bannerbannerbanner
Закат над лагуной. Встречи великого князя Павла Петровича Романова с венецианским авантюристом Джакомо Казановой. Каприччио
Закат над лагуной. Встречи великого князя Павла Петровича Романова с венецианским авантюристом Джакомо Казановой. Каприччио

Полная версия

Закат над лагуной. Встречи великого князя Павла Петровича Романова с венецианским авантюристом Джакомо Казановой. Каприччио

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 5

– Нет, это было в Швейцарии, в его имении под названием Отрадное. Мы толковали о разуме, о суеверии, обо всем противоречивом в человеческой натуре.

– Вы не представляете, синьор Казанова, что значит Вольтер для России, – призналась мадам Борщова. – Наша императрица с ним вела переписку до самой его смерти. Она только что купила его библиотеку. Семь тысяч книг нам доставили в Петербург. Семь тысяч!

– И… и… что же он сказал вам? – Нелидова чуть не обняла Казанову от восхищения.

– Ну, в двух словах, месье Вольтер считал, что, если человек освободится от всех своих предрассудков и предубеждений, если он увидит логическую связь между мировыми явлениями, он сможет построить счастливое и справедливое общество.

– Это же весьма положительно, – сказал цесаревич. – Сколько ошибок совершает человек именно потому, что он что-то до конца не знает или не понимает.

– Несомненно, Ваше Сиятельство. Знания, безусловно, помогают человеку лучше организовать свою среду, улучшить свой быт. Но помогают ли они ему улучшить самого себя? Вот тут я не уверен.

– А почему же и нет? – спросил Салтыков.

– До какой степени влияют знания на нашу натуру? Могут ли знания поменять ту совокупность наших эмоций? А нравственность? Я думаю, что знания человека не способны воздействовать на его нравственный склад. Ведь сколько примеров мы видим в истории, когда люди и общества самых, казалось бы, поразительных нравственных убеждений, совершали в прямом или косвенном смысле преступления против человека, против его свободы, достоинства и жизни. Почему? Потому что мораль, постигнутая разумом, в тот момент не смогла удержать порыв страстей, не смогла остановить экстремальную необходимость удовлетворить человеческое желание.

Цесаревич видел, как туман все гуще и гуще скапливается вокруг моста.

– И что сказал Вольтер? Что сказал Вольтер? – Нелидова кипела от нетерпения.

Но Казанова взглянул не на нее, а на Александру, чье лицо розовело от холодного воздуха.

– Вольтер, несмотря на свои несравненные философские проникновения и на благородное стремление защитить права людей, как-то не понимал, что наш характер и наши убеждения основываются не на знаниях, приобретенных чтением, учениями и рациональным мышлением, а на нашем самоощущении, сформированном частично нашим врожденным умственным складом, частично – жизненными обстоятельствами.

– То есть вы с ним спорили? – взволновалась графиня Салтыкова, надеясь отыскать какую-нибудь интригу в рассказах Казановы.

– Еще как, сударыня! Мы всю деревню разбудили!

– Ах! – русские женщины руками прикрыли свои рты.

– Я ему хотел доказать, что рациональная сторона нашего сознания бессильна против иррациональной. Сколько образования не предоставляй уму, человек все равно будет действовать по своим внутренним убеждениям. Скажи верующему, что Бога нет, что Он лишь плод нашей отчаянной фантазии, тот все равно будет веровать в Бога, потому что ему надо веровать. А скажи атеисту, что, даже если разумом мы не можем понять Бога, это не значит, что Его нет, тот все равно будет отрицать существование Бога. Ведь убеждение атеиста состоит в том, что то, что нельзя понять умом, не может существовать. Но это же тоже вера: атеист тоже не в силах доказать, что то, что умом не понять, не существует.

– И кто победил в вашем споре? – тряслась Нелидова.

– О, мадемуазель, джентльмены не спорят, чтобы побеждать. Сам Вольтер говорил: «Может быть, я не согласен с вашим мнением, но я буду бороться до гробовой доски, чтобы вы имели право его высказать».

– Он также сказал, что если бы Бога не было, Его следовало бы выдумать, – печально отметил граф Салтыков. – И это, господа, очень пугает.

