
Полная версия
Фон-Визин
Сии выписки кажутся нам весьма замечательными и по общим отношениям и по частным, лично касающимися до Фон-Визина. В сих отдельных чертах живо изображается Бибиков: как общественный человек, он ревностный исполнитель возлагаемых на него должностей, на деле верноподданный, готовый не щадит ни трудов, ни крови своей, драться пока велят и пока руки есть; как частный человек, он с свойственными русскому уму, и особенно же той эпохе, ясною логикою и некоторою наклонностию к порицанию, всегда умоляающему пред голосом обязанности и призванием власти на новые труды и новые опасности. Сей характер благородный, истинно русский, должен был иметь сочувствие в характере Фон-Визина: ибо нет дружества без сочувствия.
Сюда принадлежит также имя Якова Ивановича Булгакова, известного в истории дипломатики и словесности вашей. Нельзя без уважения обратить внимания на литературные труды его, служившие ему деятельным отдохновением от разнообразных и, по важности политических событий, весьма многосложных государственных занятий. При обширности официального письмоводства, успел он еще выдать до тридцати томов переводов своих. Такой подвиг может показаться сверхъестественным в ваше время, которое будто сократило сутки половиною: так много торопимся мы, и так мало успеваем! Не говоря уже о людях, занятых государственными должностями, сколько и между присяжными писателями найдется таких, которых бы стало на тридцать томов даже и переводов? Жаль, что пример Булгакова имел мало последователей; а еще достойнее сожаления, что немногие были бы и способны последовать ему. Правда и то, что султан Ахмет много способствовал ученым досугам его, заключив его, пред начатием войны в 1787 году, в Семибашенный Замок, в коем просидел он 27 месяцев. В сем заточении перевел он огромное сочинение аббата дела Порта Всемирный путешественник, состоящее в 27 томах, – по одному тому на месяц. Впрочем, занятия его в тюрьме были не одни литературные, но и политические. Не смотря на строгость надзора за ним, он находил способ переписываться с Императрицею, с князем Потемкиным и графом Безбородкою. Сохранив все свои сношения с преданными ему людьми в Константинополе, Булгаков, из тюрьмы своей, нередко сообщал князю Потемкину, стоявшему пред Очаковым, любопытные сведения о тайных предположениях верховного визиря. Рассказывают, что, при назначении своем посланником в Царьград, пришел он к Фон-Визину и спрашивал о содержании готовимой ему инструкции. «Вот в чем вся инструкция», отвечал ему, смеясь, Фон-Визин:
«У нас детей пугают Турками: должно это переменить и сделать так, чтобы вперед сам Султан в Царьграде дрожал имени русского; а прочее, при помощи Божией и ваших стараниях, придет уже само собою». Письма его в Фон-Визину отличаются веселою и остроумною шутливостию. По малым отрывкам, дошедшим до нас, можно заключить, что переписка их была очень откровенна и несколько настроена на лад философического XVIII века.
«Будьте уверены (писал Булгаков из Варшавы, от 12/23 января 1771), что все мое старание обращу заслужить вашу доверенность и вселить в вас мнение, что и в глуши есть люди, кои умеют отдавать справедливость имеющим достоинства; если ж мне того не удастся, то я во весь голос, которого однако у меня от частого кашля очень мало, закричу с Сумароковым: Бодливому быку судьба не ставит роги!».
«Комиссию, на меня наложенную, я, коль скоро можно будет, исполню и уже бы исполнил, если бы от меня зависело. Но Варшава теперь походит на пустой овин большого села, в котором была ярмарка и где поп пьян, а прихожане еще не охмелились, в следовательно в котором, кроме сорок и филинов, ничего нет. Отсюда даже до делателей зубочисток все разбежались, а по пресечении коммуникаций от защитников веры и вольности, кои церкви грабят, а проезжих вешают, ни откуда ничего сюда не везут. Однакож, хоть сам научусь делать, но с первым курьером зубочистки пришлю».
В письме от 26 июня 1773, также из Варшавы, на которое должно служить ответом, напечатанное во втором томе полного собрания сочинений Фон-Визина, от 13 сентября того же года, говорит он между прочим: «Если б в первом случае, который дал мне познать доброе ваше сердце и почувствовать плоды вашего обо мне попечения, отказали вы мне помощь вашу, я бы меньше, признаюсь, вас любил, но оставил бы в покое и тишине пользоваться всем хорошим в вашем месте, не требуя, чтобы вы уделили и на нас, бедных, света лучей, изливаемых на вас от солнца.
