bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 5

– А что делать? Я в лекарствах ни бум-бум! Век не лечился.

– С лекарствами я и сам управлюсь. Ты видел, как спирт гонят?

– Самогон что ль?

– Ну, пусть самогон, как ты говоришь. Он, хоть, и зелёным змеем называется, а продукт ценный.

– А чего на него смотреть? Его пить надо. Я и сам у батьки из свёклы гнал. Крепкий. Горит огнём. Спичку поднесёшь – сначала, вроде, и пламени нет, а руку подставишь, жжётся.

– Ну, вот и хорошо! Но мне не самогон нужен, а чистый спирт. Я тебя научу, как это делается.

Отец потом рассказывал, что в ту пору Новая экономическая политика была в самом разгаре. НЭП.

Торговали все и всем, чем придётся. Вот и аптекам разрешалось принимать от населения самогон, а уж потом, в перегонном кубе, в лабораторных условиях его доводили до кондиции.

Спирт во все времена товар не залежный, ходовой товар, а тогда, при полной разрухе, на него был особый интерес, и ценился, и ценился даже самопальный.

Аптекарь Иосиф Резник в российской глубинке чувствовал себя превосходно. Его соплеменники делали революцию и теперь сидели у власти в красном державном Кремле. Наконец-то самое время развернуться! Порошками от головы и микстурой от живота здесь не разживёшься, деревенский народ болеет редко, а профессия провизора требовала постоянной выдумки. Используя все хитрости искусного ремесла, Еська делал свои чудо-настойки и чудо-порошки на особых травах и корешках. Дорогие, хорошие снадобья! Например, родится ребёнок крикливым, орёт – мочи нет! А здесь, как на грех, сенокос или того хлеще – хлебушко-кормилец поспел, снопы вязать надо.

Прут к аптекарю:

– Выручай, Еська! Васятка безобразничает, житья не даёт паразит. Руки все опутал! Дай ему того молочка, которым Ерёмку-припадочного отпаивали. Вона, теперь какой тихий ходит! Мать не нарадуется. Дай, кормилец!

– Да молочко-то это птичье, милочка! Ох, как трудно его достать!

– Достань, батюшка! Вот я и денежку принесла, ништ– мы безобразники какие. Порядка не знаем? Дай, родимый!

Накаплет Еська молочка птичьего пузырёчек, скажет, вздыхая:

– Молочко, Глафира, экономь. По пять капелек давай, а то здоровье повредишь Ванюшке. Как? Не Ванюшка? А-а, Васятка. Ну, какая разница! Их у тебя вон сколько! Как лекарство кончится – заглядывай, может, ещё этих капель и достану по какому-нибудь случаю. Иди! Иди, Глафира. Да не рассказывай никому. Молочка на всех не хватит. Это я уж тебя уважил…

Уйдёт Глафира довольная. Васятку там, или Ванюшку как подменят. Пососёт, пососёт мать, лизнёт капельку аптекарскую с соломки ржаной и спит, почитай, целый день.

Или вот: запьёт мужичок, артачиться зачнёт, дебоширить, за женой-угодницей с вилами бегать, a она – шнырь к Еське! Причитает:

– Отец родной, помоги! Совсем одурел хозяин, вторую неделю пьёт. Со света сживает!

Еська бабе – пузырёк в руки! По капельке на стакан вина. Через три дня сам бросит. Ослабнет, только и всего! Вожжу не поднимет. Отлежится – снова сам с усам, а к вину хотеть не будет.

Напоит страдалица настоем дурным, хозяин и остынет. Как рвота с кровью пойдёт, так всё – отпился. В рот не возьмёт. А чего возьмёт, так снова в блевотине давиться будет. Каково?

А некоторые мужики к Еське сами ходят, уж больно хороший табачок у него, заморский. Покуришь, и такое блаженство наступает, вроде, как по-молодости с бабой лежишь. Но дорогой табачок тот – щепоть одну искуришь, а на другую денег не хватает.

А бабам да старухам растирку даёт, изготовленную по своей чудной каббалической книге: разотрёт зёрнышки маковые белены, добавит слизи с гриба мухомора и на собачьем жиру прокипятит. Натрёт старуха с устатку и от тяжести в ногах грудь такой растиркой, и покажется ей, что она на воздусях летает с облаками вровень. Такая лёгкая становится, легче пера!

