Полная версия
Жизнь спустя
Власти загнали Проппа-учёного в угол; в 1940 обвинили в антимарксизме, в идеализме, в протаскивании религиозных идей; в конце войны, в 1944, когда университет вернули из эвакуации, его как немца, хоть и обрусевшего (отец был из немцев Поволжья) лишили паспорта – не пустили в Ленинград, и только заступничество ректора А. А. Вознесенского спасло его от ареста.
Когда Семён Александрович Гонионский, заведовавший кафедрой романских языков МГИМО, где я преподавала, заставил меня написать пособие по итальянскому языку, и когда этот «Практический курс» вышел, то, взяв его, тёпленький, только что из типографии, и полистав, я вдруг поняла, что, не отдавая себе в том отчёта, применила метод Проппа. Отсюда, наверное, его (учебника) долголетие: первое издание – 1964, второе – 2000, последнее – 2010. Видит Бог, получив от московского издательства «Цитадель» в конце 90-х гг. предложение заключить контракт на перепечатку, я отбивалась – учебник устарел, писался в советское время, в годы, когда русская интеллигенция возлагала надежды на итальянских коммунистов, бо они – с «человеческим лицом». Все эти доблестные партизаны, освободители Италии от нацизма (враньё: освободили американцы и англи чане) и борцы за мир, науськиваемые Сталиным в своих интересах, – позор на мою голову.
Гостивший у меня в Милане Лев Разгон, слушая мой разговор по телефону с директором московского издательства, делал мне выразительные знаки, – мол, соглашайся, а не согласишься, всё равно напечатают, только ничего не заплатят. Напечатали и даже заплатили тысячу долларов. Выбросили только дополнительный текст на употребление глаголов в будущем времени, а именно – отрывок из речи Хрущева на съезде партии, на сей раз воспроизведённой в газете «Унита», где генсек объяснял, как советские люди, начиная с 1980 года (!), будут жить при коммунизме. (Знаменитый доклад на XX съезде о культе личности Сталина «Унита» зажала).
Есть в «Практическом курсе» и рассказ моего друга Марчелло Вентури, с которым я тогда ещё не была знакома, – под заглавием «Оружие – на дно моря!». Нынешний утробный антикоммунист, в прошлом, до венгерских событий 1956 года, – и коммунист, и партизан, и зав. литотделом «Униты», гневно осуждает в нём империалистов – поджигателей войны. Ну что ж, не будем выбрасывать слово из песни, – что было, то было.
Прав итальянец, с группой волонтёров ездивший помогать чернобыльским детям, что написал мне, на адрес венецианского университета, возмущённое письмо по поводу «красного» «Практического курса итальянского языка», приобретённого им в Москве для русских друзей. «Синьоре Добровольской надо бы самой там пожить, тогда бы узнала!» – возмущался он. Я ему ответила, объяснила, что учебнику более полувека, чего издатель, вопреки моей просьбе, не указал, била себя в грудь, хвалила его за разумный образ мыслей, предлагала любую помощь, но он не откликнулся.
Интересно, однако, что нынешние молодые русские, выучившие итальянский язык по пресловутому «Практическому курсу», его коммуняцкого привкуса не замечают: им всё равно! Более того, появилось «Общество итальянистов им. Добровольской», полагавшее, что я давным-давно на том свете. – Как умерла?! – возмутилась моя венецианская студентка, познакомившаяся в Москве с Сергеем Никитиным, – мне через месяц ей экзамен сдавать!
Легко сказать «береги честь смолоду»… Увы, всё мое поколение «экс», почти все в ней были или числились, в КПСС. Важно не оказаться в числе застрявших, осмыслить, что с нами произошло и не бояться признать, что в советских мерзостях все мы косвенно виноваты. Так считал и отсидевший семнадцать лет писатель Разгон – главный обвинитель, вместе с Владимиром Буковским, на официально так и не состоявшемся суде над КПСС.
Пропповские идеи так вошли в мою плоть и кровь, что когда мне пришлось в Италии менять профессию, преподавать русский язык и сочинять «Русский язык для итальянцев», учебник получился зеркальным отражением «Практического курса итальянского языка», только содержательнее: писала я его уже на свободе, без оглядки на цензора.
С тех пор, как в 1935 году я вошла в класс к В. Я. Проппу, прошло долгих двадцать девять лет, и каких… Понадеявшись, что Владимир Яковлевич не забыл меня, я послала ему экземпляр «Практического курса», и вот что он ответил:
Ленинград, 23 янв. 1965
Liebe Genossin Brill![2]
Дорогая Юлия Абрамовна!
