно. И казалось ему, что он летит в какую-то бездну, и словно откуда-то издалека долетают до него слова Спириденко:
– Жених приехал к ее родителям и, говорят, отказался жениться. Да что с вами, – вдруг привстал художник, – вам… дурно?
К Иконникову подбежали товарищи и усадили его на диван. А он смотрел на них блуждающими глазами и бормотал, как во сне:
– Нет… нет… я ничего! Право же ничего! Боже мой, как все это ужасно!
– Дай ему воды, Филатов! – крикнул Рудзевич.
Но Иконников уже пришел в себе.
– Не надо, – сказал он, откидывая дрожащей рукой со лба волосы. – Меня просто взволновала вся эта история. Уже прошло!
Он встал, оправил тужурку и спросил Спириденко, стараясь придать своему голосу спокойный тон:
– Вы говорите ее сегодня хоронят? Где?
– Отпевают в церкви Рождества, что в Палашевском переулке. А где будут хоронить, не знаю.
– Я пойду, немного пройдусь, – сказал Иконников. – У меня ужасно начала болеть голова, может, улица меня освежит.
– Пойдем вместе, – поднялся Филатов.
Иконников подумал.
– Пойдем, пожалуй!
Студенты вышли.
– Что это с ним? – спросил Спириденко. – Уж не он ли, чего доброго, переносил ее?
– Все может быть! – ответил Рудзевич. – А, впрочем, какое нам дело!
Минут через пять Спириденко ушел, заняв у Рудзевича двугривенный. Ушел вскоре и Прохоров, и Рудзевич остался один. Походил немного по номеру, потом подошел к окну и стал кормить, через форточку, крошками голубей. И не слышал, как в номер кто-то вошел.
– Казимир Францевич!
Рудзевич оглянулся и увидел Розу Самойловну. Она стояла около стола и улыбалась.
– Чем это вы занимаетесь?
– Да вот, кормлю птичек божьих! Присаживайтесь!
Курсистка присела.
– Так вы раздевайтесь! Снимайте шляпку, кофточку.
– Нет, нет… я ненадолго! Я зашла попросить у вас последний альманах. У вас, кажется, был.
– К сожалению, его вчера взял Прохоров. Но как только принесет – я вам дам.
Она поглядела на стол и укоризненно покачала головой.
– А вы… все пьете?
Рудзевич ходил по комнате.
– Как видите!
– И бросить не можете?
– Не могу!
– Вот как? А если бы, – по лицу курсистки пробежала судорога. – Если бы я вас попросила бросить?
– Не получилось бы никакого результата!
Она вспыхнула.
– Ну… а если бы вас попросила об этом… любимая вами девушка?
– У меня такой нет!
Рудзевич отвечал резко, словно откалывая топором фразы. Очевидно, ему был неприятен этот разговор.
На глаза курсистки набежали слезы. Она незаметно смахнула их и поднялась.
– До свиданья! Так, пожалуйста, когда Прохоров принесет альманах – я первая кандидатка.
Рудзевич подошел к ней.
– Обязательно! Так куда же вы спешите? Посидите.
– Нет, мне пора! Ведь я только на минуточку!
Она пожала ему руку и вышла. Рудзевич сделал стремительное движение, к двери, словно желая воротить курсистку, но остановился, а затем опять зашагал по номеру.
И глубокая складка легка у него между бровями…
VII
Собственно, Иконников начал раскаиваться, что принял предложение Филатова идти вместе. Он имел намерение пройти в церковь, где отпевают несчастную девушку, в смерти которой, хоть косвенно, студент был виноват. Взять же с собой Филатова, значило посвятить его во всю эту драму, чего Иконникову вовсе не хотелось. И потому он ужасно обрадовался, когда Филатов, выйдя с ним из номеров, начал прощаться.
– Куда же ты?
– В Петровско-Разумовское. Там у одного студента на квартире сходка. Я нарочно вышел с тобой, чтобы Рудзевич не догадался, куда я иду.
– А что тебе Рудзевич: нянька, что ли?
– Не нянька, но он взял с меня слово на нелегальных сходках не участвовать. Выйди я один – он начал бы допытываться: куда?.. зачем? Врать я не умею, и пришлось бы сказать.
– Смотри: не влопайся в какую-нибудь историю!
– Не влопаюсь! Ведь это почти в лесу. Там полицию – кричи – не докричишься.
Студенты расстались: Филатов пошел по Тверскому бульвару, а Иконников свернул в переулок. И только теперь, по дороге в церковь, он понемногу начал взвешивать происшедшее и ужаснулся. Так неужели умерла эта девушка? Не может быть! Почему? Ведь это был пустяк, обыкновенная шалость. Разве нужно было искупать ее смертью!
