Полная версия
Это было навсегда, пока не кончилось. Последнее советское поколение
Понятия негативной и позитивной свободы соответствуют двум парадигмам социально-исторических исследований, о которых я писал выше, – «новой антропологии» и «антитоталитарной» школы советской истории, – к которым данная книга, как я уже отмечал, осознанно не относится. Для исследователя, работающего в парадигме антитоталитарной истории, характерно позитивное понимание свободы. Занимаясь изучением советского проекта построения нового мира, такой исследователь обычно акцентирует внимание на волевых действиях или политических программах – то есть на использовании власти ради достижения будущей свободы. Согласно этому подходу, например, насилие над человеком в советской истории нельзя анализировать в отрыве от цели будущего освобождения человека8. А если исследователь, работающий в этой парадигме, изучает постсоветский контекст, его работы обычно акцентируют внимание на проблемах, возникших в результате исчезновения мира советского человека. Например, в них подчеркивается, что обвал советской системы нельзя сводить лишь к приобретению свободы от Советского государства, поскольку этому процессу также сопутствовало появление новых видов несвобод9.
А для исследователя, работающего в парадигме новой антропологии, характерно, напротив, негативное понимание свободы. Анализируя советский период, такой исследователь обычно акцентирует внимание на советском аппарате насилия, на государственном терроре, на подавлении личности. А при анализе постсоветского контекста пишут о трагических последствиях советского террора, которые продолжают чувствоваться и сегодня, о том, что до сих пор не состоялось общественного обличения советской системы насилия, и о том, что без такого обличения нельзя строить будущее10.
Исторический анализ, предложенный в книге Алексея Юрчака, отличается от обеих этих парадигм. Благодаря тому, что акцент в предложенном здесь аналитическом подходе делается на симптомах исторических изменений, этот подход преодолевает бинарность в понимании свободы и политики, характерную для этих двух концепций. В этой книге читатель не встретит романтизации «нонконформистов» или иных «исключительных» людей, ведь согласно предлагаемому анализу советский субъект не мог существовать в изоляции от советского политического пространства. У этой книги иные герои – «нормальные люди», у которых, в отличие от воображаемых конформистов и нонконформистов, был иной тип свободы, который формировался в новых формах общения (сообществах и «публиках своих») и новых видах общественного пространства (пространствах «вненаходимости»), возникавших, когда человек участвовал в воспроизводстве официальных идеологических форм и ритуалов, при этом наделяя их новыми, неожиданными смыслами. Именно такие принципы существования нормальных людей – принципы, которыми в той или иной форме руководствовалось подавляющее большинство советских людей, – привели к постепенным и поначалу незаметным изменениям советской системы, подготовившим условия для ее неожиданного обвала.
* * *В заключение отмечу, что многие исследования социальных, культурных и политических процессов в постсоветской России тоже строятся по модели одной из двух вышеупомянутых парадигм – антитоталитарной истории или новой антропологии. Однако при чтении книги Юрчака невольно возникает вопрос – не является ли подход, предложенный в ней, тем что необходимо для понимания не только советского прошлого, но и постсоветского настоящего?
Беркли—Торонто, 2013—2014
Вступление к русскому изданию
Моим родителям, Владимиру и Наталье
Эта книга была сначала написана по-английски, а потом заново переписана по-русски. Поначалу я планировал просто перевести книгу с английского, причем сделать это с помощью профессионального переводчика, чтобы не тратить много времени. Но довольно быстро стало понятно, что над русским текстом лучше работать самому автору. Слишком много было в тексте языковых особенностей, аналитических нюансов и теоретических рассуждений, которые надо было не просто переводить, а заново излагать по-русски, пользуясь другим, подчас новым аналитическим языком.
