Полная версия
В.Н.Л. (Вера. Надежда. Любовь)
Увидел боковым зрением – Оса был накрыт своей же простынёй… В синюю выцветшую полоску. Несли, кстати, как положено – вперед ногами.
Я опять отвечал на вопросы, что-то подписывал. Наконец они меня отпустили. Молодой лейтенант звонко захлопнул папку с вложенными в неё моими показаниями, сунул в рот сигарету:
– Свободен… Можешь идти…
У лейтенанта была чудная фамилия – Родин. Я подумал, как себя ощущает его жена, имея такую фамилию. И что никакое горе не уберегает человека от таких вот маленьких, будничных мыслей. Цепляются, как репей… «Человек всегда в репьях мыслей» – Осе бы это понравилось…
Возле калитки стоял сосед Осы – я предпочел его не узнать и прошмыгнул мимо, пока он беседовал с санитаром. Прошёл до поворота и, теперь обезопасив себя от взглядов и окриков, пошёл быстрее.
Всё оставалось таким, как и вчера, позавчера, неделю назад… С Осиной смертью мир не изменился, хотя глупо было бы этого ожидать. Обидно было другое – с Осиной смертью и я не наблюдал каких-либо изменений в себе. А вот за это прости, Оса.
Впереди, на обочине дороги, та самая пристроенная к дому лавка, где пожилая армянка в ответ на мою подкреплённую финансами просьбу выдаст мне вроде бы необходимую сейчас бутылку водки. Необходимую, так как мне необычно и неожиданно ощущать себя таким, какой я есть. Бесчувственным, несмотря на то что хочется, да, хочется как-то выплеснуть всё происшедшее. Эмоции, замёрзшие на дне сознания, требовали выхода и, соответственно, градуса. Я уже нёс в себе речь, которую я произнесу, когда сделаю пару глотков, сидя на берегу М-ской… Там, где мы любили сидеть с Осой. Ты уж прости, Оса, что с водкой. Увы, без неё сейчас никак, Оса.
Бутылку я сунул в карман. Вышел из лавки, под сапогами хрустели и позвякивали мелкие, подтаявшие на солнце льдинки. Ускорил шаги до остановки. До М-ской ещё надо было доехать – М-ская ведь ползёт там, в другом конце города.
Находясь в движении, я ощущал в себе миросозерцание. Скорбь – нет. Отрешённость… Я нагнал одинокую даму в белой меховой шапке… Уже пройдя мимо – обернулся. Взгляд крупно выхватил золотой зуб в приоткрытом рту, тонкую ниточку, даже скорее волосинку слюны между напомаженных фиолетовым губ. Частичку пудры на щеке… Такие подробности тревоги стали заметны мне в этот день… Толстый хвост, виляющий ласковой чёрно-белой собакой, чёрно-белой, как старые фотографии. Ближе к остановке подробности приобрели многоцветие, но выхватывались всё так же – по кусочкам. Попавшая мимо урны сигарета, выброшенная щелчком пожилого, хищного кавказца. Рука в перчатке. У кожаной перчатки – сношенные белёсые подушечки пальцев без отпечатков. «У перчатки стёрлись отпечатки. Опечатка!» А?
В автобусе – дремлющий пассажир со свежевыбритыми щеками. На скулах островки, нет, скорее остатки растительности – двух-трёхдневной. Подойдя поближе, я услышал запах вчерашнего, неназойливого и даже деликатного перегара. Погулял, вот спешит на работу – думаю я зачем-то… Некоторые подробности тревоги и вовсе будничны…
Автобус свернул на текущую вдоль реки улицу, потоптался на перекрёстке, открыл шумные двери на пустой остановке. Я спрыгнул со ступенек, придерживая бутылку… М-ская уже виднелась, поблёскивая сквозь чёрные и схематичные, как корабельные шпангоуты, скелеты деревьев.
