bannerbanner
Стервятники
Стервятники

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 4

Отбрыкался, отъездился Сивка пегий?..

Не по себе стало Дмитрию Прокопьевичу от такой думки.

Кому сколь Господом отмерено? Знать бы… Обычно меркой отцы да деды с прадедами служили: ежели в роду кажному из мужиков за седьмой-осьмой десяток переваливало, то и по сыновьям-внукам Господь аршин свой жизненный так же прикладывал. А у него, Митьки Демина, какие мерки по мужичьей родове? Прадеда – деда не знал. Отец рассказывал, что они оба молодыми в тайге сгинули. Да и батяня так же кончил, всего лишь на пятом десятке…

Это что же получается, а? Один он, Митька Демин, по жизни до сей поры в везунчиках?

Да уж, фартило… Когда малыми в бабки бились, собирал с кона навар только по меткости глаза и твердой руке, а не свинчатым битком. Тьфу ты, прости господи, о каком тогдашнем наваре заталдычил: не на медь орленую играли – откель она у деревенских замурзанов! – на те же самые бабки, отполированные руками и временем до блеска благородного.

Хозяйство семейное особым достатком не блистало, но батяня охотником был добрым, ружьецо имел справное, по снегу уверенно бил соболя и белку. Митькины старшие братья, Прокоп и Демид, наловчились силки и петли на зайцев с куницами ставить, а его годков с восьми батяня приобщать к промыслу начал. К четырнадцати летам Митька ростом заметно прибавил, крепкие кости мясом обросли, – стал на равных с отцом и старшими братьями в тайгу хаживать.

Домашние дела правила матушка. С тремя младшими Митькиными сестрами. И четвертую под сердцем носила, когда батяня в очередной раз по чернотропу свое охотничье воинство собрал на соболий промысел. Пошли на привычные угодья, за полсотни верст к северам от родного Курунгуя. Там Большая Анга черную студеную воду несет долго. Самый соболь как раз за Ангой, в кедрачах.

Тут лихо и приключилося. Вроде бы и плот привычно сбили, не впервой. На переправу пошли основательно и неторопливо. Но закрутило на стремнине, понесло на гудящие пороги и так хлестануло, что очухался Митька только затемно, в полной заледенелости. Отвел Господь погибель. Повезло… А на другой взгляд, какое, на хрен, везенье, если оказался выброшенным на противоположный берег в задубелой и мокрой до нитки одеже! Даже сереница, тщательно замотанная в вощеную тряпицу и в мешочке кожаном – огневице – за пазухой сберегаемая, пострадала от воды бесповоротно. И что с батей и братьями?..

Никогда больше Митька ничего про них не узнал. Сгинули. Таежному духу на жертвенный дар пошли. Скрыла черная вода Анги эту тайну. Как выбирался из тайги – отдельный рассказ. Благо, бывал уже на угодьях, ведал про одно зимовье неподалеку, там согрелся и ожил. Больше недели, на запасах из зимовья, прошаривал речные берега вниз по течению. Но следов батяни и Прокопа с Демой так и не нашлось. Потом сподобился перебраться через Ангу и возвернуться домой. Лучше б не приходил… Маманя от всех митькиных известий раньше времени разродилась мертвой девчухой, так что не получилось у Митьки четвертой сеструхи. А матушку родовая горячка и кровотечение свели в могилу через сутки. И остался Митька в неполные пятнадцать годков главой рода с тремя сестрами на попечении: десяти, восьми и трех лет.

Благо родни – пол-Курунгуя. Разобрали девок. Двоюродная тетка и Митьку к себе звала, но он уперся. Из родной избы – ни шагу. Дядька Тихон к себе в промысловую «артелю» взял на подхват. А куда Митяю деваться, чем жить да сестрам помогать, – кому лишний рот задарма нужон?

На пятом годе в промысловой тихоновской артели Митька уже совершенно справным охотником заделался. С ружьецом и купцом! Знамо, что в общий счет артельщики соболя и белку били, но рухлядь каждый сдавал самолично. У Митяя оказалась твердая рука, а посему зверушек в глаз бил аккуратом, шкурки не портил. Один шустрый приказчик в Качуге митькины шкурки особо выделял, платил щедрее. Дядька Тихон поначалу даже нос задирал, мол, знай наших, а потом переменился: кривило его, кады «купец» не сыновей тихоновских нахваливал, а более щедро тряс кошелем, двуродного племяху выделяя. Оно так и скатилось к раздраю опосля очередной промысловой поры.

И засел Митька на зиму одиноким волчарой в родительском доме, а по теплу подпер тесовые двери и калитку в воротах, да и подался к тайгу. За теплые месяцы обустроил свое зимовье за Ангой, по осени поднакопил припасов.