Решив переписать книгу по-русски, я наивно полагал, что на это уйдет не слишком много времени. Но процесс переписывания затянулся, оказавшись намного сложнее, болезненнее и интереснее, чем я ожидал. В этом были и свои плюсы. Чем дольше я им занимался, тем больше в возникающем русскоязычном варианте книги появлялось добавлений и изменений. Этот вариант книги стал несколько больше по объему, чем английская версия. В нем более пристально рассмотрены некоторые феномены позднего социализма (а другие, наоборот, изложены менее подробно), более развернуто обсуждаются некоторые исследовательские и аналитические подходы, несколько больше обобщающих теоретических отступлений, больше иллюстраций, в нескольких местах несколько изменен порядок изложения.
Причин этих изменений несколько. Первая причина очевидна – английский и русский варианты обращаются к разным аудиториям, которые отличаются не только языком, но и знанием или личным опытом описываемого периода, равно как и точкой зрения на него. Российский читатель лучше зарубежного знаком с фактами позднесоветской реальности, однако ему, возможно, сложнее посмотреть на эту реальность со стороны. Кроме того, он порой меньше знаком с некоторыми аналитическими подходами и дисциплинарными методами современных социальных и гуманитарных исследований.
Вторая причина переписать книгу заново заключалась в том, что с момента выхода английского издания прошло уже несколько лет, в течение которых появилось множество новых работ о советской истории и культуре (включая отклики на эту книгу). Появились и новые исследования, посвященные процессам трансформации, имевшим место в иных политических системах и исторических контекстах. Некоторые из этих работ хотелось использовать, с другими хотелось полемизировать, хотя я и старался делать это по возможности не часто, чтобы не отвлекаться от главных аргументов книги. Кроме того, со времени выхода английского издания в России и во всем мире многое изменилось. Сегодня, например, кажется, что ко многим чертам политической системы России последнего десятилетия применимы некоторые категории, которые использованы в книге. Примерами могут служить такие понятия, как сообщества «своих», перформативный сдвиг, политика вненаходимости (и свобода вненаходимости) и так далее.
Сегодня повседневная российская реальность может вызывать противоречивые ощущения. С одной стороны, российское общество кажется довольно сильно атомизированным, разъединенным, не слишком связанным общими политическими, гражданскими, этическими нормами, а с другой стороны, оно выглядит, наоборот, сплоченным и мобилизованным. Этот парадокс, видимо, объясняется тем, что в российском общественном пространстве сегодня формируется большое количество социальных, политических, экономических, творческих сред и иных сообществ, внутри которых люди воспринимают друг друга как «своих», но за пределами которых это ощущение быстро пропадает. В среде «своих» (среди друзей, коллег по работе, соседей по дачному участку, людей, увлеченных общими идеями, и так далее) довольно легко устанавливаются общие нормы этического поведения, взаимного уважительного отношения, политических взглядов. Но по отношению к общественному пространству, находящемуся за пределами среды «своих», этика отношений может довольно резко меняться, заботливое отношение – пропадать, гражданский долг – не ощущаться как что-то общее и важное для всех. Среды «своих» парадоксальны – в них можно разглядеть, с одной стороны, элементы формирующегося «гражданского общества», а с другой – атомизацию социального пространства. В какой-то степени эта парадоксальная динамика напоминает период позднего социализма, в котором в советском общественном пространстве повсюду возникали сообщества «своих», о которых и говорится в этой книге.
Другим примером является понятие перформативного сдвига. В контексте позднего социализма доминировало воспроизводство нормы идеологического высказывания, ритуала или символа в первую очередь на уровне их формы, при этом их смысл смещался, становясь отличным от буквально «заявленного» смысла. Этот принцип описан в книге как «перформативный сдвиг». Сегодня кажется, что этот принцип вновь стал широко практиковаться в функционировании государственных институтов, дискурсов и СМИ и во взаимоотношении государства и граждан. Сегодня все чаще кажется, что крайне важной является необходимость воспроизводства именно формы закона, высказывания, ритуала, официальной практики, при этом их смысл в конкретном контексте меняется до неузнаваемости. Например, как показывает множество судебных процессов последних лет, особенно процессов с политической подоплекой, российскому суду сегодня намного важнее воспроизводить именно форму закона (на уровне точности официальных формулировок, процедурной стороны делопроизводства, ритуальных действий в зале суда), но не буквальный смысл, который в законе вроде бы должен присутствовать. В результате процесс расследования и судебный вердикт может строго следовать форме закона, но иметь мало отношения к его буквальному смыслу. Можно предположить, что этот принцип четкого воспроизводства формы официальных норм и высказываний, с одновременным изменением их духа, уходит корнями в позднесоветский период.
