Полная версия
Три жизни (сборник)
У всех настроение приподнято-ожидательное, стартовое: после лесистых равнин, высоких взгорий, диких зарослевых топей, мимо которых плыли мы, как в Ноевом ковчеге, на надёжном островке света, уюта, удобств цивилизации от одной кучки домиков до другой кучки домиков – большой город, толпы новых людей, машины, улицы, магазины! И всё это увиденное так свежо со стороны путешественника – но и в отвлечённости от путешествия, недолгой, потому и приятной при сознании, что ты тут никому неведомый гость, не связанный никакими делами, что дом твой приветный – ни к чему этому не относящийся пароход, который сегодня же унесёт тебя в другие края. И в этом – своя прелесть путешествий.
Все причалы были заняты пассажирскими судами, в основном типовыми трёхпалубниками, и мы подходили к одному из них, чтобы встать во второй ряд. Пассажиры потянулись вниз, к пролёту, которым наш пароход должен подравняться с пролётом принимающего судна. Всем не терпелось размяться, погулять по городу, посмотреть его достопримечательности – то и дело слышались вопросы: как проехать к центральному универмагу, и далеко ли рынок, и какие здесь ещё магазины хорошие есть. Конечно, было бы интересно и Кремль посмотреть… а сколько стоим, вопрос?
С сумкой через плечо беспечно спустился и я. Пассажиры затолпили весь пролёт и ждали, пока матросы затягивали швартовые, укрепляли трап. Взгляд мой блуждающий вдруг прикованно остановился, как на вспышке света, – впереди, в гуще людской, спиной ко мне стояла она, вчерашняя девочка. По одним волосам, по узким плечам сразу узнанием кольнуло: она, наконец-то она! Всё-таки она здесь, эта девочка, здесь! Она есть! Вот и ждал, а получилось как неожиданно! «Чего это ты, гусь, так возрадовался? – боднул я озорно взыгравшее сердце. – Ведь решено же – восьмиклашка, не старше, – и успокойся.» «А не чёрт ли с ним, что восьмиклашка! – резал другой голос. – Я её вижу! Это одно – всё! Боже, надо же!»
А люди стоят себе, окружают её, как ни в чём не бывало.
На этот раз она была не в красной кофточке (почему и не сразу заметил), а в светло-жёлтой кружевной, лёгкой сорочке с длинными рукавами, на которую свободно ниспадали пряди слегка вьющихся каштановых волос. Сейчас я видел её только в спину, но снова пришло вчерашнее ощущение странно-волнующей какой-то отвлечённости, отдельности её от всего окружающего, в то время как всё окружающее одушевилось и зажило праздничной отмеченностью присутствия этой девочки. Глядишь, чуть остудиться реальностью, на пожарный стенд с вёдрами и баграми, на график вахт команды, на портрет Маркина, на шланг, свёрнуто висящий на крюке, – всё дышало её существом. Она же стоит среди скученных людей и видит всё, что делается, но смотрит словно бы со стороны, и совершенно не подозревает (где вы, биотоки!), что кто-то замеревший сзади толпы смотрит на неё в таком волнении.
Впереди задвигались, затолкались, тщась соблюдать порядок – дали выходить. На причальной площадке пассажиры бодро и цветасто рассредоточивались кто куда.