После сего предисловия (которых я, не умея льстить, сочинять не мастер), позвольте мне поблагодарить вас…» и проч.
«Есть еще здесь человек, всякой чести достойный, и обещает вам первую вакансию на лоне Авраамле, если вы с ним покажете милость, показанную его собратиям, Вы догадаться можете, что я хочу говорить о попе посольства. Сей слуга Божий и посольства духовник имел вдохновение, что его товарищам жалованье прибавлено, а он обойден. Приходит мне теперь до себя: но какой имею я мотив для побуждения вас за меня молебствовать? У Бога я не поп; у Царя вы сами ближе: а без них двух волос с головы не сгинет. И так, остается мне только доброе ваше сердце: не созижду я на нем как на камне церкви, но основать могу госпиталь, где на старости кости мои (ибо в теле у меня и теперь уже недостаток) будут величать ваше имя».
В письмах автора нашего к Булгакову, напечатанных во втором томе сочинений его, упоминается о неприятности, постигшей Маркова в Варшаве. Молодой Марков, коего имя облеклось после блестящею известностью на дипломатическом поприще, находился тогда под начальством Сальдерна, министра нашего при Польском дворе. Сей Сальдерн, пользовавшийся несколько времени большою доверенностию в уме графа Панина, был человек нрава запальчивого, высокомерия нестерпимого и мнительности неограниченной. Таковы свидетельства о нем, между прочим, Бибикова и Фридриха Великого. Сей последний в записках своих изображает его в виде человека необходительного, без гибкости в уме, в хотевшего, в переговорах своих с ним в Берлине, принять на себя осанку Римского диктатора. Не мудрено, что и молодой, пылкий Марков не мог поладить с диктатором, который, вероятно, щадил его еще менее, нежели Фридриха Великого. Сальдерн требовал от подчиненных своих совершенного отшельничества и отчуждения от Польского общества. Подобное требование, кажется, и несогласно с целию, которую должен иметь в виду дипломатический министр: успехи мирных завоеваний его основаны отчасти на личных отношениях общежития. Марков не строго покорялся затворничеству, предписанному дипломатическим игумном. По отъезде князя Г., приятель и поверенный сердечных тайн его, он согласился быть посредником переписки отсутствующего с одною из Варшавских красавиц. Одно из этих писем попалось в руки министра. Гнев его выступил т границ. Он поразил Маркова оскорбительными выражениями. (Flétri et déshonoré, писал он министру, par les épithètes diffamantes de sot et de misérable dont Votre Excellence m'a qualifié, je me regarde incapable désormais d'être employé au service de ma Souveraine). Не довольствуясь оскорблениями словесными, он стал держать Маркова в заключении (La perte de ma Uberté, писал Марковъ Фон-Визину, est le moindre malheur que je prévois: celui d'une mauvaise chère me paraît inévitable. Ainsi, mon ami, conjurez Mr. de Panin que je ne dise pas comme Jo:
Aux fureurs de Junon Jupiter m'abandonne).Общие усилия Булгакова, Бибикова и в особенности Фон-Визина победили в графе Панине благоприятное предубеждение в пользу Сальдерна: правота Маркова была признана. «Поступок графа Панина (писал он к Фон-Визину) достоин его и превосходит все, чего я ожидал от благородства и правоты души его». – «Прощайте, мой нежный друг (говорит он в конце того же письма). Надеюсь скоро обнят вас. Горю нетерпением уверить вас в моей благодарности я излить мое сердце в вате». Марков писал к Фон-Визину на французском языке. Колкость выражений его, сатирический пыл пробивались уже и тогда, на малой сцене, и предсказывали резкость и язвительность, которые сделались отличительными свойствами ума его на обширнейшем театре. Живое ходатайство Фон-Визина в этом случае тем более приносит ему чести, что, забывая о выгодах своих, он отстаивал приятеля от нападений человека сильного в уме и в доверенности у общего их начальника.