Может быть, в родном селе отца ведьмаков и оборотней так много было, что Еська Резник им помогал. Не знаю. Но слух об этом и до сих пор жив. Спросите любого бондарца, он с вами поделится, ничего не скроет. Посмеётся ещё над этим забавным вердеревщинским народом, что живут рядом, под боком, а такие тёмные. «М-да, – скажут, – суеверие, а что-то там, действительно, не так».

6

Да зачем опрашивать кого-то? Вот он – я, здесь! И сам могу засвидетельствовать, что странные образы возникают тогда, когда тебе угораздило по какому-нибудь случаю пройтись по улицам этого села глубокой ночью, особенно в новолуние, когда тонкий, узкогубый месяц пробует печальную улыбку в чёрном провале ночи…

Эх, молодость, молодость! Крепкогрудая русалочка целовала меня в мальчишеские губы под цветущей вишней у мельничной запруды, куда когда-то, нырнул с перевязанными рогами оборотень в образе козла. Там нагишом, пластаясь в тёмном омуте, камышиным гребнем чесала она свои зелёные шёлковые власы на зависть подругам, притаившимся в чёрной омутовой глубине. Её тело пятнадцатилетней девочки, прохладное и скользкое, по-налимьи гибкое, билось в моих руках, пока не ослабло и сделалось безвольным.

Да, молодость…

Помнится, учился я в девятом классе, когда уже многое разрешалось, а мы со сверстниками, не встречая сопротивления местных парней, часто бегали к вердеревщинским невестам, таким же недорослям, как и мы сами, учиться любовным поцелуям. Но не более того.

Тогда ещё на маленькой нашей речке Большой Ломовис, в зарослях вишни и черёмухи стояла мельница исправно действующая, наверное, с пушкинских времён, огромное колесо которой на склоне лет одышливо крутил живущий под берегом водяной.

Всё так и было: месяц, чёрный провал омута с непреодолимой тягой уйти в его тихую глубину и девочка, ровесница, трепещущая, как только что пойманная плотвичка, в твоих руках, и ты сам трепещешь и вибрируешь от неизвестного захлёбывающего чувства…

Ах, молодость!

И вот радостный, как только что спущенная пружина, возвращаясь домой, в Бондари, окольными путями, дворами да огородами, перед самым рассветом, когда в ночном небе появляются слабые проталинки, я вдруг увидел на фоне такой промоины человеческий силуэт, сидящий на трубе заброшенного барского дома. Кто это был, мужик или баба, трудно сказать, но, кажется, по развороту плеч и тёмного лица, это был мужик. У меня под сбитой набекрень фуражкой беспорядочно завозились волосы, и я, тут же забыв свои счастливые мгновения, ринулся из села, сшибая по дороге пеньки и кочки, да так, что сердце выскакивало из запалённой глотки.

Конечно, этот случай не имеет никакого отношения к моему повествованию, и он мне вспомнился в связи с непреодолимыми суевериями моих земляков, из которых не вытравишь ничем странные образы детских фантазий.

Поэтому вернусь к Иосифу Резнику, еврею, обрусевшему на чернозёмных просторах среди дремучего и невежественного народа.

7

Таким образом, мой батяня оказался в доверенных помощниках у хитроумного провизора.

Гнать спирт – дело подходящее. Сиди себе и поглядывай, как слезится стеклянная трубочка, истекающая на конце, тоненькой струйкой, не толще нитки, чистым товарным продуктом.

Перегонный куб у Еськи был фабричного изготовления, состоял из двух вложенных один в другой стеклянных пузырей. Пподогреваешь на большой керосиновой горелке нижний пузырь с водой, в другом пузыре вскипает первичный самогон, пары которого, проходя через холодильное устройство, выпадают росой на ёмкости с древесным углём, стекая затем в двухведёрную, тоже стеклянную бутыль. Никакого таинства превращения вонючего самогона в чистый спирт! Всё просто, а удивляет.

Задача нового помощника провизора состояла в том, чтобы в широких брезентовых лентах фитилей равномерно выгорал керосин, и в охладителе постоянно менялась вода. Правда, воды уходило неимоверно много, но для этого у старого еврея во дворе был вырыт колодезь, так что бегать далеко не приходилось, вода – вот она, под боком.

За день выгонялось по две, а то и по три бутыли. Знай, следи, меняй воду и не мешкай.

Оплата за работу была небольшая, да постоянная. А какая там работа? Забава одна, выгнал на сегодняшний день две бутыли, вечером – нате вам деньги! Ну, а три бутыли, то и премиальные.

Главное в этом нехитром деле – внимание. Смотри – не зевай, да и языком по деревне особенно не шлёпай. Лишние разговоры, к чему они?