Я нашёл взглядом жёлтенькую блузку, каштановый спад волос, совсем было затерянные в общем потоке выходящих, и тут увидел с девочкой того мальчугана и ещё какую-то простоволосую девчонку ростком поменьше её. «В лицо, в лицо увидеть! И постараться обратить на себя внимание.» В несколько шагов я был уже рядом и, совсем близко обгоняя их, якобы машинально обернулся. Она посмотрела как на просто обгоняющего – и этот первый взгляд её был безлично приветливый взгляд прохожей, по настроению момента. Вылетев перед ними, я всей спиной, затылком почувствовал себя на виду и как на костылях расхлябисто понёсся вперёд, пересекая им путь. «Вот тебе и восьмиклашка! Спокойно пройти не смог, – подумал тут же, задыхаясь от возбуждения, а сознание торжествовало: – Но и она уже знает о моём существовании. Знает!» Отойдя к зданию речного вокзала, ещё оглянулся – они шли к грузовому порту неподалёку, где клювастые подъёмные краны разгружали или грузили баржи. Теперь она была в чёрных брючках и от этого показалась мне взрослее, женственно грациозней – светлая фея детей, которую они любят и слушаются. «Увидел всё-таки, а! – всё не отпускало с первой радости. – Ну, слава Богу – здесь; значит, буду, должен видеть…»
На троллейбусной остановке, конечной здесь, на привокзальной площади, стояла очередь, в основном наши же, пароходские, – поэтому ничего удивительного как будто бы и не было в том, что в троллейбусе я оказался бок о бок стоящим… проказы дьявола! – с Ларисой; руки наши держались за один поручень, могли нечаянно соприкоснуться. Мать её с Афродитой Германовной сидели напротив и, так как я весьма откровенно косил на её руку, плечо и лицо, – заметили и взяли меня на глаз, впрочем, как я расценил, довольно благожелательный… У центрального универмага троллейбус опустел – все наши пароходники сошли как по команде и рассеялись в городской толпе, окунувшись в свою родную стихию.
Я пустил время хоть обежать самый центр – магазины меня не интересовали, а почувствовать пульс здешней жизни – где же лучше, как не на улицах. Обратно шёл пешком по маршруту нашего троллейбуса, чтобы вплотную ещё ощутить город, который был для меня новым, ближе увидеть его людей; да и устать хотелось, приятно устать от ходьбы, от пестроты и шума улиц, чтобы с тем большей отрадой вернуться к спокойному отшибу причалов и жадно глотнуть речной, свежо одувающей дали – скорой твоей дороги, в которой не будет сожаления об оставленном. Шёл бодро, с удовольствием, так что подходя к речному вокзалу и вправду приустал и слегка даже взмок, хотя небо затянуло и было нежарко.
Наш пароход стоял теперь у причала, как длинный дом на площади, – трёхпалубники ушли. Стало открыто и пусто. Я остановился у угла здания вокзала, чтобы со стороны, уже отдалённый городской суетой, с этой чужой, ни к чему меня не обязывающей земли, посмотреть на наше кочевое жилище, заново услышать запах его души, вдохнутой случайным многоликим собранием людей, – и отойти душой, радостно зная: вот настоящее твоё, вольно обособленное, сейчас ступишь – и всё продолжится. Народу не было ещё, редко где замечался на палубе один-другой из пассажиров не прельстившихся соблазном прогулки по городу.
Взгляд сразу поймал красную кофточку на предносовой палубе 3-го класса. Ах, вот, значит, где её царство! Так-так! Фея приняла свой пароходный, первоначальный облик, тот самый, который именно всё искал я со вчерашнего видения, и теперь больше походила на золушку. И опять с малышом – он стоял на ступеньке лестницы, ведущей в люк верхней палубы, и озорно приседал – ему хотелось – и боязно было – спрыгнуть, а она держала его крепко за подмышки и, улыбаясь ему, слегка даже подбрасывала в руках. И все движения её были легки и как-то врождённо пластичны.
Я неотрывно глядел на них. Вот, оказывается, где едет она, эта девочка, которую я уж отчаялся было ждать и искать наверху! А туда-то, вниз, и не додумался спуститься – и в голову не приходило, так бы ведь и искал всё на нашей палубе (и – сошёл бы, так и не увидев!) А вот – само внезапно открылось и так долго и свободно мне подарено наблюдать сейчас. И ещё почему-то подумалось в тот момент, что вот это видение – ещё сейчас ты видишь! – останется в памяти на всю жизнь в ряду самых немногих дорогих, вот оно – оно ярчайше будет вставать перед глазами в самые, может быть, неожиданные минуты и в близком будущем, и в том, когда тебе будет много больше лет и мир в тебе и вокруг в который раз обновится и ничего не оставит от прежнего, кроме таких вот бликов памяти… Вдруг она повернула голову в мою сторону, увидела что смотрю, на секунду задержала взгляд – и всё разрушилось. Она сразу осеклась, и было издали даже заметно, как смутилась. Сняла с лестницы мальчишку и увела его в дверь.