Алексей Михайлович Обрезков, коего имя сопряжено с историею политических сношений наших с Турциею, а заточение в Семибашенном Замке было столь прискорбно Екатерине, находится в числе лиц, оказывавших Фон-Визину приязнь и уважение. Ему поверял он огорчение свое при виде неудачи Бухарестских переговоров. «Душевно стражду (писал он ему с конгресса, от 13 марта 1773), видя все мои труды в пепел обращающимися; а с другой стороны бодрствую духом, в надежде на Него (на Бога) полагаемой и чистою совестию в сделании всего в силах моих быть могущаго». В другом письме писал он ему: «Государь мой и дознанный друг, Денис Иванович! Прямо дружеское ваше письмо я получил с равным удовольствием имеющемуся к вам, моему государю, дружелюбию я нелицемерному почтению. При сем прошу вложенное здесь к общему нашему благодетелю верно доставить. Братца вашего рекомендовать вам было не для чего: он сам себя рекомендует. Прошу же, государь мой, когда праздное время излучите, посетить моих детей, дать ин хорошие наставления к учению и поведению, да и учителя их, г. Ольрия, побуждать ко всевозможному их обучению».
Стакельберг, преемник Сальдерна в Варшаве, и сам игравший важную роль в делах наших с Польшею, известен был умом своим и острыми словами, из коих иные и теперь еще хранятся в памяти. Он называл Варшавские улицы неразрывною цепью желтых домов. Однажды, жалуясь на худой желудок, расстроенный вероятно прихотливостью его в застольных наслаждениях, сказал он забавно: «Si je pouvais trouver quelque canaille qui digérât pour moi». Французские письма его к Фон-Визину исполнены приязни и доверенности. «Что сказать вам (писал он ему из Варшавы, от 4/15 сентября 1772) о первых взглядах моих, кинутых на Польшу? Ни слова. Оно лучше, потому что осторожный человек не должен спешить в приговорах своих. Все, что я успел проведать, есть всячина противоречий, личных озлоблений, под покровом государственной пользы. Таковы люди. Дай Боже мне в Польше иметь бы дело с одними Поляками: я был бы менее жалок. Но должно будет противоборствовать препятствиям, чуждым моему делу. Отгадывайте сами. Со временем объяснюсь пространнее. Изведав душу вашу, мой любезный Фон-Визин, я ни минуты не сомневаюсь в искренности ваших дружеских уверений и в действительности оных. Я не полагаю вас способным к двуличности…» и проч.
В другом письме, писанном в ноябре месяце 1772 года, между прочим, говорит он: «Ваше письмо еще порадовало меня, на исключением того, однако же сказано в нем приятного непосредственно для меня. Все пришло в порядок, и вот кредит честного и правдивого человека, любимого нами, утвержденный, как я того и надеялся. Продолжайте быть ему искренно преданным, как были доныне. Он оценит это. Не напоминайте ему никогда обо мне в этой бездне дел, коими заваливают его, потому что он один с душою и головою; но напоминайте ему о делах здешних, которые важнее, нежели кажутся. Глава Европы обращены на них. Польша навлекла нам войну. Мы имеем особое побуждение (сверх общего) хорошо кончить. Окончательное введение во владение ничего не значит; но надобно доделать остальное, о котором два другие мало заботятся. Удовлетворив жадности своей, они уйдут, а мы останемся еще со всеми передрягами на руках. В этом отношении, а не касательно первого дела, нужны мне светлые наставления и советы моего достойного и почтенного начальника. Вы пользуетесь доверенностью его, и я поручаю вам сообщать мне отдельно, однако же ваши мудрые беседы с ним откроют вам по сему предмету.
Однако же сказать вам о себе, мой любезный Фон-Визин? Я недоволен. Это останется между нами, и вверяю тайну дружбе вашей. Если самому не чувствовать бы своего маленького достоинства, то от других стал бы его чувствовать, особенно же достоинство сердца и чувства в сравнении со многими, кои его не имеют. Мне сорок лет: детей у меня много, много труда в виду, и в конце всего орден Святые Анны в награду будущую, который носят здесь и прочие. Люди, способные к труду и заслужившие общественное уважение, но щекотливости своей в честности, не могут входить в совместничество об отличиях с пресмыкающимися тунеядцами и глупцами. – Живу с Бибиковым как с братом. Это честнейшая душа, за то и он, подобно мне, кончит тем, что умрет с голоду. Я доволен своим жалованьем. В доне моем много порядка в великолепия, и я не дотрогиваюсь до капитала, который мне остается. Простите, любезный друг! Покажите письмо мое одному Марвову: он его одобрит».