Спирт гнался на задворках, в сарае, который служил одновременно и банькой перед субботой, в пятничный день. Место это было окружено такими зарослями сирени, что подступиться к нему не было мочи, разве что через узкий лаз перед дверью.

Дело пошло споро.

В работе отец был всегда понятлив и смекалист. Одну бочку с водой для расхода в охладителе поднял на срубленный тут же помост выше теплообменника; свернул кольцом, чтобы лежал спокойно, на дне этой бочки шланг, а другой конец опустил в охладитель.

Отработанная нагретая вода из теплообменника тоненькой струйкой стекала в подставленное тут же ведро. Надо было только сначала подсосать воздух из шланга, и вода сама пойдёт в охладитель.

Пока ведро наполнялось, вода уже в нём остывала, отец её снова выливал в верхнюю бочку и процесс продолжался.

Еська доволен, его помощник тоже.

Каждый вечер у нового лаборанта в кармане деньги шуршат, а у провизора фляги со спиртом наполняются.

Еська Резник только успевает по селу вонючий полуфабрикат скупать. «И куда ему столько? Не пьёт ведь», – завистливо сокрушались мужики.

– Хорошо работаешь, Василий! – у Еськи глаза слезятся от умиления. – Хочешь, я тебя табачком сарацинским премирую? Ты его с махорочкой смешай, да покуривай. Понравится – я тебе его в счёт работы давать буду. Табак дорогой, душистый, голову прочищает. Ну, как, договорились? А то все деньги у меня налоги съели. Это разорение, тебе признаюсь. Грабиловка! На рубль товару нацедишь, а два государству отдай. Но я от этого молчу. Сказать ничего нельзя, сразу под руки поведут. Парень ты понятливый, выручай старого еврея.

Сарацинский табачок был действительно хорош. Так хорош, что и вина не попросишь. Покуришь, вроде, как поллитру выпил: девки всякие перед глазами начинают хороводиться, непристойности выделывать, павлины с голубыми перьями по двору, как куры шастают… Чудно! Во всём теле блажь такая, всех любить хочется. Даже Еська, и тот, вроде, как за родного отца проходит.

Последнюю рубаху ему бы отдал – на, Еська, продашь как-нибудь! Вот какой табачок! Только цветом не жёлтый, а зелёный, и конопляным маслицем отдаёт, но с махоркой в закрутке чада не слышно. Перед сном покуришь, и спишь потом, как убитый. Даже домой идти не хочется, так в сарае и заночуешь…

8

Закурлыкала вода в перегонном кубе, моросью покрылся охладительный пузырь, тоненькая светлая ниточка, как с веретена соскользнула в узкогорлую высокую бутыль.

Керосиновый фитиль горит белым светом ровно, пламя не коптит, в баньке тепло и уютно, хотя непогодь. Дождь, путаясь в сирени, стучит кулаками в маленькое оконце, всхлипывает, жалуется на свою долю – дорога в селе раскисла, тьма беспросветная, чёрт глаза выколет, если вот так шляться по улице, уже засентябрило, там и до первых морозов недалеко – август ломает крылья на излёте. Брр! Зябко!

Спиртогону делать нечего, сиди себе да поглядывай, как булькает вода в стеклянном пузыре, как медленно наполняется узкогорлая бутыль, сглатывая шёлковую переливчатую бесконечную струйку, да чтоб фитили не коптили.

В баньке зябкие тени по углам жмутся. Заколеблется пламя от лёгкого сквознячка, тени оживут, засуетятся, забегают по полкам, тогда немножко боязно становится. Рука тянется махорочки закурить.

Вспомнил про сарацинский табачок.

Сделал из газеты закрутку. Размял сухую травку. Самосадика добавил. Подобрал закруткой, как ковшиком, с ладони пахучую крупку, да видно сарацинской травки многовато добавил. Затянулся раз-другой, глядит, а бутыль на глазах до потолка выросла. Горлышка рукой не достать – чудно!

Огляделся кругом, а возле каменки, где на полке шайки стоят, да веники берёзовые рогатятся, баба сидит голая, волосы длинные рыжие, как сухой камыш, до самого пупа стелятся. Сидит, молчит, только костяной пятернёй, как гребнем, эти волосы расчёсывает.

Спиртогону будто кто за шиворот ледышку положил – банница!