Солнце быстро, по-южному, нагоняло в воздухе плюс. В парке возле М-ской было сухо. А у воды виднелась та самая скамейка, где начиналась наша с Осой история…
Я сел на её краешек. Потом подумал, что это ведь всё равно, и уселся уже поудобнее. Достал бутылку, с привычным треском скрутил серебристую пробку. Понюхав горлышко, поставил её между ног. Выудил из пачки мягкую мятую сигарету. Зажег её, сделал глоток и снова затянулся.
– Ну прощай, Оса, – мысль, срикошетив от языка, осталась невысказанной, хотя она так просилась на волю. И мне даже казалось, что как только мысль воплотится в слово, мне станет если не легче, то хотя бы ПОНЯТНЕЕ СЕБЯ.
– О чем думаешь? – с насмешкой спросил я тогда…
– О словах…
Получалось, что думаю я сейчас за двоих – за себя и за него… И вообще – вот ведь мы всегда думаем только о словах. На свете нет ни одного явления, которое мы не можем описать именно словами. Значит, мы всегда думаем только о словах. Жаль, что не все это понимают и придают этому значение. Словить мысль – значит её выговорить. Превратить мысль в слово! Филологические бредни, столь любимые Осой. Он мог заниматься такими экзерсисами часами…
– Ну прощай, Оса, – прошептал я. Вялые слова вывалились с набрякших этими словами губ. Я снова поднял и нагнул бутылку. Прикурил следующую сигарету от тлеющего фильтра предыдущей. Пригладил несуществующую седину на висках, опалив тлеющей сигаретой чёлку. Хоронить родителей – первая стадия взросления. Хоронить друзей – вторая. И даже не важно, что зачастую вторая стадия у многих начинается прежде, чем первая.
Солнце нагрело чёрную кожу куртки, добралось и до кожи лица. До кожи рук. До корней волос. Я расстегнул ворот свитера.
Я вдруг вспомнил, как мы с Осой закапывали Дейзи. Она умирала долго, может быть, месяц, но никак у неё умереть не получалось. И вот однажды утром заходит Оса – мнётся, трезвый… Потом произносит:
– Пойдём Дейзи похороним…
Она лежала у Осы в прихожей. В большую клеёнчатую сумку засунул её Оса. Я сказал, что хоронить собаку в сумке нехорошо. Мы обернули закостеневшее тельце старой Осиной рубашкой. Рубашка была белого цвета, с длинными рукавами, и я боялся, что негнущиеся лапы собаки попадут в эти рукава. Тогда будет смешно…
Мы закопали собаку на кромке поля, почти у самого леса. Я спросил Осу про собачье надгробие – камень там какой. Оса же коротко ответил:
– Зачем? Я же сюда приходить не буду…
Я думал и думаю сейчас, что хотел он сказать вот что: если я буду знать это место, если я запомню его, тогда я буду тяготиться тем, что не навещаю собачью могилку. Если же оно зарастёт травой и цветами – а оно непременно зарастёт, – то я буду просто помнить собаку… Без привязки к месту её захоронения. По мнению Осы, да и по моему мнению, – место упокоения меньше всего привязано к памяти. Потому что зачастую на месте упокоения своего человек и не бывал живым-то ни разу… И какая после этого память?
В случае Осы – вот она, скамейка – память так память. У-ух… От выпитой водки рот наполняется сладкой, тягучей слюной, и я пожалел, что, пытаясь соответствовать трагедии, не взял в довесок к бутылке хоть бы и плавленый сырок. И мысль об этом тоже не соответствует трагедии.
В кармане у меня завалялись какие-то семечки, и я, сплёвывая налипшую на губах шелуху, грыз подсолнечные зёрнышки, успокаивая тошноту. А шелуха некрасиво летела вокруг, и грязная, слюнявая шелуха меньше всего соответствовала трагедии.