В конце переулка он увидел на пригорке церковь, а перед ней – белый катафалк с четырьмя лошадьми в попонах. Когда же подошел к паперти, – на ступеньках ее сидело человек шесть, одетых в белые, не первой свежести, ливреи, в таких же цилиндрах. Они о чем-то спорили и переругивались. Иконников прошел мимо них с отвращением: до того отталкивающие лица были у всех шестерых. У самого входа была прислонена к стене белая гробовая крышка, такая маленькая, что можно было подумать, что хоронят подростка.
Литургия уже окончилась, и в церкви почти не было народа. И только вдали, у главного амвона, где стоял гроб, толпилась кучка провожающих покойницу.
Иконников подошел к гробу и заглянул… Да, это была она… та милая, веселая девушка, которую он в ясный солнечный день перенес через улицу! И та же улыбка, которую он видел тогда около своего лица, казалось, застыла сейчас на ее маленьком, восковом лице.
И лежала она, глубоко уйдя головой в подушку, с бумажным венчиком на челе, усыпанная живыми цветами… Лежала, не подозревая, что около нее стоит тот, кто волею непонятного рока встретился на ее жизненном пути, – встретился неведомый, непрошеный и привел ее к ранней могиле.
Иконников отошел от гроба и начал рассматривать провожающих. Впереди стоял небольшого роста, пожилой, полный человек с большой лысиной. Одет он был, как одевается большинство людей среднего достатка: в темную пиджачную пару, и на жилете носил толстую золотую цепь с брелоками. Полное лицо его было печально, он поминутно вздыхал, нервно щипал небольшую козлиную бородку и размашисто крестился. Иногда он бросал взгляды на покойницу. И тогда нос его краснел, и глаза делались влажными…
Позади его, на стуле, сидела пожилая женщина в черном. Сидела нагнувшись, словно переломившись надвое, беспомощно вытянув на коленях бледные руки, зажавшие мокрый платок… Она не плакала, но, смотря на нее, студенту хотелось плакать: такого безысходного горя он никогда не видел на человеческом лице. Будто умерла и она тоже, и если и смотрят еще ее выплаканные глаза, то точно по какому-то недоразумению.
Изредка к ней наклонялась молодая, плачущая женщина и что-то ей шептала, прикладывая к глазам платок. Но сидевшая на стуле не оборачивалась, вяло качала головой и еще ниже пригибалась.
Были тут и женщины, и мужчины, старые и молодые, с печальными и безразличными лицами. И в этой толпе Иконников старался угадать жениха, но ни на ком не мог остановиться. И вдруг у левого придела он увидел молодого человека с форменной фуражкой в руке. Тот стоял, прислонившись к колонне, и по его бледному лицу текли слезы.
«Жених!.. – мелькнуло у Иконникова. – Да, да… – продолжал догадываться он, вглядываясь в фуражку. – учитель!»
Из алтаря вышло духовенство в облачениях и началось отпевание. Иконников вышел в церковную ограду. На душе было страшно тяжело. Напрасно он старался себя успокоить тем, что в данном случае судьба выбрала его только слепым орудием, – какой-то внутренний голос кричал ему, что единственным виновником всей этой истории является все-таки он, Иконников. Особенно волновала его мысль о том, что несчастная девушка сошла в могилу, быть может, опороченная в глазах своих родителей и жениха. Студент был уверен, что на этой почве и разыгралась драма.
Расхаживая около церкви, Иконников все более и более убеждался, что ему необходимо переговорить с женихом. Пусть хоть у того рассеется всякое подозрение, и память покойницы не будет в его глазах ничем омрачена.
Отпевание кончилось. Родственники вынесли заколоченный гроб, и шестеро пропойц в белых ливреях установили его на катафалк. Процессия тронулась: за гробом вели под руки пригибающуюся к земле громко рыдавшую женщину, сидевшую в церкви на стуле, а потом шли провожающие. Пошел вдали и Иконников, не теряя из виду учителя. Когда процессия вышла из переулка, студент прибавил шагу, догнал учителя и шел несколько секунд с ним рядом.
И, наконец, обратился к нему:
– Простите. Но вы были, кажется, женихом покойницы?
Учитель поднял голову и сначала бессмысленно посмотрел на студента. А потом подозрительно вгляделся в его лицо и ответил резко и озлобленно:
– А вам-то какое дело… господин студент?
Иконников почувствовал, что краска заливает ему лицо. Он не ожидал грубого тона. Хотел было ответить тоже резкостью и отойти. Но подумал, и остался.
– Я не хочу касаться вашей раны… – сказал Афанасий Петрович почти нежно. – Но вы… узнали меня?
Учитель вздрогнул и выпрямился. Впился глазами в лицо студента и вдруг опять как-то съежился и поник головой.
– Так это вы?.. – сказал он, не глядя. – Впрочем, я вас тогда не видал… я видел только ее!.. Что же вам нужно? – тихо спросил он после паузы. – Зачем вы пришли?
Афанасий Петрович взял его за рукав.