Слыхал от мужиков, что по баням в такие неурочные часы банницы париться любят. Ну и мужикам являются. В иную шайкой швырнёшь, она, как кочка, прыгнет в сторону и в печное поддувало нырнёт, а иная ухитряется мужика соблазнить, все женские присухи в деле показать. Да так потешит такого неудачника, что у него мужская сила, как в землю уйдёт, ни с одной бабой жить не сможет, так бобылём на целый век и останется. A если кто уже женат был, то от жены такое отвращение получит, что сам себе по самые микитки обрезание сделает. Так-то…

Спиртогон дотянулся до другой шайки, которая у него под ногами была, и пульнул её в угол, а банница сиганула с полка и за бутыль спряталась, и щерится оттуда, вроде как в догонялки решила поиграть.

Спиртогон руками шарит вокруг себя – нет ничего! А в каменке кочерга лежала. Пока он за кочергу взялся, смотрит, а банницы уже след простыл. Только по углам паучьи тени заметались.

Он – туда!

А бутыль на дороге стоит, пузатая, огромная, что твоя бочка.

Он, вроде, хотел бутыль обойти, а бутыль снова перед ним – ни пройти, ни проехать. Ну, и грохнул её в запале кочергой.

А банница – вот она, в углу смеётся, глазами на дверь показывает, мол, беги, хлопец, отсюдова, пока цел. Оглянулся, а огонь голубой змейкой по земле вихляется, да как вжикнет до самого потолка. Волосы опалило, и по одёжке огоньки, как бабочки, затрепыхали. Он – в дверь! И давай по луже кататься, бабочек этих с себя смахивать. А в окно уже пламя бьётся, всё выскочить норовит.

Спиртогон бегом к Еське Резнику, кричит, что банница баню подожгла.

Еська выскочил в одних кальсонах, за голову схватился, а пожар баньку уже на дыбы поднял. Огонь до самого неба стоит, тушить бесполезно. Люди набежали. Языками цокают. Матерятся. А к огню и близко не подходят. Только разные случаи вспоминают. Что ж тут удивительного – банька сгорела! Да они, почитай, каждый год горят. Не изба всё-таки. Не убивайся, Еська! Мы тебе новую баньку срубим, а это сарай какой-то. Четверть спирта выставишь – и всего делов! Не гунди!

Еське не причитать бы, как по покойнице, бегая вокруг, сразу же сжухлой от обильного огня, сирени, а схватить бы Васятку за волосы, да расквасить ему физиономию, чтоб родная мать, на узнавши, в дом не пустила, чтоб не баловался когда не надо сарацинским табачком, а смотрел бы в оба, коль дело поручили.

Но Иосиф Резник, аптекарь, не стал трогать своего молодого помощника, а наутро, почистив щёткой чёрную фетровую шляпу и хорошей шерсти жилет, напустив на лицо смиренное и постное выражение, отправился к его родителям.

– Пожалуйста, вам добрый день! – начал прямо с порога Еська. – У меня, простите, на вас одни неприятности. Василий хороший парень, ничего не скажу. Ему бы на портного учиться, он бы хорошо стежки порол, пока мастер шьёт. А у нас, цеховиков, тонкое производство. Шить да пороть не умеем. Дело внимания требует. Я, извиняюсь, убыток от вашего сына понёс. За баньку, которую он поджёг, я ничего не имею говорить. Сгорела банька. Всё в дым ушло. А там тонкие инструменты были, имущество аптекарское. Дорогое. Убыток надо возместить… – Еська горестно вздохнул и задумчиво посмотрел в окно на каурого стригунка, пасшегося прямо возле дома.

Стригунок высоко вскидывал задние ноги, пытаясь отвязаться от глупого вислоухого щенка, пробующего голос. Передние ноги жеребчика были стянуты сыромятным ремнём.

– Добрый рысачок может получиться. Ой, какой добрый!

Родители спиртогона в отчаянье:

– Бяда! Во, какая бяда! Оженить надоть Ваську!

Еська качает головой. Смотрит сочувственно:

– Женить, конечно, можно. Но только и на женитьбу деньги нужны, а тут за аппаратуру и приборы медицинские платить надо…

– Родимый! Какие деньги? Откуда? Вот уберёмся с хлебушком, тогда, может, зерном за Васяткин позор расплатимся.

– Да-а… – гнул в свою сторону Иосиф Резник. – Какие в наше время деньги? Бумажки одни. Стригунка бы я, к примеру, взял за Васильево озорство. Я на парня зла не держу. Пока в Чека на него писать не буду. Портной бы из него хороший вышел. Шил бы да порол, и вреда людям никакого.