Группировав в картине нашей эти разнообразные лица и отметив их по возможности чертами, собственно им принадлежавшими, мы, кажется, успели пояснить и лицо, особенно внимание ваше привлекающее. Посреди их мы указали место, которое в свое время занимал и Фон-Визин. Мы видим его приятелей умных современников; с другой стороны видим его, так сказать, проводником, к которому примыкали все второстепенные, содействующие в предварительные сношения многосложных пружин с главным побудителем политического движения. Внутренние, закулисные действия открывают пытливому взору тайное производство, часто столь прискорбно противоречащее наружному благолепию, выводимому зрителям на показ. Переписка чиновника, в доверенности у могущего министра, есть верный и многозначительный оселок: это маленький опыт, предисловие к страшному суду, на котором должны обнаружиться все тайные дела и сокровенные помышления. Можем сказать решительно, но исследования всех актов, перебывавших в руках наших, что Фон-Визин выходит совершенно чист из сего опасного испытания. Но, для полноты картины, не должны мы забыть о лице, коего постоянные и вовсе бескорыстные сношения с Фон-Визиным проливают на него новый свет, самый благоприятный, самый выгодный для его нравственного характера. Доселе видели мы одних сослуживцев его, связанных с ним дружбою, доверенностью, уважением и обстоятельствами, которые заставляли их дорожить дружеским его к ним расположением. Приязненные же сношения его с графом Петром Ивановичем Паниным, братом министра, могли бы и одни служить ему несомненным одобрительным свидетельством. Герой Бендер, довершитель подвига, начатого приятелем его Бибиковым в сокрушении Пугачевского мятежа, был человек ума твердого, строгой чести и характера непреклонного. Честолюбивый, но честолюбия не столь гибкого, не столь обделанного людьми и событиями, сколь честолюбие брата его, который возмужал и состарелся действующим лицом на сцене страстей политики и Двора, он не мог удержаться на пути состязаний и почестей, Императрица отзывалась о нем с уважением, хотя и не имела к нему особенного благоволения. «Вы знаете, что я не была большая охотница до Петра Панина, говорила она однажды графу Строгонову, но должна отдать справедливость уму и характеру его. Вот один случай, в который успела я узнать его. Я привезла в сенат проект указа. По прочтении оного, все сенаторы единогласно одобрили его: один Панин, потупя глаза, хранил молчание. Я спросила о мнении его. С твердостию и глубоким исследованием, начал он представлять мне все неудобства и невыгоды его. Я убедилась его мнением и должна была согласиться с ним. Проект был отменен». Передавший мне этот анекдот прибавил, что сенатские предания и сенатские старожилы сохраняют с уважением особенно память трех сенаторов: графа Петра Ивановича Панина, Александра Романовича Воронцова и Чичерина. Вызванный из бездействия на государственный подвиг, избавив Екатерину и Россию от бедствия, которое, после смерти Бибикова, начало свирепствовать с большею силою, граф Панин снова сошел с поприща и возвратился в свое уединение. Но любовь к России, но живое соучастие в делах ее и делах Европы, не хладели в сердце его и во дни мирного отдохновения. Фон-Визин был с ним в переписке беспрерывной, извещал его о всех происшествиях, достойных внимание, сообщал ему (без сомнения, с ведома министра) списки со всех любопытных депешей, министерских бумаг, внутренних и внешних, часто спрашивал мнения его по делам, в них изложенным, для передачи брату. Жаль, если переписка сия не сохранилась в целости. В бумагах Фон-Визина нашли мы только несколько червовых писем его и ответов к нему графа Папина. Судя по образчикам, сии ответы весьма замечательны. Они могли бы служить рецензиями на современные явления. Граф Пантн показывается в них Катоном-цензором. Слог его замечательно тяжел, выражения часто темны: но из этого кремня высекаются мысли светлые и чувства всегда благородные. Из следующих отрывков можно будет заключить вообще о свойстве сей переписки и степени ее занимательности.
Письма Фон-Визина.С.-Петербург, 4-го Января 1772.