Третьим примером является понятие «политики вненаходимости» (и сопутствующее ему понятие «свободы вненаходимости»). Сегодня все шире практикуются способы устройства своей жизни одновременно «внутри и за пределами» государственной системы. Это может проявляться в разных формах – в дистанцировании субъекта и целых социальных сред как от политического дискурса государства, так и от политической активности оппозиции, в нежелании смотреть государственные телевизионные каналы, в отправке детей на обучение за рубеж, причем независимо от «политической» ориентации каждого конкретного человека (это практикуется и государственными чиновниками, и людьми, воспринимающими себя как часть «оппозиции», и теми, кто ни к первой, ни ко второй группе себя не относит).
Можно было бы привести и другие примеры, но вряд ли это важно. Ведь в этой книге анализируется все же вполне конкретный исторический период – поздний социализм. Насколько описанные здесь культурные феномены, социальные отношения, политические формы и языковые жанры важны для понимания сегодняшнего времени – решать читателю. Строить исторические параллели важно и полезно, но делать это надо осторожно, не забывая о своеобразии каждой эпохи.
А.Ю., май 2014, Беркли – Санкт-Петербург
Благодарности
Я хочу выразить огромную благодарность всем тем людям, без которых эта книга не была бы написана или была бы совершенно другой. Это в первую очередь мои учителя, коллеги, студенты и друзья из разных стран, городов и университетов. В университетах Беркли и Стэнфорд: Eduardo Kohn, Alex Beliaev, Victoria Bonnell, George Breslauer, Юрий Слезкин, Григорий Фрейдин, Ирина Паперно, Stephen Collier, Zeynep Gursel, Donald Moore, Stefania Pandolfo, Charles Hirschkind, Cori Hayden, Hélène Mialet, Michael Wintroub, Gil Eyal, Dace Dzenovska, Larisa Kurtovic, Ivan Arenas, Saleem Al-Bahloly, Diana Blank, Maria Stoilkova, Nina Aron, Monika Eppinger, David Marcus, Pete Skafish, Олеся Шайдук-Иммерман, Lisa Sangmi Min, Thomas Matza, Jenna Rice, Tobias Reeves; в Дюкском университете: Claudia Strauss, Ann Allison, Charles Piot, Naomi Quinn, William O’Barr, Thomas Lahusen, Barbara Hernstein-Smith, Frederic Jameson, Michael Hardt, George Faraday, Borislav Knezevic, Katharine Wallerstein; в Кембриджском университете: Caroline Humphrey, Hildergard Diemberger, Николай Ссорин-Чайков, Madeleine Reeves, Polly McMichael, Dawn Nafus, James Laidlaw; в Чикагском университете: Michael Siverstein, Sue Gal, Lisa Wedeen, William Mazzarella, Jessica Greenberg, Andrew Graan; в Европейском университете в Санкт-Петербурге: Олег Хархордин, Елена Здравомыслова, Анна Темкина, Александр Эткинд, Артемий Магун, Борис Колоницкий, Татьяна Воронина, Илья Утехин; в других университетах и городах: Katherine Verdery, Nancy Ries, Gail Kligman, Tim Mitchell, Elizabeth Dunn, Slavoj Zizek, Ronald Suny, Alan Feldman, Arvind Rajagopal, Annelise Riles, Hiro Miyazaki, Andrew Willford, Renata Salecl, Светлана Бойм, Юлия Лернер, Igal Halfin, Inna Leykin, Alaina Lemon, Стас Савицкий, Сергей Ушакин, Kim Scheppele, Евгений Добренко, Марк Липовецкий, David Brandenberger, Dominic Boyer, Hugh Raffles, Mary Murrell, Margaret Paxson, Markku Lonkila, Thomas Campbell, Jessica Gorter, John Bailyn, Hanna Ruutu, Sanna Turoma, Tony DeLeon, Darin Stephanov, Виктор Мазин, Олеся Туркина, Светлана Козлова, Дмитрий Виленский, Владимир Фещенко. Большое спасибо внимательному и остроумному редактору «НЗ» Илье Калинину и главному редактору «НЛО» Ирине Прохоровой за их веру в этот проект и долгое терпение. Огромная благодарность моим родителям, Владимиру и Наталье за теплоту и поддержку. Ну а самой большой благодарности заслужили Мелани, Оливер и Настюша за любовь и веселую жизнь на двух языках и континентах.