– Есиф, пожалей! Крест последний снимаешь. Хлебом отдадим, сколько скажешь. А стригунка никак нельзя. Одна надёжа на него. Кобыла на днях на борону напоролась. Пришлось маханщику Юсуфу татарскому за бесценок отдать. Одна бяда не приходит.

Есиф, пожалей!

– Не знаю, не знаю, как вам помочь. Завтра, видать, в Чека пойду, посоветуюсь. Глубоко извините. До свидания!

Услышав про Чека, родители неудачного спиртогона истово закрестились: «Не приведи, Господи! Те всё заберут, не сжалятся. Вон у Коробовых дом оттяпали и всю скотину под нож пустили, говорят, какие-то холкозы строить по всему миру будут. Всех овец под одну гребёнку стричь. Не приведи, Господи! Страсти, какие! Даже речку переходить, и то всякому по-разному: одному по колено, а другому, по этому самому, будет. А теперича – на всех одеяло одно. А, может, мне полушубком удобней накрываться, тогда что?

– Не дрейфь, Васятка! – утешал его Зуёк. – За Еськой самим в Чека надзор ведут. Я-то знаю. Записывайся к нам в младопартийцы, ну, в комсомол по-теперешнему. Мы этого скрытого пособника мирового капитала скоро на чистую воду выведем. Вот-те крест! – Зуёк, забыв свою антирелигиозную установку, машинально перекрестился, – Тебя эксплуатировал. Пишись!

Васятка чуть было не записался в эту кипящую несуразными идеями бучу младокоммунистов, пока не узнал, что на престольный праздник бондарского прихода комсомольцы будут валять с церковного купола, венчающий его уже более ста лет, морёного дуба крест.

– А чего он над Бондарями куриной лапкой в небо пялится? – говорил Зуёк. – Может, мы ещё и колокольню взорвём. Наша ячейка заявку в область сделала, чтобы взрывчатку прислали. Взлетит, никуда не денется! Ей-Богу! – глаза парня, недавно призванного в строй младокоммунистов, весело посверкивали.

Мой отец, как православный человек, хоть и дебошир, позволить себе этого никак не мог. Да и на Еську у него обиды не было. Сам баньку спалил. За голой ведьминой задницей гонялся.

Родителям неудавшегося спиртогона сводить со двора стригунка не пришлось.

Как раз перед самым Яблочным Спасом Иосифа Резника, несмотря ни на что, всё же повязали.

Хорошо, что лабораторию опечатывать не пришлось. Ведь подхватили его за спекуляцию и за безлицензионное, нелегальное производство спирта и спиртосодержащих жидкостей, за опиум для народа, хотя ни в каких религиозных предрассудках он замечен не был, да и вера у него была какая-то пустяшная – в субботу гвоздя не вобьёт, а воскресенье, когда все порядочные люди отдыхают, будет хоть цепом зерно молотить.

Сказывал Зуёк, что Еську Резника в тамбовском ОГПУ в расход пустили. А там – кто его знает? Может, на Соловках под бревно попал. Одним словом, потерялся человек.

К тому времени из Наркомата пришла бумага – сворачивать НЭП и бегом записываться в коммуны, как предвестники будущей счастливой жизни.

– Как тебе сказать? – объяснил Зуёк, всё больше воодушевляясь перед непонятливым другом. – Коммуна – это как окно в горницу, где свадьба идёт. Сразу всё видно становится, как при коммунизме люди жить будут. Пить, есть сообща, отдыхать… Кто на гармошке играет, кто пляшет.

О невзорванном бондарском храме он теперь помалкивал. Крест пробовали валять, но уж больно высота большая, смельчаков не нашлось. Погрозили кулаком небу и разошлись.

Но Зуёк не был бы настоящим другом, если бы не открыл Васятке ещё одну возможность приобщиться к новой жизни «Слухай, – говорил он товарищу, – из области пришла разнарядка – организовать в районе кинопередвижку, потому что кино – это самое главное искусство. Поедем с тобой учиться на киномехаников в Воронеж. Там такая школа есть. Все девчата наши будут!

Вторая перспектива Васятке понравилась гораздо больше, и он, махнув рукой на возражения родителей: «не тешить беса», пошёл записываться а школу киномехаников.

От желающих приобщиться к новому почину не было отбоя, но моего отца поставили в список, как непримиримого борца за народное дело. Поджёг баньки ярого захребетника Иосифа Резника не остался незамеченным среди боевых младопартийцев.