Во исполнение вчерашнего моего обещание, имею честь послать к вам, милостивый государь, два рескрипта о перемирии: один к графу Петру Александровичу (Румянцову-Задунайскому), а другой – к графу Алексею Григорьевичу (Орлову-Чесменскому).
Милостивое письмо вашего сиятельства, изъявляющее при обновлении года желание ваше о моем благосостоянии, тем более трогает сердце мое, что и я настоящим моим счастием одолжен вашему покровительству. Верьте, м. г., что нет на свете ничего такого, чему бы не пожелал я доказать вашему сиятельству я истинную мою благодарность, и сердечное усердие к особе вашей.
Рассуждение вашего сиятельства о толкованиях публики, судящей по обманчивой наружности, сказывал я его сиятельству графу, братцу вашему. Радуюсь, что мое о том мнение почел он справедливым, и для того осмелюсь я здесь сказать оное. Публика редко или и никогда не отдает справедливости живым людям. Потомству предоставлено разбирать и утверждать славу мужей великих; оно одно беспристрастно судить может: ибо никакая корысть не соединяет тогда судью с подсудимым. Достойный человек не должен огорчаться тем, что льстецы при нем, отъемля его цену, придают ее своему идолу. Такие льстецы сколь иногда ни заражают своими подлыми и ложными внушениями публику; но она, рано или поздно, отдает справедливость достойному, разобрав лесть и клевету от самой истины. Впрочем, милостивый государь, извольте поверить, что наш *** столь открыт, что никто, конечно, душе своей не помыслит, чтоб он даровал России спасение и мир премудростию своею.
О г-не Ассебурге спрашивал я нарочно его сиятельство графа, братца вашего. Он изволил сказать, что нет никакого еще назначения для сего министра, а принят он в службу как человек великих достоинств и способный на всякое большое дело.
С.-Петербург, 20 Января 1772.
С сердечною благодарностию имел я честь получить милостивое письмо вашего сиятельства от 12 Января. Откровенность, с которою вы изъясняться со мною изволите по содержанию оного письма, делает мне особливую честь, побуждая меня изобразить здесь мысли мои, родившиеся от собственных рассуждений вашего сиятельства. Правда, м. г., что великий человек стараться должен не допускать славу свою похищать другими; но если льстецы и предают иногда потомкам людскую славу, то нельзя же и от потомства отнять той справедливости, чтобы не распознавало оно истины от лжи. О потомках наших должны мы судить по себе самим. Сколько же древних историков, а в особенности стихотворцев, презрены нами для того только, что мы подозреваем их или в лести, или в злобе! Для сего первое старание читателя истории состоит в том, чтобы тотчас узнать жизнь авторову, и тогда уже судить, достойна ли веры его история. Один добрый и справедливый историк задавляет тысячи подлых писателей, которые, конечно, бесчестят и себя, и своих героев. Все те большие люди, коих история писана во время их жизни, должны твердо верить, что не по тем описаниям судить об них будут, которые они читали сами, а но тем, которые по смерти их свет увидит. Тогда-то зависть умолкнет, лесть исчезнет и все пристрастия, подобно грубому илу, упадут нечувствительно на дно, а истина одна всплывет наверх.
С.-Петербург, 26 Января, 1772.
Новое и великое явление открылось для Дании сего месяца 6 (17) числа. Королева, фаворит ее Струэнзе и множество других особ арестованы. Она отвезена в Кроненбургскую крепость, а прочие в Копенгагенской содержатся под строжайшим караулом. А каким образом происходило сие приключение, о том имею честь для вашего сиятельства включить здесь выписку из письма вашего поверенного там в делах, г. Местмахера. К сему остается прибавить только то, что на графа Ранцау, как на производителя дела сего, надет орден Белого Слона, и что у Струэнзе нашли 800.000, у графа же Бранта 300.000 Датских талеров или наших рублей.
Можно сказать, м. г., что история нашего века будет интересна для потомков. Сколько великих перемен! Сколько странных приключений! Сей век есть прямое поучение царям и подданным.
С.-Петербург, 31 Января 1772.