Глава 1
ПОЗДНИЙ СОЦИАЛИЗМ
Советский субъект и неожиданность обвала системы
Понятие мимикрия не подходит для описания феноменов абсолютно иной природы, поскольку в основе этого понятия лежит бинарная логика. Крокодил не притворяется стволом дерева, а хамелеон не делает вид, что он цвета окружающей среды. Розовая пантера тоже никем не притворяется и никого не имитирует. Она лишь раскрашивает мир в свой цвет, розовым по розовому, сама становясь этим миром…11
Жиль Делез и Феликс Гваттари. Тысяча плато: капитализм и шизофрения12Вечное государство
«…Никому не приходило в голову, что в этой стране вообще что-то может измениться. Об этом ни взрослые, ни дети не думали. Была абсолютная уверенность, что так мы будем жить вечно». Так говорил известный музыкант и поэт Андрей Макаревич в телевизионном интервью 1994 года13. Позже, в своих мемуарах Макаревич писал, что в советские годы ему, как и миллионам советских граждан, казалось, что он живет в вечном государстве (Макаревич 2002: 14). Лишь где-то году в 1987-м, когда реформы перестройки уже шли некоторое время, у него зародилось первое сомнение в вечности «советской системы»14. В первые постсоветские годы многие бывшие советские граждане вспоминали свое недавнее ощущение доперестроечной жизни схожим образом. Тогда советская система казалась им вечной и неизменной, а быстрый ее обвал оказался для большинства неожиданностью. Вместе с тем многие вспоминали и другое примечательное ощущение тех лет: несмотря на полную неожиданность обвала системы, они, странным образом, оказались к этому событию готовы. В смешанных ощущениях тех лет проявился удивительный парадокс советской системы: хотя в советский период ее скорый конец представить было практически невозможно, когда это событие все же произошло, оно довольно быстро стало восприниматься как нечто вполне естественное и даже неизбежное.
Поначалу мало кто ожидал, что политика гласности, провозглашенная в начале 1986 года15, приведет к каким-то радикальным переменам. Кампания за повышение гласности поначалу воспринималась так же, как бесчисленное множество предыдущих инициатив государства16 – кампаний, которые мало что меняли, приходили и уходили, пока жизнь продолжала течь своим обычным чередом. Однако довольно скоро, в течение года, у многих советских людей начало появляться ощущение того, что в стране происходит нечто беспрецедентное и ранее невообразимое. Вспоминая те годы, многие говорят о «переломе сознания» и «сильнейшем шоке», который они в какой-то момент испытали, об ощущениях воодушевления и даже восторга, которые пришли на смену этому шоку, и о ранее необычном желании принимать участие в происходящем.
Тоня М., школьная учительница из Ленинграда, 1966 года рождения, запомнила тот момент, когда в 1987 году она вдруг окончательно осознала, что вокруг происходит «что-то нереальное, чего раньше было себе не представить». Она описывет этот момент так: «Я ехала в метро, как обычно читала журнал “Юность” и вдруг испытала сильнейший шок. Я прекрасно помню этот момент… Я читала только что опубликованный роман Льва Разгона “Непридуманное”17. Раньше было просто не представить, что когда-нибудь напечатают что-то даже отдаленно напоминающее этот роман. После этой публикации поток прорвало»18. Студентка Ленинградского университета Инна, 1958 года рождения, тоже хорошо запомнила момент, который она называет «первым откровением». Он произошел на рубеже 1986—1987 годов: «Для меня перестройка началась с публикации в “Огоньке” стихов Гумилева»19. Инна, в отличие от большинства советских читателей, читала стихи Гумилева и раньше, в рукописных копиях. Однако она никогда не могла представить, что эти стихи появятся в официальных изданиях. Для нее откровением стали не сами стихи, а факт их публикации в советской печати и положительное обсуждение поэзии Гумилева вообще.