Я спокойно улыбнулся – нет уж, теперь-то я знаю, где! И решительно пошёл к пароходу – оставшееся до отвала время хотелось поваляться в каюте, тем более что ощутимо захолодало, погода портилась.
В каюте было тихо и сумрачно при закрытых жалюзи. И славно дремалось…
Вскоре послышались голоса, топотня возвращающихся пассажиров. Корпус парохода слегка завибрировал – запустили машину. Недалёк отвал. И – хотелось снова в путь. Этот трёхчасовой перерыв уже и много. Пока гуляешь – вроде что-то видишь новое, узнаёшь; а возвращаешься – так давно, кажется, причаливали, уж и городом отнесло всю эту любезную душе атмосферу плавания – скорей бы, скорей бы опять всё это!
Оживление на пароходе с каждой минутой росло, и минуты эти веселят – чувствуешь приподнятость ожидания и лёгкую какую-то разудалость вновь беззаботных скитаний – в путь, в путь!
Однако отвалили скромно, несмотря на то, что грянула непременная при отплытии из больших городов «Славянка», да так устрашающе победно, что казалось, вся Казань слышала и вздрагивала при каждом громовом куплетном вступлении. Причал же оставался почти безлюдным. И на палубу вышли немногие, в основном из новых пассажиров – ещё проститься с провожавшими; на воде было очень прохладно, да и притомились, видно, после прогулки в городе, успев уже вполне переключиться на расслабленный стиль пароходного отдыха.
Сразу пошли энергично, и ветер усилился, стал совсем неприятен. Я взял книгу и решил сделать вылазку в 3-й класс. С видом гуляющего вышел на ту самую нижнюю палубку, где она играла с малышом, почти уверенный, что её сейчас нет. Да, никого. Рядом за бортом длинным усом быстро откатывалась с плеском широкая носовая волна, прозрачно-малахитовая в кружевных пузырчатых розетках. Окна все плотно закрыты. За каким-то из них она. Здесь, поблизости от носовой части парохода, было особенно ветрено и вряд ли она выйдет скоро.
Я вернулся на свою палубу, нашёл на корме где не дует и, устроившись в кресле, довольный своим уединением, ибо и тут палуба пустовала, сразу погрузился опять в эту пронзительную исповедь незнакомки. С каждой страницей, с каждым абзацем нарастала во мне едкая печаль от невозможности всё спасти, всё поправить для этой женщины, я как будто был свидетелем бессильным её любовного самосжигания. И с детской безоглядностью всё больше досадовал, осуждал, а вскоре даже с сердцем ненавидел этого всё никак не узнающего её любимого, баловня фортуны, этого писателя, у которого такая слепая память на тип – хотя бы – женщины, каждый раз, пусть и через годы, силой своего проявления перед ним напоминавшей о себе – тем более! – проявления каждый раз новой, и неизменно той же, святой, светящейся к нему любви – о, это просто неправдоподобно!.. Я отрывался, глядел мутным взглядом на берега, на появившихся пассажиров, вставал, прогуливался по палубе, совсем отчуждённый от этих людей, снова садился продолжать. Меня время от времени словно бы взламывало от какого-то нагара душевного, будоражило физически.