Я понимал, что поминаю Осу как-то не так. Но пока я его и не поминал… Я его понимал. Ну не его, конечно, а его уход… Понимал – поминал… Согласные с легкостью перескакивали друг на место друга… Оса, Оса! Ведь такими словесными играми мы развлекались только с тобой.
Я вспомнил (да и не забывал вовсе) его ночной звонок… Я мог бы его спасти? Нет! Хотя на мой робкий вопрос о причине смерти фельдшер ответил дежурным:
– Вскрытие покажет…
На вопрос о том, мог бы я помочь Осе, спас бы я Осу, если бы принёс ему этилосодержащее, фельдшер ещё раз повторил вышесказанное…
А Осу я спасти не мог. Я мог бы отсрочить его неизбежную гибель на месяц, на две недели… Кроме Осы, спасти Осу от гибели не могла ни одна живая душа. Оса же от гибели, как я уже говорил, не спасался – напротив, бежал к ней на полных парах со скоростью паровоза. Вывод один – чувства вины у меня не было. Я знал – алкоголика от алкоголя может спасти только сам алкоголик… По опыту с матерью я познал это очень внимательно и целиком. Можно прятать алкоголь, просить, ругаться, наконец… Прости, Осиная голова, я отвлекся.
Был будний день, рабочий день, и парк был практически пуст. Я же не мог отделаться от мысли, что какой-либо прохожий вдруг вынырнет ниоткуда и, потупив глаза, спросит вдруг:
– Водку будешь?
А после третьего глотка водка расслабила… И я наконец почувствовал себя легче. Небытие Осы становилось правдой. И успокоенные этим мысли потекли ровнее. И суетливая печаль вдруг стала приобретать глубину…
Я помню – Оса обожал глядеть на звёзды. Он говорил, что видит в них в первую очередь не красоту – вечность. Собирая его восторги воедино, я охарактеризовал бы отношение Осы к ним так: их так много, они так далеки, что и помирать не страшно. Хотя у Осы это всегда звучало более романтично. Я с ним соглашался, но меня впечатляли более ощутимые расстояния и скорости. Смена времен года… В этом я видел какие-то отголоски постоянства… И поэтому я думал так: «Вот Оса превратился в весёлый воздух, в солнечные лучи, в постоянную текучесть и задумчивость М-ской, в серые её воды, наполненные зеркальными бликами. Все мы умрём, Оса, но не исчезнем с лица Земли, пока существует память о нас. Я помню тебя, Осинов…»
– Я помню тебя, Осинов, – пробормотал я, стесняясь даже немного этих слов. Но слова были нужны, а кроме себя самого, стеснять словами было некого. И снова приподнял бутылку…
Неслышимая, немая М-ская разливалась внизу. Было тихо-тихо, и мир разговаривал со мной только на птичьем, древнем и непонятном мне языке. И мне вдруг подумалось так:
«А ведь всё не важно, Ромыч… Кто мы, где мы… Живые мы или мёртвые… Всё смоет она – М-ская, другая река… или Млечный Путь – тоже по-своему река. Тысячи и миллионы световых лет и какие-то немыслимые миллиарды лет временных… Всё, что мы можем, – оставить песчинку памяти на короткую секунду. Ничего более… Вот ты, Ромыч, оставил добрую, светлую песчинку. Мне вот она нужна была, песчинка. И ничего более… Спасибо тебе, Рома».
Я сделал последний глоток и отставил бутылку в сторону. Это была уже лишняя, ненужная жидкость… Я примирился с уходом. Я поблагодарил Осу за его существование. Я примирился, поблагодарил и назвал его по имени.
Всё? Да, конечно, не всё… И саднить будет, и будет болеть… Да ещё куча всяких неприятных и обязательных штук. Но первый и важный для меня шаг был сделан.