Простите мне это двойное обращение. Дело в том, что я Вас помню только как Gen. Brill, помню и как сейчас вижу Вас перед собой, молодую, живую и экспансивную, умненькую студенточку. А из Вашей книги я увидел, что Вы же – Юлия Абрамовна Добровольская, и обязан верить этому тоже, и вот я обращаюсь и к той, и к другой.
Вы не представляете себе, дорогая Genossin Brill, какую живую и острую радость Вы доставили мне Вашей книгой, с выходом которой я Вас от души поздравляю. Erstens haben Sie etwas sehr tuchtiges gelustet[3], и это всегда радостно видеть в своих учениках. А во-вторых, та память, которую Вы обо мне храните, показывает мне, что я не совсем зря жил, что что-то осталось, какие-то семена взошли и дали всходы и плод. Ваша книга мне очень понравилась, методически она мне кажется и правильной, и интересной, что-то от моих установок в ней несомненно есть. Когда-то я за одно лето изучил итальянский язык (мне нужно было читать фольклорные тексты), прочёл целиком «Cuore» и, можно сказать, полюбил этот язык, хотя сейчас уже позабыл его.
Теперь я уже сильно старенький, но пока ещё шевелюсь; немецкий я уже лет 20 как не преподаю, читаю курсы русского фольклора.
В университете такой же беспорядок, какой в нём был всегда. Ваша книга, посланная мне 31 дек., была мне вручена 21 янв. 65 г.
Ich wunsche Ihnen, liebe Genossin Brill, viel Gluck und Erfolge. Sie waren immer eine grosse Optimistin, immer lebensfroh und energisch. Hoffentlich sind Sie so geblieben.[4]
Большое, большое Вам спасибо!
Ваш…
Читая итальянские журналы и газеты (спасибо «журналисту-джентльмену», корреспонденту миланской «Джорно» – Луиджи Визмаре (так мне его представил мой друг Паоло Грасси), снабжавшему меня прочитанными номерами, я вырезала рецензии на итальянские издания Проппа и посылала их ему. Владимир Яковлевич грустно благодарил:
КАРТОЧКА ПОЧТОВАЯКуда… Москва
Ул. Горького 8, кв. 106
Кому… Юлии Абрамовне Добровольской
Адрес отправителя:…
Л-град М-66, Московск. Пр. 197, кв. 126. В. Пропп.
24 II 67
Спасибо Вам, дорогая Юлия Абрамовна, за то, что меня не забываете и за присылку рецензии, которая меня, конечно, очень радует. Эйнауди издал уже три моих книги и собирается ещё издать сборник статей. Увы, в Италии меня знают лучше, чем в СССР!
Всего, всего Вам лучшего! Ваш…
Сдавая экзамены после возвращения из Испании, я обычно получала свои пятерки не за ответы по предмету: невыездным экзаменаторам было интереснее расспросить меня о том, что я видела. Экзамен по немецкому языку вылился в расставание. «Ваш артикуляционный аппарат создан для немецкого», – уверял-укорял меня Владимир Яковлевич. Но пути назад не было. Так же, как когда мне пришлось пожертвовать испанским ради итальянского.
В подаренной мне кем-то когда-то двойной рамочке передо мной всегда два дорогих лица: улыбчивый брат – Лёва в пилотке и Владимир Яковлевич Пропп с большими печальными глазами.
5. Германист и германистка, романист и китаистка: четверо неразлучных
ГришаНачну с конца. С некролога в «Невском времени» от 10 апреля 2002 года, где мы читаем: «Он человек был в полном смысле слова» – Григорий Юльевич Бергельсон, журналист, переводчик, редактор, педагог. В 1939-45 годах – военный корреспондент в Карелии и Германии, присутствовал на Нюрнбергском процессе, организовывал помощь немецким писателям. В 1947 майор Бергельсон, причисленный к космополитам, пошёл учительствовать в школу, а как полегчало, стал сотрудником издательства «Художественная литература» и преподавателем Ленинградского Педагогического института им. Герцена. Переводил Ницше, Гауптмана, Бёлля, Кристу Вольф, Гюго, Фуэнтэса… Абсолютно порядочный, кристально чистый».
Добавлю: добрый, милый, нежный.
В некрологах округляют и преувеличивают, а здесь все правда. Почему же наша любовь сошла на нет? Единственное объяснение, какое мне приходит в голову, это что мы с Гришей были слишком похожи, из одного теста. И ещё: что мы доросли до возраста любви, не оформившись, неискушёнными, ничего, кроме книжного, о ней не зная.