Вдруг я услышал пение – оно долетало снизу, из-под палубы. Заунывно и неуверенно затянул одинокий нутровой женский голос, мешаясь с журчанием воды от работающего винта, – в вечереющей пасмури это вызывало гнетущее чувство чего-то дремучего, безотрадного. Голос был простой крестьянский – сразу представилось, как тут, под нами на корме расположились с едой, с выпивкой мужики, бабы, меж ними ютятся примлевшие от холодного воздуха дети. Мотив подхватил другой голос, молодой, ретивый, но менее чувственный, – и уже смелее, громче, взакрик пели оба в унисон, а кое-где еле слышно верным вторым голосом ещё подтягивал на низах, будто тужил о чём-то, усталый баритон. Совсем непохожее на то, как исполняют народные песни в концертах, вольное, безыскусственное пение вырывалось сквозь шум напряжённого движения парохода в пространство над рекой, не ограниченное никакими стенами, и далеко, должно быть, слышалось по берегам притихшим… Ещё распалённая чтением, душа вибрирует: слушаешь, недвижим, смотришь вокруг, словно внюхиваешься во всё, что впитал с молоком матери, и что узнал, и сразу принял, ибо всё совпадало, сходилось в сердце и продолжало его поить-утолять. Нигде так песня протяжная наша не звучит для русского, как на Волге.
Пение собрало на корме немногочисленный гуляющий народ: одни пригрудились к перилам палубного ограждения, с любопытством наклонив голову, другие, проходя, останавливались, слушали, незряче смотря вдаль; иные с удивлённо-снисходительной улыбкой обменивались взглядами, какими-то репликами, тут же и заговаривая о чём-то своём. Пришла и студентка в накинутой на плечи фуфайке, села в стороне. Некоторые пары моционировали совершенно не реагируя, поглощённые своими разговорами. Каждому – своё.
После этой тягучей, несомненно от пращуров вынесенной песни, погодя, те же два голоса – только сначала молодой, а затем в пару женский, что поглуше, – бойко, с озорсвом приударили всем знакомую «Лиза, Лиза, Лизавета», без которой, пожалуй, ни одна гулянка дружеская у волжан не обходится. На припевах, когда просился особый подъём (ведь «на Волге тро-о-нулся лёд»!), подхватывали ещё голоса два молодых, бедовых, с задорным подыкиваньем в ритм, готовых сорваться на смех. Тут уж им было не до строя, на горячем-то аллюре…
Я вернулся к чтению, но рассеянно, целиком уйти в книгу уже не мог. Не знаю почему, но за чтением вдруг возник – и не сам по себе, а ясно проассоциировался с этой незнакомкой, так и оставшейся никому незнакомой, – образ её, девочки, ласково и одиноко играющей с малышом. Отчётливо представилось то видение прямо на странице книги и понесло вспоминать каждую подробность, вплоть до обнаружения себя. И вот её взгляд – внезапный и прямой, на миг ждуще остановленный, – далёкий взгляд-перехват заметившей опасность косули. Как я ей увиделся? Что она подумала?.. Она тут же увела мальчика, а я усмехнулся: ну уж нет, теперь-то знаю, всё равно никуда не денешься! Сейчас же почувствовал протест охотника, нечаянно убившего… убившего никогда больше неповторимый и невосстановимо прекрасный кусочек жизни. Почему, почему я вовремя не отвёл тогда дула своих глаз!..
Какое тут чтение – я чувствовал себя неспокойно и несвободно: чем подробней вспоминал я и больше думал об этой девочке, тем сильнее меня охватывало волненье. Надо идти вниз – сколько времени прошло, я засиделся: может, она давно уже вышла на палубку. Вечер разгуливался, уходя от казанской хмури, наливался теплотой закатно рдевшегося света, который ласкал и приманивал, – как тут усидеть в каюте!
Спускаясь в 3-й класс, я на мгновенье задохнулся сердцепе-рехлёстом. «Ого! Это уж слишком!» – усмешкой пытался сбить напряжение. Однако на палубке никого не оказалось и я облегчённо, хотя и не без сожаления, вздохнул. Всё-таки решил на сей раз остаться внизу. В такой вечер, что-то говорило мне, не может она не выйти – а выйти может каждую минуту.