Я поднялся со скамейки, засунул руки в карманы, образовав тем самым внутри себя отчуждённость… Отстранённая, стояла и поблескивала ополовиненная бутылка. Я отвернулся от неё и пошёл вдоль М-ской к автобусной остановке. Мне было необходимо поесть и выспаться…
Катя
Конечно, расписаны мы с ней не были. Более того – знали, что если браки свершаются на небесах, то против наших с ней граф стоят другие люди с другими фамилиями. Просто эти люди пока не встретились нам в жизненном переполохе. Я же пытался делить с ней одиночество, изредка переходящее вдруг, после делания любви особенно, во что-то большее. Но что-то большее подразумевает другую полярность, и когда наступало что-то меньшее – я не хотел её видеть. Спать с ней я хотел всегда, а вот засыпать – нет.
Она была старше меня, пусть и на два года, но это старшинство было именно психологическим старшинством. Катя занимала приличную должность и имела соответствующие должности деньги. Денег не жалела… Жадность – не её качество. Но! Эти «но» и составляли всю мою неопределённость отношения к ней. Не жадная – но принципиальная. Зачем, например, тратиться на подаяния нищим и алкоголикам? Пьющая из горлышка вровень со всеми, когда случались такие ситуации, но тыкающая меня носом, если я вдруг забывал вымыть рюмки после посещения друзей и ставил рюмки в сервант, не сполоснув. Да, ещё обидное – Катя никогда сама не покупала противозачаточные, их должен был покупать только я. И это тоже было из разряда принципиального… Без таблеток – всё что угодно, исключая естественность… Что наводило на мысль о том, будто от меня иметь детей она не хочет. Да мы и не говорили об этом. Достаточно было просто это подразумевать.
Ещё пара «но»: любила принимать гостей, но только если гости были не моими гостями. Общие знакомые – пожалуйста. И, кстати, Оса к общим не относился.
И самое главное: она жила у меня, но не переезжала ко мне. То есть пыталась жить на два дома. И это были две разные Катины жизни. Постоянно дымящая, красивая когда-то мать её и отчим – солидно располневший с годами, бывший спортсмен, лыжник вроде бы, – вот они были для неё второй, иногда казалось мне, более близкой семьей. Все ссоры наши заканчивались её побегом и недельным обычно отсутствием…
Я, наверное, тоже не был для неё идеальным мужчиной. Небрежно одевался, ложился спать под утро… Не говорил ей ласковых слов… Последнее вообще было для неё болезненным. А я не мог себя переломить. Я не мог говорить нежности красивой и взрослой девке, умной к тому же… Стоящей на своих чудесных двоих гораздо увереннее меня.
Скреплял же отношения наши… юмор. В словотворчестве она напоминала Осу, но если у Осы словотворчество больше напоминало шаманские заклинания, где вокруг слова строились символы и догадки, то словотворчество Катино было лёгкого, смешливого характера.
Однажды мы стояли в магазине. Неизвестная пожилая дама попросила меня:
– Достаньте мне вот ту банку… Вы длинный.
Катя отреагировала тут же:
– Длинный бывает язык. А он – высокий…
И стояла дальше, умело сдерживая смех.
Или говорит мне после любви:
– Серега, а ты всегда был секс-символом?
Я приподнимаю бровь, чувствуя подвох…
– В том смысле, что секс с тобой всегда был чисто символический?
Искусная пауза. Общий хохот.
Как-то заявила нахамившему ей знакомому:
– Выйди и закрой за собой… рот.
Она не могла быть слабой, и это меня настораживало… Мне кажется, слабость сродни чувствительности. Нельзя быть сильным перед звёздами, как сказал бы Оса. И я бы согласился…
– Почему ты не стала моделью? – как-то пошутил я. Вернее, попытался сделать комплимент ходящей по комнате её обнажёнке.