И зажил – сам себе хозяин. Оканчивая промысловую пору, появлялся в Курунгуе, сбрасывал сестрам от охотничьих щедрот, а себе оставлял ровно столько, чтобы до следующей собольей поры не бедствовать и с припасом для промысла быть. А куды боле? В охоте везло, чего еще желать? Конешно, большая из сестер, Анюта, перебравшись из девок в бабы замужние, сразу поучающего гонору набрала. Моложе Митьки, а сверлила, как бабка-сводница! «Остепенись, выдь из отшельников, в родителев дом возвертайся и бабу туда приводи, а ежели невест в Курунгуе недобор, так в Малой Тарели молодух хватат с избытком, а уж в Бюрюльке счет и вовсе на десятки идет, особливо кады такой молодец подкатит чин по чину со сватовством…» Но Митька на эти вопли-уговоры, что Анюта кажинный раз заводила, и усом не вел. Трещыт баба – да и пущай трещыт!.. И не задерживался в селении.

Сумеречничая в зимовье за латанием ичиг или попросту глядя на чадящий огонек жировой плошки, думал, конечно, о таком раскладе. Да чё народ смешить – какой он покедова хозяин? Вот кады вослед за Анютой и Таньчу с Марьяной за мужиков пристроит, тады и глянем…

Решилось со временем и с Таньчей, и с Марьяной. Да оборвалось вскорости Митькино везение. Хотя ежели с другого бока глянуть… Гнил бы в землице сырой!

А получилася история еще та!

Вышел из тайги Митрий со знатной добычей. Повез в Качуг соболью рухлядь к приказчику-скупщику, с коим дело имел. Охотного люда там уже немало толклось, бойкие торги шли. Знамо дело, кругорядь и людишек темных крутилось, как гнуса таежного. Энти гаврики на уме одно держали: кусман урвать с ротозея-промысловика, подпоив в кабаке, а то и дубиной по голове шандарахнув или ножичком вострым пырнув. Митрия сия доля покуда обходила, да и на старуху бывает проруха.

В обшем, и его черед настал: зашел в трактир к Ерофеичу щец похлебать, а там его ватага пришлых каких-то окружила. Дерзкие людишки, с ножиками и топорами, числом с полдюжины. Ну и разметал их Митрий. Поначалу в кулаки отбивался, а потом, в раже и злобе от подлости такой и порезов, вырвал у одного из татей топор да и расчехвостил ватагу в мясо…

Живот свой спас, но везение завершилось: подоспели полицейские чины и увели Митьку в полицмейстерское присутствие. Э… не так! Сам пошел, дабы все в аккурат по справедливости и разрешилось, в чем и сумления не имел: и трактирный люд видел всю заваруху, да и других зевак и свидетелёв полно было… Эва-н, губу раскатал! Полицмейстеру-хряку обстоятельный сыск – лишние хлопоты и возня. Все и так, как на блюде: жертвы порубленные в наличии, злодей весь в кровище имеется, да и не отпирается оный.

И оказался через месяц Митрий в кутузке, будущем Александровском централе под Иркутском.

Сия тюремная обитель еще на всю Рассею-матушку черным звоном не гремела, представляя собой каторжный винокуренный завод, построенный в 1787 году в большом торговом селе Александровском. И была при нем пересылка – на сахалинскую каторгу, в нерчинские и акатуйские каторжные рудники, на страшную амурскую «колесуху», в якутскую ссылку. Держали в части камер подследственных, из простонародья. Летом 1871 года завод закроют. Государь царь-батюшка великий Александр II лично отдаст распоряжение о выделении 90 тысяч рублей «для приспособления зданий упраздненного завода под центральную тюрьму». Каторжная тюрьма будет готова в ноябре 1878 года, рядом в 1889 году построят отдельную пересыльную тюрьму. В этот же год деревянный Александровский централ сгорит, но за четыре года трудом каторжан будут отстроены уже каменные корпуса, в которых оборудуют 37 общих и 21 одиночную камеры – на 1100 «посадочных мест». Это будет, а пока – кутузка бревенчатая за частоколом из бревен.

Суд был нескорым, но дюже суровым: пятнадцать годков каторжных работ отвалили убивцу пятерых людишек!

Так зимой 1863 года тридцатичетырехлетний Дмитрий оказался в пересыльном каземате. Тянуть каторжную лямку предстояло ему на далеком и неведомом Сахалине-острове. Места, как поговаривали, жуткие и гиблые. А у Дмитрия полный бунт внутри – это как же такой оборот-то?! Жисть свою от лиходеев спасал, а вышло – убивец! Подсахарили, небось, лапки полицмейстерам тайные верховоды тех лихих людишек; разодели, чай, барынь-боярынь жен судейских чинов в соболиные шубейки! Вот оно и сложилось сикось-накось для него, Митрия! Бушевала лютая злоба внутри, да хоть забушуйся – забор высокий, решетки крепки, штыков полон двор…

Но оказался в пересыльном каземате юркий мужичок, из цыган бродяжих. Поговаривали, полюбовницу зарезал, заодно прихватив ножичком другого ее дружка, каковой, стало быть, цыгану полной помехой был. И каторжный срок заработал ревнивец не меньше митькиного.