У меня уж точно было запоздалое развитие – то ли Таня Ларина, то ли тургеневская девушка, то ли продукт культуры патриархальной крестьянской России, то ли филистерского советского воспитания… Какая – то сверхпрюдери. Словом, ненатурально я, двадцатилетняя, была устроена. Когда мне назначил свидание – цинично, без лишних слов, – факультетский сердцеед Женя Н., бывший лётчик и настоящий мужчина, я в последний момент решила остаться дома, придравшись к тому, что в тот день из-за похорон академика Ивана Павлова плохо ходили трамваи. Сковывало и сознание, что имя нам, очарованным Женей, – легион.
Моя сентиментальная биография состоит, в основном, из отвергнутых предложений, упущенных возможностей, несостоявшихся романов. С другой стороны, претенденты непременно хотели жениться, нельзя же так… Иной раз я дорого за это платила. Так, Лев Копелев[5] в начале 40-х годов люто и бурно возненавидел меня за то, что я не вышла замуж за его лучшего друга Мишу Аршанского, чуть не довела его до самоубийства.
Всеведущее и всепонимающее общественное мнение – считай весь филфак – мне не простило, что я не вышла замуж за Гришу. Но хуже всего оказалось то, что по какой-то маловажной причине мы с ним, такие родные, потеряли друг друга и не пытались восстановить связь: он – в Ленинграде, я – в Москве, узнавали друг о друге от общих друзей. Когда в начале 1938 некто в сером из наркомата обороны отбирал в переводчики для Испании отличников, лучший из нас, Гриша, был отвергнут из-за тётки в Америке. Я, не плакса, плакала от жалости, обиды, нежности и даже какого-то ощущения вины перед ним. Они с Лёшей Алмазовым взяли реванш – вечерами работали в детском доме для испанских детей и выучили испанский не хуже нас, отобранных – избранных.
ВаляВалина мать Зоя в юные годы, будучи сестрой милосердия, влюбилась в поправлявшегося после ранения офицера по имени Владимир Исако́вич; они поженились, и у них родились близнецы – мои одногодки Валерия и Ирина. Только папа в один непрекрасный день исчез – бесследно, навсегда. Зоя умерла, оставив дочек своей сестре – красавице Ксеше, Ксении Александровне Якобсон, первый муж которой был расстрелян; второй, Евгений Ряшенцев, после Испании сколько-то отсидел и рано умер. Он усыновил Ксешиного Юру, ныне известного московского поэта Юрия Ряшенцева.
От помощи академика физика Мандельштама, дяди исчезнувшего зятя, Ксеша гордо отказалась и содержала семью одна – вязала кофточки на продажу. Но нависла сугубо советская угроза: лишиться жилплощади покойной Зои в Ленинграде, двух комнат в коммуналке на Петроградской стороне. И Ксеша отвезла девочек в Ленинград. Им было лет по одиннадцати, когда они начали самостоятельную жизнь, Ксеша наезжала раз в месяц. Кончив школу, они обе поступили на восточное отделение ЛИФЛИ – филфака, Валя – изучать китайский, Ира – японский. Валина комната стала штаб-квартирой нашей четвёрки – великое благо в перенаселённом городе, где в семьях жили друг у друга на голове. Лёша, иногородний, жил в общежитии.
Из какого парка приволокли в Валину комнату и поставили в угол, на пол, мраморную, в изящной сидячей позе, обнаженную деву-нимфу, кем-то прозванную Стеллой Иосифовной, так и осталось неизвестным. Рядом с ней протекало почти всё наше внеуниверситетское общение. Из соседней комнаты иногда присоединялась к нам Ира.
На втором курсе, знакомясь с библиографией для курсовой работы, Валя обнаружила среди авторов монографий профессора Львовского университета Вл. Вл. Исакóвича. Первое потрясение: отец жив. И второе: стало быть, на расстоянии многих километров и лет сработали востоковедческие гены.
Получив после окончания университета назначение корреспондентом ТАСС в Пекине, уже одетая в заграничное (полагалось по штату), она никуда не поехала, – кто-то стукнул про папу за границей.