– У меня щиколотки толстые… Вот тут, – она провела пальцем от икры вниз, – должно быть, – не помню, сколько она заявила, – сантиметров. А у меня на сантиметр больше…
То есть вот если бы не щиколотки… Ох уж эти щиколотки…
Вот так мы и «толкались» друг с другом, но нередко, в те самые недели обиды её на меня, я догадывался, что мне надо что-то менять…
Это чувство явилось ко мне ещё в Краснодаре. С Катей, да и с Осой я был, конечно, ещё не знаком. Меня в прямом смысле слова мутило от собственной бессмысленности. Не бесполезности – внутри себя я был полезен. Хотя, вроде бы, только себе. Но пугало не это. Я ощущал что могу, в состоянии и таланте сделать что-то ещё. Большое и, наверное, нужное.
В М-ске я понял, что горка денег, насыпанная поверх необходимой суммы Осой и его командой, не приносит не то что счастья – даже удовольствия. После того как я перебрался в М-ск, с нуждой я не сталкивался. Получив же впервые приличную сумму от Осы, бросился покупать музыкальный центр. Через две недели я понял, что мой старый и потрёпанный предыдущий считывал с аудионосителя те же слова и те же ноты. Горка подсыпалась – а я думал: «Зачем?» С детства я питал равнодушие, даже неприязнь к автомобилям. А в первую очередь к автолюбителям. И получал удовольствие от пешего, неторопливого передвижения. Поэтому нежелание автомобиля сделалось элементом гордости. Слабости были удовлетворены – духовое ружьё, два непомерно дорогих и острых ножа с красивыми ручками и непомерно острой сталью. Всем этим я пользовался раз, может быть, месяца в три… И что было бы, если этот раз, который месяца в три, я употребил бы на более полезное занятие? На чтение, например. Я не стрелял по птичкам, а магазинное мясо вполне поддавалось обычному кухонному ножу. Только гитара была приобретением расчётливым и разумным. Это было точечное, точное приобретение. Это всё. Тогда что же так тревожило меня? Что не позволяло порой уснуть до утра, почему я до первых птиц ворочался в постели? Почему курил на балконе, мечтая о том, чтобы сигарета кончилась только к утру? Вывод о том, что дело не в деньгах, я сделал быстро и безапелляционно.
Я много читал. Но в отличие от других книгочеев, литература не была для меня выходом. Хуже того – она была входом. Литература была для меня входом в тот мир, возвращаться из которого мне не хотелось. Однако честолюбие не позволяло мне сделаться червем, пусть даже и книжным.
Завидовал ли я Осе на пике его популярности? Пожалуй, нет. Я завидовал его месту на сцене – это было. Но ведь со сцены можно было произносить всё, что угодно… И я не мог предложить миру то, с чем выступать на сцене было бы неожиданным и интересным.
К счастью, я знал место своим стихам. У них не было недостатков. Беда в том, что достоинств у них было тоже не много. Они были крепенькие, как ещё сотни породистых щенят в собачьем питомнике. Крепенькие и одинаковые. А как известно, новые и красивые породы обычно рождаются посредством мутаций. Против мутаций возражало всё моё сознание… Да и не с таким, пригодным для хороших стихов сознанием я родился. Исполняющий мои песни Оса благородно и благодарно объявлял меня автором, кивая в задымлённую, хаотичную темноту, где среди зрителей находился и я. Я только чуть кивал головой в знак благодарности, так что даже стоящие рядом люди этого не замечали. Это было приятное «не моё», и Оса, зная это, никогда не звал меня на сцену. Я был «серым кардиналом» не потому, что этого хотел. Потому, что первая и ведущая роль мне не светила.
В общем, как я уже говорил, всё равно надо было что-то менять.
Я перечислял в уме возможности: место жительства, род занятий, работу? Женщину? С алкогольными проблемами Осинова и, соответственно, с появлением бездельного времени это чувство утвердилось во мне, залегло внутри меня глубинной бомбой с часовым механизмом (по крайней мере, мне так казалось), напоминающей о себе пока что только более или менее назойливым тиканьем.