– Клянусь Богом, что я видел ее тогда в первый раз в жизни! – горячо воскликнул студент. – Я даже и сейчас не знаю ни ее имени, ни фамилии. Это была шалость… обыкновенная ребяческая шалость двух случайно встретившихся людей.
Учитель искоса глядел на студента и о чем-то думал.
– Пойдем медленнее, – вдруг сказал он.
Они пошли тише. Иконников начал было рассказывать про случай у Никитских ворот, по учитель его перебил:
– Одну минуту! Раньше я вам задам два вопроса. Позволите?
– Пожалуйста!
– Вот вы говорите, что не знаете даже и сейчас да имени, ни фамилии покойницы? Но откуда же вы узнали, например, что она умерла, что ее хоронят сегодня и даже где хоронят? Погодите, – остановил он хотевшего ответить студента. – Откуда вы узнали, что я ее жених, да и вообще, откуда вам все известно?
Иконников обстоятельно ответил, и учитель, очевидно, успокоился. По крайней мере, он уже менее подозрительным тоном сказал:
– Ну, теперь расскажите. Как это вышло?
Афанасий Петрович рассказал, и они шли некоторое время молча.
– Кто мог подумать, – покачал учитель грустно головой. – Знай я все это раньше, я поступил бы совершенно иначе! Но, войдите и в мое положение: почти накануне свадьбы я вижу, что мою будущую жену кто-то несет по улице на руках! Вскипел, признаться. Приехал и рассказал ее родителям.
– Но почему же вы не переговорили прежде всего с нею? – воскликнул Афанасий Петрович.
– Судьба! Когда я приехал к ним, она была, кажется, у портнихи. Мне бы подождать ее, да расспросить… Но у меня так клокотало все внутри, так клокотало!.. Я и брякнул! Обидно мне было тогда, – продолжал он, помолчав. – Считал, что издевается она надо мной… обманывает! На беду ехал тогда я не один, а со своим будущим шафером. Он, собственно, и указал мне на вас, когда вы ее переносили.
Учитель замолчал и задумался.
– Почему же она покончила с собой? – спросил Иконников. – Разве нельзя было все это уладить? Или, может быть, родители ее… чем-нибудь обидели?
Ответа он не получил. Прошли молча шагов двести.
– Вы пойдете на кладбище? – спросил учитель.
– Нет, зачем же! Моя миссия, собственно, закончена.
– Да, да… конечно! Ну, спасибо вам! – вдруг протянул он студенту руку. – Вы сняли с моей души большой камень! Ведь я бы всю жизнь думал, что она мне изменяла.
Он остановился и взял студента за пуговицу.
– Вот что. Вы позволите к вам как-нибудь зайти? Вы скажете мне свой адрес?
– Пожалуйста! Буду очень рад!
Иконников подал ему свою визитную карточку. Учитель прочел ее и спрятал в карман.
– Спасибо! Я Даже, может быт, сегодня зайду! Вы будете вечером дома?
– Буду!
– Вот и зайду! Простите! – спохватился он. – У меня с собой карточки нет. Но все равно: учитель Гиацинтов!
Лицо у него прояснилось. Он пожал крепко руку Иконникову и побежал догонять процессию.
Иконников отправился в нормальную столовую, пообедал и пошел бродить по улицам. Весна постепенно и заметно вступала в свои права. Улицы очистились от снега, бурных потоков нигде уже не было, и навстречу попадались люди в весенних костюмах. Мимо Охотного ряда прогнали целую толпу студентов, окруженную плотным кольцом городовых… Городовые шагали с нахмуренными лицами, с сознанием важности того долга, который они выполняют. А студенты шли, вплетая в шум улицы гул молодых голосов и звонкого, безмятежного смеха. На тротуарах останавливались прохожие, и почти все сочувственно смотрели им вслед. И только один, с мясистым, как у бульдога, лицом, смахивающий на купца, плюнул и крикнул, грозя сучковатой палкой:
– Смеетесь?.. Шарлатаны!.. Сволочь!..
До Иконникова долетела эта ругань, и у него явилось желание подойти и дать этому хулигану по физиономии. Но одумался и пошел дальше. Вернулся он домой к вечеру, просидел с самоваром до десяти часов, поджидая учителя. И решил, наконец, что тот сегодня не придет. И только хотел идти за перегородку ложиться, – как в дверь раздался довольно сильный стук.
– Войдите! – крикнул Афанасий Петрович.
Дверь отворилась, и на пороге появился Гиацинтов. Он был пьян так, что еле держался на ногах, но все-таки прошел в номер и спросил:
– Можно у вас… посидеть пять минут?
Иконников пододвинул ему кресло.
– Пожалуйста… раздевайтесь!
Учитель долго балансировал, снимая пальто. Наконец, при помощи студента, снял его и даже повесил на вешалку. А потом плюхнулся в кресло и посмотрел мутными глазами на стол.