Валя вышла замуж за тассовца Марка Шугала, всю войну они проработали на хабаровском корпункте, потом вернулись в Москву, купили кооперативную квартиру в писательском доме у метро Аэропорт и зажили с редкими просветами в виде тамиздатской книги, самиздатской рукописи или застолья с самым остроумным человеком Советского Союза Зямой Паперным, его женой Лерой и верным другом писателей-новомирцев Асей Берзер. Зяма придумал ставший нам тогда девизом тост: «Да здравствует всё то, благодаря чему мы несмотря ни на что!», актуальный по сей день.
Наша тоненькая, черненькая Ирочка сходила замуж за Георгия Макогоненко – щирого молодца в вышитой украинской рубашке, впоследствии маститого профессора русской литературы, и одновременно сменила японистику на русистику. Макогоненко вскоре заменил её поэтессой Ольгой Берггольц, та пила, жизни не было; разлучница-Ольга жаловалась на мужа Ире. Непоправимый удар нанёс Ирине Исакович наш однокашник Ефим Эткинд, блестящий знаток поэзии и, после Чуковского, лучший теоретик перевода. Не со зла, а эгоистически не подумавши о последствиях, своей крамольной фразой в предисловии к книге, которую Ира редактировала в «Библиотеке поэта», мол, русские переводы потому лучше всех, что их делали звезды – Пастернак, Ахматова, Заболоцкий и др. – ввиду невозможности печатать своё. «Библиотеку поэта» секретарь ленинградского обкома партии Толстиков разгромил, и Иру уволили с волчьим билетом. Тяжело болеть и умирать она уехала в Москву, к овдовевшей сестре.
Мы с Валей любим друг друга по-прежнему, я ей звоню, стараюсь не упускать из вида. Нам крупно повезло – это из серии «тесен мир»: Станевский, мой друг и бывший ученик, вернулся из Грузии, где он был послом, и, уже на пенсии, они с Людой обосновались в московской квартире, которая оказалась в соседнем доме с Валиным. Более того, между их домами есть переход, так что Людочка, не одеваясь, может сбегать к Вале – отнести ей, с пылу с жару, биточки или Феликс – закрыть неподдающуюся фрамугу. Даже моя критиканка Валя признаёт, что Люда – чудо, ангел во плоти.
Спасибо Мариэтте Чудаковой, она мне обещала не оставлять Валю без работы, доставать переводы с английского. Валя признает, что хоть тексты иностранных русистов – мусор, но не будь их, был бы склероз. Юру Сенокосова я тоже упросила дать ей перевод книги бывшего английского посла в Москве; книгу Валя ругала, но гонорар получила очень приличный. Её точит, что это всё благотворительность (хотя бы потому, что она без компьютера, пишет от руки). Но лучше так, чем никак. А ведь какой талант, как пронзительно умна, вкус безукоризненный! В давние годы она, единственная из всех нас верноподданных, всё поняла про советскую власть: дошла сама. Ксеши давно нет, нет её в гостеприимном доме с необъятным круглым столом в столовой, – она уверяла, что стол принадлежал Григорию Распутину. Слава Богу, жив и много пишет Валин двоюродный брат Юра. Тот самый, что приехал за мной в самый чёрный день моей жизни, чтобы увезти из мужниного дома к ним с Ксешей, в Языковский переулок.
ЛёшаНижегородец Алексей Алмазов, как и Гриша, был на курс старше нас с Валей, учился на романском отделении и был прирождённым лингвистом. Моя мама говорила, что ему на роду написано стать академиком. Не тут-то было. Отец-адвокат сгинул в лагерях, да и Лёша тоже по-своему сгинул. Его мать, после университета, больше ни разу своего единственного сына не видела. В начале войны он пошёл в ополчение. Под Ленинградом стояла испанская «голубая дивизия», он попал в плен и был определён переводчиком. Всё! Путь назад был заказан: коллаборационист! С отступающими частями он очутился в Германии, потом уехал в Аргентину. В Буэнос-Айресе женился на русской интеллигентной девушке Вере, перебрались в Штаты, в Вашингтон; преподавал испанский язык. У них трое детей, два сына и дочь, один сын дипломат. Добротная, прочная семья. Ни у кого из нас троих такой не было и нет, мы, все трое, бездетные.
Моей первой поездкой «за рубеж» из Италии был вояж на концерт Нины Бейлиной в Карнеги Холле (она прислала мне билет Милан – Нью-Йорк и обратно), а второй был в Париж, к Фиме Эткинду. Ещё жива была его жена Катя, очень встревоженная тем, что Фиме предстояло вскоре идти на пенсию. Бездействие ему, однако, не грозило, его наперебой приглашали с лекциями на все материки. От него-то я и узнала, что Лёша в Вашингтоне и получила адрес.