«Кто я?» – задавал я себе естественный и разумный вопрос, но в отличие от большинства ответа я не находил…
Многие мои друзья мечтали путешествовать. Увидеть джунгли Южной Америки и бездельные пляжи Гоа. Париж и Венецию… Я – нет. Зачем мне всё это, когда я не определился с главным и единственным вопросом: «Кто я?» То есть путешествовать я всё-таки хотел, но прежде я хотел кем-то стать! Получить право на путешествия…
Было так: начиналась зима, робкие заморозки покрыли стёкла корочками изморози, легко соскабливающимися ногтем. И стоя в тамбуре электрички (станция назначения уже и не важна), я раз за разом царапал на матовой белой поверхности одно и то же…. Пока поверхность стекла не оказалась неравномерно, однако почти полностью исписанной… «Кто я?.» «Кто я?..» «Кто я?..» Мне нравилось раз за разом выводить это словосочетание так, как будто бы, написав его многое количество раз, уставшая от повторений рука сама вдруг напишет ответ. Ответа не было – мной овладевало отчаяние…
Возвращаясь к Кате: тема эта в наших с ней разговорах была – табу. В отличие от меня она точно знала, кто она. И хотела иметь рядом с собой такого же знающего мужчину. Может быть, нежелание детей из той же оперы-балета?
Я говорил ей несколько раз – говорил о том, что есть другие люди, города, занятия… Понимая, впрочем, что и в других городах и занятиях я не могу появиться с дырявой авоськой знаний. Её красота и моя неплохо соображающая голова – это никакие гарантии. Но меня приводило в отчаяние даже нежелание попробовать что-то изменить… Как любил повторять мой знакомый ставропольский музыкант: «Лишь бы лететь – пусть даже и фанерой над Парижем». Пока же я покорно ожидал, что под лежачий камень вдруг, ни с того ни с сего, потечёт ручеёк. Образно выражаясь, под два наших лежачих камня ручеёк и тёк – устьем ручейка был смешной пупырышек презерватива. Никаких других ручейков пока не предвиделось. Плюс, как я говорил, вторая Катина семья – мать и отчим-спортсмен собирались увезти её драгоценные прелести загорать на какие-то египетские курорты. Где её прелести будут ещё более прелестными. Я же, настоявшись, как колодезная вода на дубовом листу, на рассказах Казакова, мечтал о севере и безлюдье… И она-то, если не случится поговорочного кирпича или чего такого, точно попадёт в Египет. Я же с севером… Вечная нерешительность.
Север должен был принести те впечатления, которых я боялся и жаждал одновременно. После севера, казалось мне, я буду наконец-то обязан сесть и писать. Я буду должен северу… А быть должным я не любил.
В ящике письменного моего стола лежали десятка полтора рассказов. В идеальной аккуратности и бездеятельности. Эти рассказы я показывал только Осе. И Оса, как я и ожидал, не оценил рассказов. Вернее, он их просто не прочёл. К нерифмованным словам Оса относился с прохладцей. Безрифменные и безритменные слова были для него средством поиска. Перспективой их зарифмовки… Или наоборот – лишним оплывшим воском вокруг идеального до невозможности пламени свечки. Да к тому же поэты вообще редко интересуются чем-то, кроме Бродского, себя и ещё парочки таких же безумцев. Я для Осинова исключением был лишь потому, что мои стихи были другими, чем его. Щенки разных пород…
Отдав Осе рассказы, я забрал их через неделю под каким-то предлогом, а он про них больше не спрашивал. Мы поняли друг друга без слов и обид.
Я повторюсь – я боялся севера. Я с отчаянием понимал, что, если я приеду оттуда пустым – это может оказаться катастрофой. При том что писать я не любил. Писательство напоминало мне бесцветную картину пахоты бесконечного поля… Бородатый мужичонка и худая лошадёнка с криволапым плугом, напоминающим худо сделанные грабли… Триумф где-то там, за пятьдесят. Перспектива его – минимальна. Трудозатраты – огромны… Причём триумф к такому возрасту пугал гораздо сильнее трудозатрат.