Компания спустилась с моста и сквозь сгущающийся туман направилась в сторону Арсенала. Цесаревич заметил, как спокойно и непринужденно прокуратор Пезаро, занимающий второй по важности чин в Светлейшей Республике, шел по простонародному кварталу. Его сопровождало всего два охранника, и то они шли где-то в задней части процессии, не очень волнуясь о его безопасности. Деловитые резвые горожане останавливались и кланялись Пезаро, который отвечал простыми жестами признательности и благожелательности. Русские поражались этой межсословной близости. Как так можно, думали они, что такой высокопоставленный представитель государства так неформально ведет себя с народом?

После нескольких шагов цесаревич очутился в плотном тумане, не видя ничего, кроме белого густого пара.

– А куда, собственно говоря, – спросил он, – мы направляемся, Ваше Высочество?

– К Арсеналу, Ваше Сиятельство, – непонятно откуда раздался голос прокуратора. – Мы хотим Вам показать, где строится наш флот.

– Где я? – крикнул кто-то.

– Я ничего не вижу! – добавил другой голос.

– Не волнуйтесь, дамы и господа, – Пезаро утешал гостей. – Туман сейчас рассеется.

– Я боюсь! Где все?

– Пожалуйста, не бойтесь, мадам.

– Ого!

– Incroyable!

– Venezia, ti amo![18]

– Мне страшно!

– Все будет хорошо.

– Боже, какая красота!

– Как во сне!

– Ничего не видно. Ничего!

– Ой!

– Пашонок, wo bist Du?[19]

– Цыц!

– Ваше Сиятельство, это Вы?

– Это Куракин.

– Ужас! Как отсюда выйти?

– Да зачем выходить?

– А Арсенал еще далеко?

– Ну, как Вам сказать…

– Я хочу в гостиницу.

– Сейчас, моя милая, сейчас. Не бойся.

– Вот это да…

Казанова случайно стукнулся головой, входя в низкую арку и сразу понял, где он находится: в соттопортего деи Прети. В конце длинного, удушливого пространства стало светлее. Наклонив голову, он пошел туда, зная, что выйдя из этого соттопортего и завернув направо, окажется на кампо Брагора. Он вышел и сквозь редеющий пар увидел лицо. Женское лицо. Лицо Александры. Она была одна. Его охватило замешательство. Он оцепенел. Она поняла, что он опять комплексует, и он понял, что она это видит. Она улыбнулась.

– А как вы тут оказались, мадемуазель?

– Не знаю.

– Не беспокойтесь. Туман сейчас пройдет.

Он сделал шаг вперед, не зная, какое расстояние лучше установить между ними.

– Я не беспокоюсь, месье.

На лице у нее мелькнул след блаженства. Казанова подошел поближе, стараясь не опираться на трость, чтобы не показаться слишком старым.

– Мне нравится эта погода, месье.

– Правда?

– Очень даже.

Она любовалась его смущенными глазами, пока где-то, далеко, не понятно откуда, продолжали звучать возгласы затерявшейся свиты.

– Даже вся эта сырость и влага?

Казанова не помнил, когда в последний раз он так близко стоял перед молодой красавицей – ей было всего двадцать два, максимум двадцать три года.

– Мне хорошо в вашем городе, – она крепко прижала муфту к шубе.

Клубки серого пара проплывали между ними, окутывая их лица. Сверху захлопнулись ставни и беззвучно пролетела чайка, сложив свои мощные крылья. Ощущение таинственного уединения нарастало в них обоих. У Казановы стал заплетаться язык и сильно забилось сердце. Он старался не всматриваться в ее глаза. Но не мог. Несмотря на холод и туман, в них он видел голубое солнечное небо.

– Как бы я хотела заблудиться здесь. И никогда больше не выйти. Я никогда так легко, так свободно не чувствовала себя, как сейчас.

– Да, как ни парадоксально, в тумане все становится ясно.

– Ясно?

– Ну… как сказать… все как-то сгущается, пространство между предметами заполняется. Вещи сливаются.

– Туман как соединяющая сила? – она сказала тихо, скорее про себя, чем вслух.

– Именно так, – Казанова тростью рисовал в тумане контуры каких-то непонятных фигур.

– Все есть вода, как некогда сказал Фалес? – промолвила она.

– Пожалуй, да.

«Неплохо барышня знает древнегреческих философов», – подумал он.

– Особенно в Венеции. Сверху – водяной газ, снизу – жидкость.

– А иногда бухта замерзает, и по ледяной тверди можно от Дворца дожей дойти до церкви Сан-Джорджо Маджоре, или даже до Джудеки.

Казанова приближался все ближе и ближе, тростью пронзая клубы вязкого пара, любуясь голубизной ее глаз.