В ответе Леши на моё письмо не было особого удивления, он уже знал, что я «за бугром». «Половина филфака в Америке», – констатировал он.
Теперь мы в переписке и в перезвоне. Услышав его нижегородский говорок в первый раз после сорока с лишним лет, я растрогалась. Он, напротив, показался мне настороженным: ведь я знала, кто мой собеседник, а он, через столько лет… кто перед ним?
Когда-то самым ласковым словом у него было «ты смешная», а теперь? Постепенно оттаял. И Вера у него славная. Когда Лёше надо послать мне книгу почитать, на почту ходит она, у него плохо с ногами.
Мой проект устроить переписку-перекличку старых друзей из четырех городов, – Ленинграда, Москвы, Вашингтона и Милана, – рассказать друг другу о том, что произошло с тех пор, как мы расстались, и издать под одной обложкой, был принят вяло, практически отвергнут. А могло бы быть интересно.
Кстати, об Эткинде. Несколько лет назад Фима приезжал в Милан на пушкинскую конференцию, выступал последним, блестяще, лучше всех. На другой день они с его второй женой, славной Эльке Либс, просидели у меня до часу ночи, мы много о чем поговорили-повспоминали. Я его безуспешно пытала, почему его парижская ученица, вдова Иосифа Бродского, полурусская-полуитальянка Мария, не дала издательству «Адельфи» разрешения печатать Фимину книжку «Процесс Бродского», переведённую мной, вместе с одной моей ученицей, на итальянский язык. Эткинд с Бродским разошлись. А ведь Фиму вынудили эмигрировать, главным образом, за то, что он заступился за «тунеядца». Странно, оба нобелевских лауреата, которым Эткинд самоотверженно помогал, отвернулись от него…
Вспомнили мы и то, что я не оправдала его доверия: Эткинд (с Н. Гребневым и М. Шагинян) в 60 годах дал мне рекомендацию для вступления в труднодоступный для интеллигентного человека Союз писателей СССР, источник немалых благ. Я им прене брегла ради мало кому известного и совершенно донкихотского итальянского «Пен-клуба».
Через три недели Фимы не стало: рак.
6. Испания
«В Испании ты сражалась за правое дело, которое, к счастью, было проиграно».
Мераб МамардашвилиПод знаменем пролетарского интернационализмаЭто было бездумное и жуткое время, осень 1937 года. Бездумное потому, что мы, «ровесники Октября», «комсомольцы тридцатых годов», горели пламенем революционной веры (ибо всё брали на веру), были чисты помыслами, прямодушны, восторженны, словом, как были задуманы гомункулами, такими и выросли.
Жуткое потому, что полным ходом шли аресты. У нас на филологическом уводили прямо с лекций: готовились процессы. Некоторые кафедры, – японского языка, например, – остались без преподавателей. Особенно ошеломил арест студентов-немцев, антифашистов, чудом вырвавшихся из лап гестапо; для нас они были героями, живой легендой… От гестапо, стало быть, ушли, а от советских органов – нет…
«Сын за отца не отвечает», – великодушно объявил Сталин. Ещё как отвечал! Перед очередной людоедской акцией вождь имел обыкновение провозглашать диаметрально противоположный, благородный принцип.
Мы верили прекрасным словам и не видели чёрных дел. Будем откровенны: боялись видеть, не хотели видеть. До поры. Впрочем, многие из чувства самосохранения или по недомыслию так и прожили жизнь в шорах.
Нас с младых ногтей воспитывали в духе так называемого интернационализма. Кто не помнит трогательного негритёнка из кинофильма «Цирк» Григория Александрова с Любовью Орловой! Антисемитизма вроде не чувствовалось; «жиды и большевики», делавшие Октябрьскую революцию, частично оставались у кормила. У нас, тогдашних, ещё не переживших ни «добровольных присоединений», ни космополитизма, ни танков в Праге, ещё не прочитавших Оруэлла и Солженицына, интернационализм был в крови.
Самым ярким его проявлением стала вовлечённость всем сердцем в испанские события: ведь столкнулись добро со злом, фашизм и антифашизм. Так же трепетно, как мы, ежедневно передвигая флажки на карте, следили за Гражданской войной в Испании идеалисты в других странах, в загадочной загранице, где каждый волен поступать по своему усмотрению: захотел сражаться за правое дело в Интернациональной бригаде, купи билет и поезжай! А мы, за железным занавесом, даже помыслить о таком не могли. Поэтому я только досадливо отмахнулась от настырного Семёна Гимзельберга с четвёртого курса (я была на третьем), который стал мне что-то бубнить про человека из Москвы, якобы набиравшего переводчиков испанского языка.