Перейдя на другую – закатную сторону парохода, я изумился неожиданному простору воды. Эта сторона реки всё как-то упускалась из виду – а тут предстала вдруг перед глазами от борта изобильно простирающейся до едва видимой береговой полоски вся насыщенная бархатистым тоном ещё первонежного багрянца косых лучей. Наедине с этой осиянной пустыней разлива меня охватило неудержимо возбуждающее какое-то торжество. Я перебрался в носовой отсек парохода, откуда открывалась даль ещё более необъятная, напоминающая море. Это уже раздавалось вширь Куйбышевское водохранилище. И где-то здесь должно быть Камское устье, ибо как раз в этих местах Волга принимает свой великий приток, сам подстать ей, – но в общем разливе уже не различить. Мы шли прямо на солнце, его размыто жидкий шар слепяще маячил на нашем пути, бросая нам золотоблёсткую тропку по воде. Водная гладь резво убегала под нос парохода, заносчиво нацеленный в неведомую перспективу, и дух занимало скользить-лететь в этой далёкой оторванности от берегов вслед уже прошлому, уже сгорающему расточительным блеском дню. И в эту минуту думалось, что вот уходит день, и будет он самым незабываемым в моей поездке, дав мне дольше и не раз увидеть эту девочку – и как увидеть!, оставляя в душе жжёность читанного и, наконец, – эти песни на корме и сугубое моё чувство моей Волги, чувство родной стороны, которое не передашь и не предашь словами. Ну, и сами вот эти минуты, этот блистающий вид!..
А завтра? А завтра после обеда уже Куйбышев, завтра – день куцый. Осознав это вдруг, я впервые почувствовал тревогу: тревогу, что завтра мне сходить – и все это оторвётся от меня и исчезнет из моей жизни. И девочка – которую я вижу редко, но вижу, но постоянно чувствую где-то здесь, в едином «жилище» со мной – тоже, тоже завтра! Даже испуг ударил… А ведь настраивался черпнуть покоя в своем дорогом сердцу, побродить по старым зелёным улочкам, дремлющим в провинциальной тишине ещё полудеревянных замшелых домов с кошками, да собаками, а то и курами по дворам, ехал, мечтая с затяжками повдыхать-понюхать, что осталось от моей детской Самары, – всё теперь омрачит эта поездка, всё будет немило, нарушено. Вот если… если подойду к ней, познакомлюсь!
Подойти? Но о чём, о чём, спрашивается, я с ней заговорю, с девчонкой четырнадцати лет! Да я попросту испугаю её… А может, просто заговорить с ней, ну как будто от скуки, между прочим? Но «как будто от скуки» – теперь не выйдет: слишком (и тут я с трепетом обнаружил, насколько это слишком) сама мысль о ней несла в себе волнение. Впрочем, посмотрим, ещё сегодняшний вечер, да завтра полдня – есть ещё время. «Только бы увидеть, а там как получится», – отбросил я всё на волю обстоятельств и этим как бы обманул своё беспокойство. Лишь заглядывал время от времени на её сторону и тут же возвращался.
Здесь, среди огромных катушек с якорными цепями и лебёдками, среди кнехтов и швартовальных канатов, между которыми иногда прошныривала, как мартышки, лазучая ребятня, перед этой необозримой водной равниной, играющей налётными переборами ряби и высверками солнечной тропинки, всё представлялось настолько далёким и обыденным, что и думать о том не хотелось, – точно лёгкое опьянение взвело меня и я чувствовал себя в этот медовый час вечера, в эту золотинку-минуту жизни, как не помню когда ещё, в иные дни детства разве.