Так бывший плотник и спиртогон становился на путь проводника партийного искусства в массы, хотя образование его было ниже низшего – неполные два класса сельской школы. Читал с трудом, но расписывался легко и умело.

9

Воронеж… Ах, Воронеж! Провинциальная столица провинциального края. Чернозёмное сердце России. Когда-то, давным-давно, столько времени назад что теперь и не упомнить, я пробовал учиться в одном из его вузов, но эта попытка, к сожалению, так и осталась не перевёрнутой страницей в моей жизни.

Помнятся – только тогда ещё по-деревенски тихие, улицы его окраин, цветущие акации так же пахучи, как русокудрые причёски городских подруг, прохладные парки, где обязательно встретишь потемневший от времени памятник с известным по ещё школьным учебникам именем и удивишься его соседству, робко прикоснёшься к его подножью и отдёрнешь руку, боязливо озираясь по сторонам – как бы кто не заметил твоей фамильярности, чистая и быстрая, ещё не распухшая водохранилищем, река, давшая название городу…

Да, что там говорить?!

Я, как ласточка мчался по его бульварам, опережая время свидания с хохотушкой из Россоши, первокурсницей госуниверситета. От обильных её познаний кружилась голова, и мне приходилось только помалкивать, остерегаясь своей неучёности, компенсируя такой провал наглой бравадой, сознавая, что это, как раз, ей больше всего во мне и нравится.

Да, Воронеж…

Отцу здорово повезло, что он поступил учиться на курсы киномехаников. А где бы он ещё мог показать своё, неизвестно откуда взявшееся красноречие, как не при комментариях тогда ещё немых фильмов. Его кинопередвижку с радостью ждали в каждом селе, в каждой глухой деревушке, предвкушая удовольствие от общения со свежим человеком.

Только что зарождающиеся колхозы, крайне нуждались в массовой пропаганде социалистического образа жизни. И отец в прямом и переносном смысле крутил «кино», на белой простыне развешенной в местной избе-читальне или прямо на бревенчатой стене колхозного правления; в мерцающем луче проектора яркими огоньками вспыхивали ночные бабочки и ослеплённые осыпались прямо на головы зрителей, уставших от дневного крестьянского труда.

Отец, глядя на прыгающие немые картинки, сочинял по полной программе невесть что, сочным и хлёстким мужицким языком, не скупясь в нужных местах и на крепкие выражения, от которых зрители или боязливо ойкали, или покатывались со смеху.

Его несусветная фантазия не знала окорота.

Однажды строгая проверяющая дама из области посетила его сеанс, где восставшие моряки громили всё подряд, обнаружив в солонине для борща червей, как будто русский человек питается только в ресторанах.

Кстати, я сам, когда участвовал в пусках первых ракет на полигоне Капустин Яр, с аппетитом ел червивое мясо, промытое в растворе марганцовки – и ничего! Давали бы только побольше! Армия научит многому…

Но я опять, кажется, отвлёкся.

Так вот, проверяющая дама толчком-молчком, или, как теперь говорят, инкогнито, присела на пенёчек перед экраном, любопытствуя, – как молодой работник культуры, начинающий киномеханик, обеспечивает идеологическую подготовку населения вверенного ему района.

Сначала на туго натянутой простыне высветилось квадратное окно, затем запестрело это окно штрихами, как будто мокрым снегом посеклось, и поползли, замерцали буквы.

«Так-так, Хорошо! – отметала про себя дама. – «Броненосец Потёмкин» – самая партийная картина, вызывающая священный гнев против эксплуататоров. Это не чарличаплинские штучки, где гороховым шутом кривляется комик, забыв о пролетарском долге – беспощадной борьбе с увещателями рабочего класса и трудового люда. Смех плохой пропагандист нетленных идей большевизма. Да… Надо сказать, чтобы новый экран пошили, а то он, вон как обмахрился, да и дырки, вроде, мышами проедены. Нехорошо! Надо товарищам подсказать, направить…»

Но вот уже замелькали торопливые кадры, матросы, буревестники революции, забегали по палубе броненосца, размахивая руками, как маленькие ветреные мельницы, и тогда вступил за кадром чёткий голос молодого киномеханика, выражая артельным языком возмущение порабощённого класса:

– Полундра! Мать-перемать! На полубаке матросы боцмана грызут! Царские сатрапы в штаны наложили. Да здравствует – мать-перемать – грядущая революция, которая поставит раком, уродуя, как Бог черепаху, угнетателей и опричников капитала! Да здравствует Карл Маркс – мать-перемать – линия партии и все вожди революции!

На страницу:
2 из 5