– Нет ничего подобного на свете, месье. Ваш город исключителен…

Казанова мог бы то же самое сказать про Александру, и, может, лет десять назад сказал бы. Но сейчас эти слова были бы шаблонными. И чем больше он думал, какой комплимент сделать этой девушке, чтобы расположить ее к себе, все возможные фразы ему казались банальными и бессмысленными.

– Все столицы прелестны по-своему, – продолжала Александра, – у всех есть памятники и архитектурные шедевры. Но ваша – она не только столица, не только город. Она и есть памятник, памятник самой себе.

– Мадемуазель, если бы Вы знали, как я хочу… как я хочу увековечить этот миг.

Она посмотрела на него.

– А Вы правда знали месье Вольтера? – спросила Александра, взирая на Казанову, как первые христиане взирали на апостола Петра.

– Ну… да.

Однако в данный момент Вольтер ему был до фонаря, и ему было странно чувствовать себя объектом такого глубокого почтения.

– Я прочла все его произведения.

– Чьи?

– Вольтера!

– А, да-да, конечно.

– Он самый важный мыслитель нашего века.

– Несомненно.

Александре было уютно с этим немолодым чудаковатым человеком. Его осунувшееся лицо и рафинированные манеры говорили ей, что он много повидал на своем веку. Ей даже казалось, что она уже знает его много-много лет, что он ей близок в каком-то родственном смысле этого слова. Его темные южные глаза не переставали изучать ее лицо, обласканное туманной вуалью. И ей нравилось, как он ее изучает – как углубленный в свои мысли ученый, только что открывший новое восхитительное природное явление, явление, по красоте превосходящее все на свете.

– Однако Вы с ним не согласны, месье Казанова?

– Не знаю. Я считаю, что есть определенные черты человеческой природы, которые нельзя изменить. Как бы сильно мы ни старались. Но общественные порядки… да, общественные порядки можно изменить, и нужно, если необходимо. Я так думаю.

– Но как можно это сделать, если тем, кто хочет изменить эти порядки, запрещают выражать свое мнение? – сказала Александра грустным умоляющим голосом.

– Это верно, – Казанова заметил, как свет в ее глазах исчез.

– Если растаптывают их идею справедливости? Если при малейшем несогласии с властью их лишают чести, пугают и заставляют молчать? Как им идти дальше?

– Да, тогда становится тяжело.

– Становится невыносимо, – сказала она категорически.

– Вольтер шел.

– Есть люди, которых запугивали сильнее, чем запугали его, и которые не имеют привилегий, которые имел он.

Ее лицо окаменело.

– Это тоже верно, – Казанова вздохнул, зная, что она права.

– Как же можно идти дальше тогда? Как? – она опустила голову в раздумье.

– Зависит от человека.

– Вы бы продолжали выражать свое мнение? – она взглянула на него, как будто надеясь, что он скажет «да».

– Когда я был молод – да. Сейчас – не знаю.

– Почему?

– Мы сильнее, когда мы молоды.

– Физически – да. Но нравственная сила не зависит от возраста.

– Когда мы молоды нам кажется, что ничего не сможет сломить нашу волю, что никто не сможет отнять нашу личную свободу.

– Сломать человека ничего не стоит, – промолвила она безнадежно. – Ничего не стоит.

Видя, как она уставилась на какой-то предмет за его спиной, он предположил, что она говорит о ком-то конкретно.

– Пожалуй.

– Государство может…

– Мадемуазель Снежинская! – громко прозвучал суровый гортанный женский голос.

Казанова и Александра повернулись и увидели рядом квадратную сухокожую женщину средних лет со сжатыми губами. Это была гофмейстерина фон Бенкендорф.

– Гофмейстерина, я… я…

– Не отставайте от свиты, мадмуазель Снежинская. Мы же Вас ждем!

– Простите пожалуйста, мадам Гофмейстерина, – робко ответила Александра. – Я просто… тут… иду, иду.

Дамы поспешили в сторону кампо, оставляя Казанову тростью нащупывать себе опору.

5

Вечером театр Сан-Бенедетто наполнился роскошной, страстно флиртующей публикой в масках. Уже был месяц как карнавал окутал лагуну своей таинственной аурой, и, казалось, что для венецианцев это праздничное состояние было более естественным, чем нормальная, повседневная жизнь, которую они вели в остальные девять месяцев года. Вот-вот должна была начаться опера «Орфей»: оркестр настраивал инструменты и за кулисами чувствовалось волнение певцов.