Почему-то справа по борту увидел две спаренные баржи вдали, толкаемые навстречу нам буксиром, постепенно, однако, перемещавшиеся всё левее – и расходились мы, в странной близости на этом раздолье, уже левыми бортами: это, оказывается, поворачивали мы. Солнце уходило нам вбок, и слабый бриз лицо овеял, зашевелился в волосах, – мы взяли курс к берегу, едва различимому на горизонте…
(Её всё не было, уму непостижимо! Что можно делать в этот час в каюте душной, тёмной?)
…Берег незаметно рос, проглядывался неразборчивыми ещё штришками: дома, или какие-то признаки местности? Земля! – как давно, кажется, не было её! Сейчас даже тянуло к ней. К ней же сбоку от нас низилось солнце. Оно уже отпустило светом и гревом, обособилось в небе своей воспалённо-резкой краснотой и стало как бы чужое небу, и нам. Но я в его вечной красоты закате искал укрепиться перед тем странно-волнующим, что мне готовилось и чего, я чувствовал, не миную…
Входим в обширный залив, полный старых, осушенных барж; в начале его нас ожидает пристань – «Затон им. Куйбышева». Место закинутое – лишь вдали высятся несколько многоэтажных домов, по отлогому берегу же сельцо тесно лепится неказистыми избами да хибарками, у дороги за пристанью – ветхие ларьки, лавки. Причаливаем, странники далёких краёв, внося возбуждающую волну в воды залива и в самую эту жизнь, такую же отстойно-тихую. Как раз швартовались правым бортом – её стороной, – и едва я перешёл с носовой части на палубку смотреть, как причаливаем – вышла! Следом простоволосая девчонка в халатике, за ней какая-то бабка вывела того мальчугана (вот, значит, с кем она?). В замешательстве первого вздрога (и ведь ждал, готовился!) я прошёл мимо них в пролёт, где привычно орудовали матросы, подавая на дебаркадер швартовые, концы которых накидывали на кнехты, травили, затягивали.
Лишь когда укрепились и началась беготня по трапу туда-сюда, решил вернуться, возмущённо подавляя минутную слабость – «этого ещё не хватало!» Открываю дверь – и прямо навстречу ей, оба даже вспрянули; она, чиркнув взглядом, потупилась, покраснела и, сторонясь, прошла в коридор кают. Сердце забухало в ушах; я отошёл в сторону и, облокотившись на перила борта, стал ждать, возвратится ли. Да вот и она – с двумя яблоками: одно дала девчонке и, кусая своё, встала у борта в неожиданно доверительной близости от меня – тонкая, с подростково-угловатой ещё фигуркой, как-то очень по-домашнему милая и трогательно опрощённая в своей вязаной красной кофточке и выцветше-чёрном, чуть отвислом в коленках трико. И в волосах опять этот ободок малиновый, так идущий ей.
Вот блаженные минуты, мгновенья! Вместе одно видя, в одном живя, мы с ней были – хоть иллюзорно, хоть на мгновенье – неразлучны. Я метил в себе, крепить тщился это состояние всем, что видел: вот мужики рыбачат на корме дебаркадера – и вот она! голышня вон лазает по ржавому остову баржи – и вот она – со мной! и эта неизменная у всех пристаней по Волге забегаловка «Чайка», и избушки (кто в них таких только живёт?) вразнокривь толпятся по склону берега в глинистых оползнях, и вон лошадёнка с телегой, дремотно понуря голову, стоит, хвостом гоняет мух, – и вот же, вот она, эта девочка, и всё это не я, а это мы с ней! И вот ветерок пахнул на меня и на неё – одним, одним дышим!.. Да, в этой минуте была полнота чистого счастья: в затишьи жизни – с ней рядом, и смотреть на неё – как она смотрит, и проощущать – что она ощущает; и улавливать её восприятие, и постигать её пульс сообщённости с окружающим.