– Не отвлекай, мне некогда, – видишь, тут ещё конь не валялся!
Мы готовили актовый зал к осеннему балу. Студенчество увлекалось вечерами и танцами; вдруг, необъяснимо почему, после жестоких гонений на джаз как «отрыжку буржуазного Запада», разрешили дотоле искоренявшиеся фокстроты и танго, блюзы и румбы. (Не для того ли, чтобы перекрыть треск выстрелов расстрельных команд?) Веселились до утра, до того, как сведут мосты через Неву.
К своим общественным поручениям я относилась истово. Лёша надо мной подтрунивал. Как ревниво-неодобрительно смотрел на моё самаритянское отношение к бородатому гигиенисту и ортодоксальному марксисту Мирону Т.
В этот вечер, сверх обычной программы, – инициатива била ключом, – ещё готовили угощение: чистили, мыли, раскладывали на подносы живописными натюрмортами сырые овощи. Зал декорировали сосновыми гирляндами, рисунками и стихами, которые сочинял длинный, белобрысый, косноязычный Валя Столбов, впоследствии большой издательский начальник. На этот вечер, помню, пришел Владимир Яковлевич Пропп, и мы долго сидели с ним в «зимнем саду» – закутке, отгороженном кадками с фикусами.
В разгар этой кутерьмы меня вдруг вызывают вниз, в деканат. Господи, неужто в самом деле?…
В кабинет декана, где сидел некий майор в штатском, я примчалась в таком взвинченном состоянии, что, не дослушав поучения:
– Вы не спешите с ответом, взвесьте, работа нелёгкая, сопряжена с опасностью для жизни…, – выпалила:
– Я согласна!
Условием контракта было неразглашение тайны, герметическая секретность.
Как они себе представляли? Что девчонка, живущая на иждивении родителей, не скажет отцу с матерью, куда уезжает на неопределённый срок? О том, что в Испании воюют наши летчики, танкисты, что нет ни одной крупной республиканской воинской части без совет ского советника, знал весь мир, трубила пресса; в неведении должны были оставаться только советские люди, кстати, искренне сочувствовавшие испанским республиканцам. Почему?
Дома я просто сказала, что уезжаю. Надолго. Мама упавшим голосом спросила:
– В Испанию?
– Да.
– А, может быть, не стоит? Страшно…
Отец молчал, ждал, что я скажу.
– А если бы предложили вам, вы бы отказались? То-то!
Больше до самого отъезда к этой теме не возвращались. Братик Лёва ликовал и гордился сестрой.
Майор отобрал десяток студентов-«западников» с разными языками (испанский тогда в университете не изучался). Начальство спешило, срочно требовалась смена выдохшимся за два года интуристовским переводчикам. Опыта в этих делах не было, в лингвистические тонкости не вдавались. То, что легче обучить испанскому языку человека, знающего романский язык (например, французский), начальству было невдомёк и во внимание не принималось. Критерий отбора: общественное лицо, успеваемость и, главное, – анкета, поэтому «будущего академика» Лёшу даже не потревожили – репрессирован отец, а Гришу отсеяли при засекречивании: его мать переписывалась с родной сестрой, жившей с 1905 года в США.
На всё про всё дали 40 дней. Занятия устроили на курсах Интуриста, вёл их милейший человек, пожилой добродушный аргентинский еврей Абрамсон, только что вернувшийся из Испании, где оставались переводчицами две его дочери; старшая, Лина, стала женой Хаджи Мамсурова – героя с боевой кличкой «Ксанти».
Абрамсон знал испанский как родной, но преподавать, да ещё без пособий, увы, совсем не умел. После первых уроков стало ясно: надо выкарабкиваться своими силами. Я тихо паниковала. Время идёт, как быть? Посоветоваться не с кем, да и нельзя, надо хранить государственную тайну. Взяла в библиотеке книжку испанского автора, – попался какой-то роман Пио Барохи, – и стала читать, вернее, расшифровывать слово за словом, со словарём, по догадке. Просиживала по десять часов кряду. За первый день одолела пять строк, за второй чуть больше, а в конце месяца – всю книгу. Кое-чего нахваталась, конечно, но в голове была полная мешанина. Теплилась надежда, что на месте дадут время оглядеться, подучиться. Но нет, не дали. Ни одного дня.