Граф и графиня дю Нор со свитой сидели в главной ложе дожа, зачарованные живостью и пластикой собравшихся венецианцев. Позади них сидели прокуратор Пезаро с сестрой, без масок – как и все русские, а глубже, у самого края ложи, скованно ерзал синьор Казанова.

Казанова жалел, что цесаревич его пригласил в свою ложу. Ему было неудобно – он чувствовал себя старым и лишним среди этой красивой молодежи. Даже прокуратор Пезаро был моложе его – на пятнадцать лет. Лишь одного гофмейстера Салтыкова можно было причислить к этой степенной возрастной категории мужчин, в которую входил Казанова. Однако гофмейстер еще был совершенно в соку. Он был на высоте своей карьеры, хозяином своей судьбы. А Казанова? Непонятно что в лучшем случае. Зачем даже сравнивать?

Когда раздались первые трубные ноты, Казанова вжал голову в плечи. Он угрызался совестью из-за того, что тогда, на балу, начал фасонить перед цесаревичем, что ему навязался. Сколько раз он говорил себе, что ему больше нельзя так высоко метить, что он должен держаться скромнее, незаметнее. Его положение требовало сдержанности, он это знал. Он знал, что никому больше не нужны его выкрутасы, его светские фокусы. Таким поведением он только рисковал пасть еще ниже. Он был уже не тем человеком, которым был когда-то. Его вулкан потух. Уже пять лет на него никто не обращал внимание. Он превратился в серого, посредственного службиста, в тупое звено политического истеблишмента, того самого, которому, как ни парадоксально, он в юности противостоял своим распутным, скандальным поведением. Но сейчас надо было выживать, ему нужен был доход. Поэтому он слился с этой заурядной канцелярской пылью. Он ко всему привык и со всем смирился, лишь бы жить спокойно в своей любимой Венеции, лишь бы больше не возникали неприятности. Или нет? Или все это был самообман, и он никогда, ни на миг не привыкал к своему нынешнему положению? Быть может, в нем вовсе и не потух тот вулкан, и лава в любой момент могла извергнуться?

– Tranquillo, Giacomo, tranquillo[20], – говорил себе Казанова.

Услышав сладостную женскую арию, его глаза разыскали среди русской свиты то завораживающее лицо, которым, он знал, он не должен любоваться. Но он не мог не любоваться. Сжимаясь, сгибаясь в кресле, он никак не мог оторвать глаз от этой девушки. Остальные две «грации» его ничем не привлекали – ни внешностью, ни манерами. А Александра его пленила. Невинно, но непреодолимо. Ее тонкая шея, извилистые локоны и идеальный профиль – все было как из сказки, как у феи, являвшейся ему в его детских снах. С каждым крещендо музыки он чувствовал собственное сердцебиение. Ему стало душно, колени ослабли. Все поплыло перед глазами. «Ну почему это происходит? – думал он. – Почему сейчас, когда все уже пройдено, пережито, закопано в прошлом. Хватит!» Он должен был отвлечься, он должен был вычеркнуть лицо Александры из своего сознания. Но как это сделать? Он же не мог просто встать и выйти из ложи в кулуары? Это было бы неприлично. Смотреть в другую сторону? Невозможно – тяготение было слишком сильное. Что оставалось? Оставалось вообразить другой объект, другое лицо, другую женщину. Но кого? Свою Кеккину? Смешно, бесполезно. Лицо Кеккины было абсолютно заурядно перед лицом Александры. Лицо матери? Тоже сложно. Мать ушла из жизни несколько лет назад. Так кого же? Надо было вспомнить самую прекрасную, самую потрясающую женщину, которая глубже всех проникла в его душу и возвела его до апогея блаженства. Ну кто? Он вспоминал: Лукреция в Риме? Нет, слишком самоотверженна, без плотского начала. Эсмеральда в Барселоне? No, solamente fuego y nada mas[21]. Шарпиньон в Лондоне? Slut![22] На ком тогда можно было зафиксировать мысль? Федерика? Нет. Константина? Доминик? Генриетта? Да! Генриетта! Конечно же, Генриетта! Ma joie! Ma vie![23] Самая-самая непревзойденная! Где же ты сейчас, где? Кому ты даришь свои поцелуи зефирные? Кому ты сейчас открываешь свою грудь веснушчатую? Боже мой! Да, смотри на меня. Да, вот так. Дай мне представить тебя, дай мне нырнуть в море воспоминаний. Ты помнишь лес возле Пармы? Ты помнишь, как мы бежали? Как ты меня использовала? В хорошем смысле этого слова, конечно. Было бабье лето. Повсюду кружились сухие желто-оранжевые листья. Лес молчал. Сквозь деревья вливались лучи света. Свежий осенний воздух наполнял наше дыхание. Ты распустила свои волосы, и мы легли на прохладную землю. Помнишь? Тело твое было теплым, и ты крепко прижала меня к себе и сказала, чтобы я поскорее тебя забыл. А у меня внутри все кровью обливалось, и слезы мои падали на твою горячую, дрожащую грудь. Я ничего тогда не понимал в жизни, ничего тогда не знал. Я только чувствовал, как вздымалась твоя грудь, как твои зеленые глаза меня уносили непонятно куда. Потом стемнело. В лесу было страшно. А мы продолжали там лежать: ты – подо мной, я – в тебе. И ты шептала, схватив мои руки: «Не вставай, не вставай. Только забудь, забудь». А я тебе верил, верил твоим изумрудным глазам. Все, что ты мне, дураку, говорила, было заветное. Каждое твое слово, каждый твой взгляд был для меня откровением. Каждое твое…