Она спокойно, по-детски мусоля, медленно грызла яблоко. Она его держала в ладони, большое зеленоватое яблоко, обхватив тонкими ученическими пальцами, и слегка морщила нос, когда кусала. Все эти чёрточки невыразимой мукой первого очарования отзывались в душе, исподволь связывая, связывая её… Чувствовала ли она, что смотрю, – не раз тоже спокойно и серьёзно взглядывала на меня, тут же и задумываясь. И вот в этом уже угадывалась замкнутая душевная взрослость, почему-то навевающая тень печали. Может быть, ясное видение невозможности? Может, более глубокое сердечное чутьё судьбы вообще?.. – это вызывало участливую досаду. Но тут же изглаживалось самим несомненным фактом: я был в её настоящем, был отдельно от всего, и по этим взглядам её казалось (или хотелось этого), что-то пробуждал в ней…
На верхней террасе дебаркадера подошли и встали напротив нас несколько местных размалёванных девиц, видно, не упускающих случая повертеться на виду у «проезжих», самим поглазеть на незнакомые лица. Похоже, это сделалось у них потребностью хоть какого-то выхода из принадоевшего однообразия сонной здешней жизни, дабы самоутвердиться перед жизнью нездешней, где-то там кипуче интересной, пёстрой – и почувствовать в этом возбуждающую остроту ощущений. И вот, закуривают с этакой манерной лихостью, бегло стреляют глазками, бравадно, на публику, выплёскиваются:
– Ну ты, фикстула, отдай сигарету!
– Во чува! А я у тебя её брала?
– Пошла ты, мать, знаешь куда… Спички не получишь!
– Ша, бабоньки! Ни слова мата – пеленгаторы секут!.
– Нинон, ты глянь, какой мальчик! – откровенный кивок. Глядит с вызовом, ждёт – заговорю ли, затем разочарованно отводит свои расписные. Нинон что-то такое пошептала ей, косясь в нашу сторону, обе ехидно всхихикнули и нарочито бойко заговорили о каком-то «красавчике Джоне» и деловом мероприятии.
Она смотрела на этих резвящихся красоток с простым далёким любопытством, как на невиданных странных существ, как-то непонятно себя проявляющих. И от этого во мне ещё взмыло к ней чудное, дивное!..
Ударили в колокол – пароход ответил сразу отвальным трёхкратно отрывистым свистком, оглушая эту захолустную тишь и эхом аукаясь в темнеющих унылых перехолмьях. Следом раздались скороговоркой команды «убрать трап! отдать швартовые!» Связь с пристанью, с берегом, с землёй кончена – задним ходом выбираемся из залива и – снова в путь…
Солнце зашло, но небо ещё отражённо светилось, лишь у противоположного, водного горизонта тускло меркло. Берег становился всё пустынней по мере нашего удаления, всё тоньше между водой и небом.
Бабка с малышом ушла. С нами оставалась ещё простоволосая. Я дрожал от напряжения и вечерней свежести, чувствительной на ходу. О девочка – опять она коротким своим взглядом ко мне, прямо и открыто, и тут же опустила глаза к бегущей воде и снова задумалась. И я не скрывал своего взгляда, даже не старался скрыть в нём то, что чувствовал, да и не смог бы, пожалуй. Я смотрел на неё так часто и притом так длительно каждый раз, будто стремился навсегда запечатлеть в памяти её лицо, её необыкновенное, узнанное сердцем лицо, – удержать от времени, от предательской каждоминутной неизвестности хотел я это лицо своими затяжными взглядами. Ещё и ещё – на её склонённый профиль, на длинные вьющиеся крупно волосы, на ломкую стройность фигурки, – я окутывал её, укрывал душою от всех возможных гроз и грязей, от обид и бед… меня продирал озноб обережения. Приласканный минутой, я тщился постигнуть, что – вот она, тут, со мной, и мы уже как-то сообщены друг с другом. С ней был мне благостный свет жизни – и ничего более не то что не нужно, а нельзя, чтоб и малейше не нарушить этого состояния.