Пребывающий здесь Прусский министр получил от короля, своего государя, депешу, из коей выписку здесь в переводе приложить честь имею. Ваше сиятельство изволите усмотреть из оной, что отторжение Крыма подвержено великому затруднению; но мы уже далеко вошли в сие дело, и я не чаю, чтоб наш Двор согласился бросить предприятое толь твердо намерение в рассуждении Татарской независимости. По крайней мере до сего часа не взираем мы ни на советы Венского двора, ни на упорство явного неприятеля нашего, который, как видно, всю свою надежду на Австрийцев полагает. Правда, м. г., что по всему судя, кажется, нельзя миновать новой войны: ибо с одной стороны нет сомнения, что Венский Двор не престанет делать преграды нашему с Турками примирению, а с другой стороны видим, что король Прусский воевать уже решился. Продолжение войны нам тягостно; но не легко будет и Цесарцам, когда друг наш с ними разделываться будет.
Датские дела становятся ныне особливого внимания достойны. В надежде, что известия об оных вашему сиятельству угодны будут, принял я намерение пересылать к вам, м. г., копии со всех Датских депешей, как здесь получаемых, так и отсюда отправляемых.
С.-Петербург, 7 Февраля 1772.
Не могу довольно изъяснить, с какою радостию отправляю я здесь к вашему сиятельству все обещанное хною на прошедшей почте. Вы, м. г., увидите тут истинное торжество братца вашего. Вдруг положение всех дел прияло для нас новый, славный и полезный оборот: неукротимый Венский двор, почитавший до сего дня все наши резоны недостойными своего внимание, приемлет их же за доказательства геометрические, почитает кондиции ваши справедливыми и признает систему нашу неутральною. Все сие есть действие душевной твердости братца вашего, которому отечество наше одолжено будет миром, возводящим его на верх славы и блаженства.
С.-Петербург, Марта 6 1772.
Можно сказать, что князь Кауниц во все нынешнее дело распорядил меры свои так неудачно, возненавидел нас и возгордился столь безрезонно, переменил свою систему так скоропостижно, что чрез все сие заслуживает он лишиться эстимы всего разумного света. Гордость злобная всегда нестерпима; но гордость, переменившаяся вдруг в смиренную низость, достойна посмеяния и презрения!
Прибывший вчера из Берлина к графу Сольмсу курьер привез от короля весьма любопытные пиесы, в коих его Прусское величество, своим манером, отдает вею справедливость странному поведению князя Кауница. Жалею, м. г., что на сей почте не успеваю сих бумаг послать к вашему сиятельству, но на будущей стараться буду оное исполнить.
С.-Петербург, 20 Марта 1772.
Нельзя лучше изобразить характера князя Кауница, как ваше сиятельство его представляете; но при всем том, положа за правило, что всякий и совести не имеющий человек остается тогда при своих обязательствах, когда в том находит свой интерес, нельзя усомниться, чтобы Кауниц не прямодушно вступал теперь с нами в общее дело. Всеконечно, м. г., трактуя с таким человеком, не надлежит выпускать из глаз осторожности, но оная и наблюдается по тольку человечески возможно.
С.-Петербург, 17 Апреля 1772.
Ожидаемый столь долго из Вены курьер наконец сюда приехал. Князь Кауниц сообщил здешнему Двору, однако же берет на свою долю его государь. Я не могу всех депешей сообщить теперь вашему сиятельству, затем что они еще мне не отданы; но, читая их, я нарочно выписал для вашего сиятельства то, что составляет существо сих депешей. Вот, м. г., что Венской Двор себе откроить хочет: «Часть Краковского воеводства по правую сторону Вислы, от Биала вдоль по сей реке до Сандомира, а оттуда вперед до супротив Зволена по реке Вепрже; оттуда до Баркова в угол, где соединяются границы воеводств Люблинского, Красно-Русского и Брестского, и где впадает в сию реку рукав другой реки, начинающейся на границе воеводства Брестского, до сего последнего воеводства и Великой Литвы. Оттуда вдоль по границе воеводства Брестского, или Великой Литвы, и между воеводством Бельцким и Волзиским, так чтоб целое воеводство Бельцкое включено было в новую границу. Потом вдоль Волынской границы до Подолии, и вдоль границы сего воеводства до Днестра и по ту сторону сей реки, вниз по ней, до Молдавии. Наконец вдоль границы Молдавской до Трассильвании и взаимно до Венгрии, или до уездов Мармора и Радны, так чтоб все сие присвоение граничило левым крылом до Силезии, а правым до Трансильванской границы».