– Синьор Казанова, ну что Вы скажете?

– Каждое…

– Синьор Казанова? Вам понравились первые два акта?

Казанова понял, что к нему кто-то обращается. И это была не Генриетта. Это был маленький курносый человечек.

– Конечно, Ваше Сиятельство, – Казанова полностью вытряс из головы мысли о Генриетте и сосредоточился на лице цесаревича. – Превосходные голоса, млеющие интонации, особенно интонации кастрата, исполняющего роль Посланницы. Весьма оригинальная аранжировка также, а именно использование трех клавесинов вместо двух, как это указал Монтеверди в партитуре.

– Я абсолютно с вами согласен! Вы просто прочли мои мысли!

Все вышли из ложи и направились в фойе выпить шампанского. Казанова смешался с кутящими венецианскими вельможами, держась подальше от графской свиты, а также от прокуратора Пезаро, который, глядя на него, постоянно хмурился. Он понимал, чем Пезаро был недоволен: цесаревич уделял Казанове слишком много внимания. Пезаро руководил общим визитом цесаревича, но Казанове уже удалось завладеть его интересом и заинтриговать его своей личностью. Он даже стал каким-то авторитетом для цесаревича. Конечно, Пезаро был рад, что русские гости получают удовольствие от венецианского общества и что все вроде соответствовало продуманной программе. Однако постоянное присутствие такого типа, как Казанова, вовсе не входило в планы Пезаро, и он продолжал волноваться, что Казанова каким-нибудь образом сорвет эту программу.

Будучи в ложе, как только Казанова услышал вступительные ноты третьего акта, что-то заставило его взглянуть налево, на первый ярус, а именно на ложу, находящуюся над сценой. В ней сидела не синьора Виттория Лоредан в синей перистой маске и красном платье, как это было во время первых двух актов, а синьора Джузеппина Морозини из прихода Сан-Сильвестро, в черном платье и белой лунообразной маске. Казанова сразу же посмотрел на противоположную ложу, с правой стороны театра, и заметил, что она была пуста. Во время первых двух актов в ней сидел монсеньор Гаетано Асколи, секретарь папского нунция в Венеции. «Это обстоятельство, лучше сказать, совпадение, было неслучайным» —, подумал Казанова. Он уже давно знал, что между этими двумя персонами развивается нежное чувство, и порой синьора Лоредан это отнюдь не скрывала, что вызывало раздражение у молодого Асколи, который, будучи ватиканским функционером, должен был держаться скромно и даже по возможности быть невидимым.