После этого поток новых, прежде немыслимых публикаций стал нарастать в геометрической прогресии. Возникла и приобрела популярность новая практика чтения всего подряд. Многие начали обсуждать прочитанное с друзьями и знакомыми. Чтение новых публикаций и публикаций того, что раньше не могло быть опубликовано, превратилось во всенародную одержимость. Между 1986 и 1990 годам итиражи большинства газет и журналов постоянно росли с рекордной скоростью. Первыми выросли тиражи ежедневных газет, особенно во время XIX партийной конференции 1986 года. Самым крупным и быстро растущим был тираж еженедельника «Аргументы и факты» – он вырос с 1 млн экземпляров в 1986 году до 33,4 млн в 1990-м20. Но и другие издания отставали ненамного. Тираж еженедельника «Огонек» вырос с 1,5 млн в 1985 году до 3,5 млн в 1988-м. Выросли и тиражи «толстых» ежемесячных журналов: тираж «Дружбы народов» вырос с 119 тыс. в 1985 году до более 1 млн в 1990-м, тираж «Нового мира» вырос с 425 тыс. в 1985 году до 1,5 млн в начале 1989 года и вновь подскочил до 2,5 млн к концу лета 1989 года (когда журнал начал печатать «Архипелаг ГУЛАГ» Солженицына, ранее недоступный широкому советскому читателю)21. В киосках пресса раскупалась с такой быстротой, что, несмотря на растущие тиражи, многие издания купить стало практически невозможно. В письмах в редакцию «Огонька» читатели жаловались, что им приходится занимать очередь в киоски «Союзпечати» с 5 часов утра – за два часа до их открытия, – чтобы иметь возможность преобрести свежий номер журнала.
Как и большинство людей вокруг, Тоня М. старалась читать как можно больше новых публикаций. Она договорилась с подругой Катей, что каждая из них будет подписываться на разные толстые журналы, «чтобы можно было ими обмениваться и больше читать. Тогда многие так делали. Я целый год провела за непрерывным чтением новых публикаций». Стремительные перемены опьяняли. Тоня, всегда ощущавшая себя советским человеком и не отождествлявшая себя с диссидентами, неожиданно для себя поддалась новому критическому настрою, испытывая восторг оттого, что столько людей вокруг чувствало то же самое. «Все это было так внезапно и неожиданно», – вспоминает она, «и полностью меня захватило». Она читала «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург22, «Жизнь и судьбу» Василия Гроссмана23, отрывки из книг Солженицына, книги Владимира Войновича. У Гроссмана, вспоминает Тоня, «я впервые наткнулась на мысль о том, что коммунизм может являться формой фашизма. Мне такое никогда в голову не приходило. Он не говорил об этом открыто, а просто сравнивал пытки, применявшиеся в обеих системах. Я помню, как я читала эту книгу, лежа на диване в своей комнате и остро ощущая, что вокруг меня происходит революция. Это было потрясающе. У меня произошел полный перелом сознания24. Я делилась своими впечатлениями с дядей Славой. Его больше всего радовало то, что стало можно критиковать коммунистов».