Писать я не любил, но иногда – редко и метко – находились, как мне казалось, те самые слова, которыми чётко и нервно вырисовывалась, выражалась вдруг ускользающая, торопливо промелькнувшая эмоция. Я схватывал её, и застывшая, эмоция превращалась в мысль. Мысли оформлялись в цепочку. И цепочка записывалась единственными, нужными словами. Мне верилось – выходит неплохо.
Однажды, как только я познакомился с Осой, я случайно сблизился с одним засаленным типом. Тип снимал клип. Осе. Тип много суетился, обосновывал свою бездарность (хотя какая «дарность» тогда стала бы что-то снимать Осе?) художественным понятием «минимализм»… Видимо, за неимением их в постели, требовал обнажённых девиц в кадре. Короче, он и Оса быстро послали друг друга к известной матери, но… Этот засаленный чудак действительно любил кино. Следил за новинками. Собирал видеокассеты. Подписывал их корешки совершенно неясным и бледным шариковым почерком. Именно поэтому я не знаю названия фильма, что он мне дал посмотреть. Это было как раз накануне ссоры. Кассету я не отдал по той причине, что режиссер слинял. Скрылся. Исчез. А посмотреть её решился ещё через месяц. Я-то как раз к кино отношусь прохладно.
Я четко помню – сварил ковшик кофе… Как будто приготовляя себя к чему-то… Хотя был обычный, стандартный для летнего М-ска вечер. Кофе я всё больше употребляю с утра. Толкнул кассету в щель проигрывателя. Фильм начинался даже не с начала. Того засаленного, что мог бы мне объяснить завязку, не было рядом и нет до сих пор. На экране миловались обнажённые подростки. Девочке – лет шестнадцать. Хотя нет – это было официальное французское кино, претендовавшее на какую-то награду. В общем – неформалы, первая любовь, худосочная претензия на эротику, грудки-семечки – тоска и скука… И в один из моментов зазвучала музыка. Пронзительная и точная одновременно. Сочетание – идеальное. Я вспомнил всё. Я – подросток, поцелуй почти первый – мы что-то делаем друг с другом в голом виде и ещё точно не уверены – что. Фильм – мусор. Музыка – не будь её здесь и сейчас – мусор тоже. Я дослушал мелодию, перемотал и поставил ещё раз. Кому сказать спасибо – безгрудой девчонке с экрана? Двум французским мальчикам актёрам, что так нежно целовали эту девочку? Композитору, сочинившему простенький рефрен?
Я нажал «стоп». Едва ли не на ходу наливая кофе, кинулся к столу. Утопая в сигаретном дыму, я бежал по бумаге, боясь спугнуть состояние любым лишним движением. Я окунулся туда, в слова, так, будто переживал своё состояние снова. Единственное отвлечённое действие, что я совершил за эти два дня бегства, – я ходил за куревом. Да варил кофе. Я вскипятил и приготовил рассказ. Потом я проспал сутки. И даже когда проснулся, глаза чесались от висевшего в квартире дыма.
Получается, что писать я любил? Да. Я не мог вообразить, как можно заставить себя писать. Как можно заставить себя добровольно пахать бесконечное поле… И, наивный, я всё надеялся, что мне поможет север.
– Я вижу, вы вместе с Осой наопохмелялись? – Катя пригрела на лице усмешку. Она вернулась с работы. Успела переодеться в домашнее. Выпившего – она переносила меня легко, а главное, редко. Я ещё не успел забыть ту дорожку, по которой отправилась в вечность моя матушка.
Усмешка всегда удачно и симпатично существовала на Катином лице. Сейчас должно было последовать: «Ну раздевайся…» – по интонации так похожее на добродушное «Горе ты моё…»