Казанова встал, извинился перед всеми и вышел в кулуар. Из внутреннего кармана своего бархатного жюстокора он достал черную ларву, оглянулся вокруг, надел маску и ринулся к лестнице, по которой быстро, но бесшумно, спустился на первый этаж. Там он подошел к ложе, в которой должна была сидеть мадам Лоредан, тихо приоткрыл дверь и, убедившись, что ее там нет, пустился разыскивать ее по театру. Проходя мимо всех чуланов, прислоняя ухо к дверям, он старался услышать знакомые звуки, которые выдали бы сладострастную пару. Но на первом этаже все было пусто и беззвучно. Он поднялся на второй этаж и, несмотря на то что было бы очень рискованно предаваться похоти на этаже, на котором была расположена дожеская ложа, Казанова все равно проверил все закоулки, кладовки и дополнительные каморки около фойе. Все было пусто. Он поднялся на третий этаж и столкнулся с мужчиной, спускавшимся с четвертого этажа. Мужчина был в темной маске Пулчинеллы. Господа друг другу поклонились, и мужчина отправился дальше в свою ложу. Казанова тайком проверил все чуланы на левой стороне третьего этажа и, вернувшись в центр, к лестнице, заметил, что правая сторона коридора была плохо освещена, даже как-то ненормально, потому что люстра в конце кулуаров была потушена, и свечи в жирандолях тоже не горели. Приближаясь к дальней, темной части кулуара, Казанова слышал, как музыка в театре усиливалась, как голоса переливались и сплетались, и это ему мешало прислушиваться к другим звукам. Он сосредоточено шел дальше и дальше, до темного конца кулуара, в которых уже почти не было видно ни ковра на полу, ни дверей по сторонам, ни картин на стенах. Вдруг в том малейшем свете, который смутно освещал позолоченные картинные рамы и рукоятки дверей, он увидел, как дернулась дверь: быстро приоткрылась и закрылась, как будто ее кто-то случайно толкнул изнутри. На цыпочках он приблизился к тому, последнему, чулану, и, как только музыка чуть затихла, ему удалось различить человеческий звук. Как мышь, он прокрался к двери и подслушал, как глубокое, приглушенное женское стенание тянулось и замирало, тянулось и замирало. В щелке был виден свет свечи. «Очевидно, актеры не могли не смотреть друг на друга в этой тесной мизансцене», – подумал Казанова. Он подошел поближе и, прижав к щелке глаз, увидел синьору Лоредан, сидевшую в маске на стуле с раздвинутыми ногами, между которыми рьяно работала голова ватиканского функционера.

* * *

Было уже за полночь, когда Казанова в табарро и черной ларве шел быстрым шагом по безлюдной площади Сан-Марко. Полная луна мутно сияла в беззвездном небе, и слабый свет угасающих фонарей еле-еле освещал аркады. Пройдя мимо амфитеатра, а затем под Старыми Прокурациами, он перешел мостик и проследовал по узкой калле до небольшого кампо Русоло. Там он вытащил из плаща конверт и оглянулся вокруг. Никого нигде не было. Кампо и смежный канал Орсеоло обволакивала промозглая тишина. Слышны были лишь стуки качающихся привязанных к сваям гондол и тихое плескание воды, слегка переливающейся на камень.

Казанова стрельнул глазами на морду железного льва, выступающую из стены дома, стоящего рядом с церковью Сан-Галло. Приподняв воротник своего табарро, он подошел к зверю и бросил конверт в раскрытую пасть.

6

На следующий день туман еще продолжал капризничать, то обещая голубые просветы, понемногу рассеиваясь, то неумолимо сбиваясь обратно в темные раздувающиеся сгустки. На площади Сан-Марко людей было мало, а когда слышалась человеческая речь, улавливались в основном иностранные языки, в частности английский и немецкий, которые венецианцы всегда считали жесткими, топорными, неэмоциональными, не способными выразить их средиземноморскую чувственность.

Именно на этом плоском немецком и разговаривали двое элегантных господ, решительно и целенаправленно шагая мимо дремлющей базилики к Дворцу дожей. Один был очень степенный, с гордой осанкой и хорошо откормленный, второй – помоложе, более прыткий, в очках с тонкой оправой. У Порта делла Карта их радушно, но без особой торжественности встретили сенаторы Джанмарко Каттарини и Себастиано Бон, и четверо мужчин быстро зашли в старинный дворец. Перейдя дворик и поднимаясь по лестнице Гигантов, гости остановили глаза на пенисто-волосатой голове статуи Нептуна, и старший из них понурил голову, скрывая гримасу. Внутри здания он, стремясь вверх по Золотой лестнице, дал сенаторам понять по своей непривычной замкнутости, что весьма недоволен и что визит его дожу будет кратким и безапелляционным (чего, в сущности, сенаторы и ожидали). В зале Антиколледжо сенаторы формально распрощались с гостями и оставили их с высоким герольдом, который открыл дверь в зал Колледжо, сделал шаг вперед, сильно стукнул по полу алебардой и громко провозгласил:

На страницу:
3 из 5