В результате чтения журналов, просмотра телепередач и постоянного обсуждения прочитанного и увиденного, чем занимались, казалось, все вокруг, в общественном языке появились новые темы, сравнения, метафоры и идеи, приведшие в конце концов к глубокому изменению доминирующего дискурса и сознания. В результате к концу 1980-х – началу 1990-х годов возникло ощущение того, что Советское государство, так долго казавшееся вечным, может быть не так уж и вечно. Итальянский социолог Витторио Страда, подолгу живший в Советском Союзе до начала перестройки и во время ее, вспоминает, что в те годы у советских людей возникло ощущение ускорившейся истории. По его словам, «никто, или почти никто, не мог себе представить, что крах советского режима будет таким близким и скорым, как это произошло. Только с перестройкой… пришло понимание, что это начало конца. Однако сроки этого конца и то, как он наступил, оказались ошеломляющими» (Страда 1998: 12—13).
Многочисленные воспоминания о перестроечных годах указывают на уже упомянутый парадоксальный факт. Большинство советских людей до начала перестройки не просто не ожидало обвала советской системы, но и не могло его себе представить. Но уже к концу перестройки – то есть за довольно короткий срок – кризис системы стал восприниматься многими людьми как нечто закономерное и даже неизбежное. Вдруг оказалось, что, как это ни парадоксально, советские люди были в принципе всегда готовы к распаду советской системы, но долгое время не отдавали себе в этом отчета. Советская система вдруг предстала в парадоксальном свете – она была одновременно могучей и хрупкой, полной надежд и безрадостной, вечной и готовой вот-вот обвалиться.
Ощущение этой внутренней парадоксальности советской системы, возникшее в последние годы перестройки, заставляет нас поставить ряд вопросов. Насколько эта кажущаяся парадоксальность советской системы была неотъемлемой частью ее природы? В чем заключались корни этой парадоксальности? Каким образом функционировала система знаний в советском контексте? Как знания и информация производились, кодировались, распространялись, интерпретировались? Можно ли выявить какие-то несоответствия, сдвиги, разрывы внутри системы – на уровне ее дискурса, идеологии, смыслов, практик, социальных отношений, структуры времени и пространства, организации повседневности и так далее, – которые привели к возникновению этого парадокса, к ощущению системы как вечной, при ее одновременной внутренней хрупкости? Ответы на эти вопросы, возможно, помогут нам решить главную задачу этого исследования, заключающуюся не в том, чтобы определить причины развала советской системы, а в том, чтобы найти внутренние парадоксы и несоответствия на уровне функционирования системы, благодаря которым она, с одной стороны, была действительно мощной и, вполне естественно, могла восприниматься как вечная, а с другой – была хрупкой и могла вдруг сложиться как карточный домик. Иными словами, объектом нашего исследования являются не причины, по которым советская система обвалилась, а те принципы ее функционирования, которые сделали ее обвал одновременно возможным и неожиданным.
Существует множество исследований «причин» обвала СССР. Они говорят об экономическом кризисе, демографической катастрофе, политических репрессиях, диссидентском движении, многонациональном характере страны, харизматических личностях Горбачева или Рейгана и так далее. Нам кажется, в большинстве из этих исследований допускается одна общая неточность – в них происходит подмена понятий, в результате которой факторы, сделавшие обвал советской системы лишь возможным, интерпретируются как его причины. Однако, для того чтобы разобраться в этом глобальном событии, нельзя забывать, что оно было неожиданым. Ощущение вечности советской системы и неожиданности ее конца неверно рассматривать как заблуждение обделенных информацией или задавленных идеологией людей. Ведь и те, кто начал реформы, и те, кто им противостоял, и те, кто был равнодушен и к первым и ко вторым, одинаково не ожидали такого быстрого конца системы. Напротив, ощущение вечности и неожиданности было реальной и неотъемлемой частью самой системы, элементом ее внутренней парадоксальной логики.
Обвал советской системы не был неизбежен – по крайней мере, неизбежным не было ни то, как он произошел, ни то, когда он произошел. Лишь при определенном «случайном» стечении обстоятельств – то есть стечении обстоятельств, которое участниками этих событий не воспринималось как определяющее, – это событие смогло произойти. Но оно могло и не произойти или могло произойти намного позже и совсем иначе. Для того, чтобы понять это событие, важно понять не столько его причину, сколько именно эту случайность. Никлас Луман дал важное определение случайности: «Случайным является все то, что не является неизбежным и не является невозможным»25.