Вот этот шустрый цыганок и начал подбивать народец в каземате на побег. Дескать, самый удобный случай сорваться, – как на этап команда грянет, пока поначалу в сборах нескладуха-неразбериха катавасится и еще не навесили по рукам-ногам цепей железных. И еще-де пора самая удобная – зима.

«Дурень! Летом тайга-кормилица укроет, а зимой – зверь-шатун, ты и боле никто…». Это ему и Митрий и другие мужики говорили, а цыган поднимал к низкому бревенчатому своду каземата тонкий грязный палец, загадочно качал головой и, щерясь, гуторил в ответ: «От дурней слышу! Ежели на юга в тайгу и сопки пойти, то ищейки след потеряют. Оне где беглецов обычно рыщут? Там, где люд обустроился! А в Саянских горах не в жисть не дотумкают искать, потому как дороженька туда – справедливо, мужики, гуторите! – на верну погибель. Так-то оно так, да не так! Дичи полно непуганой, а если с нехитрым запасом пойти, то и вовсе лепота, полный фарт!»

И сговорил семерых. Дмитрий оказался в их числе, потому как горбатиться на каторге не собирался, убежденный в своей невиновности, а злость от содеянного над ним судилища и вовсе разум затмила.

Под «нехитрым запасом», как оказалось, цыган-заводила подразумевал дело тяжкое, хотя чего терять каторжным варнакам! Зарезали цыган и его дружки под студеное утро двух конвойных солдатиков, заимев пару ружей штуцерных, пороховой и свинцовый припас к ним, две котомки со снедью. И у самих беглецов кое-что имелось: пайка, что на этап арестантам до первого станового харчевания выдадена была. Тут тюремное начальство промашку дало. Надоть было в кандалы сперва заковать, а после хлеб и желтое сало старшому выдавать. А может, в нарочь так поступило: жратвой арестантов не баловали, вот и пущай на дорогу сил прибавят, а кто уж на тракте обессилит… Не судьба!

Бряцая увесистыми штуцерами, в предрассветной темноте ломанулась лосями семерка отчаянных по льду через Ангару, на левый берег, а потом заснеженной долиной – вверх по Китою на юго-запад, нацелясь на глухомань Восточных Саян.

По свежим следам пошла конная погоня, стала настигать. И понесли беглые первые потери: застрелили стражники двоих арестантов за Одинском. Остальных, скорее всего, ожидала та же участь, потому как за двух зарезанных конвойных солдатиков пощады не жди!

Но закружил седой хиус бешеную метель, и оторвались пятеро беглецов от конного храпа погони в таежных распадках…

Тяжело дышится Дмитрию Прокопьевичу, не отпускают тиски, грудь сдавившие. Вот, ведь, чертова промоина! Как проглядел? Ладно бы по первопутку тайгу топтал… Тот шустрый цыган, что из централа их на побег подбил, тайги вообще не знал. Так же ухнулся на горном ручье в промоину. А там вода живая и яростная – снаружи и не подумашь, как под ледяным настом поток несет! Наступил цыган на ледяной пузырь, – трах-бабах! – и враз затянуло под лед. И оставшаяся троица, как узрел он, Митрий, враз сомлела в испуге. А чё не сомлеть? И по горным осыпям не ходоки, и страх перед тайгой обуял. Мол, чего на кряжи лезть, ежели в богом забытом поселении, особливо где старательские людишки кучкуются, можно пристроиться. Там никакой царевой властью и не пахнет. Так-то оно так. Власть и в сам деле эти старательские поселения стороной обходит, потому как народец старателев – отчаянный, уркаганский. А песка золотого намоет такой субчик – куда понесет? То-то и оно! В государеву скупку, к купцу али же в кабак с лавкой. Вот где караулить надо! А на старательском поселении пущай оный люд сам разбирается: ежели кого и подцепят на нож-перо – Бог дал, Бог взял…

Махнул Митрий на забузивших – вольному воля. Так и расстались – троица в сторону Ходарея подалась, а Митрий – на юг, к Саянским горам.

Было, было желание жгучее, душу выворачивающее, тож пойти к людскому теплу… Но как подумал обо всей той шушере, что вокруг приисков кучкуется, из-за которых и загремел на кичу… Ан нет, лучше в тайгу родимую, а родная она не только на Анге. И Саянские кряжи – тож.

Так по Китою вверх и ушел в одиночку на западную оконечность Тункинских гольцов. Еще в Качуге братва охотничья рассказывала, что места эти зверем и птицей богатые, прокормиться можно, кады навык имешь. А энтого у Митрия было вдосталь. Конешно, оставшийся штуцер (второй вместе с цыганом под лед ушел) за собой оставил, как и припас к нему. Отделившаяся троица не бузила – отнеслись с понятием: человече в тайгу, да в одиночку… Да и чего зариться на казенное ружьецо, кады за него, не дай бог, при поимке так спросят, что не только спина лопнет, но и шея от веревки. А без энтого «нехитрого запасу» учини-ка, попробуй, сыск: я не я…

Долго ли, коротко ли, но выбрел Митрий на известковые пещеры по левому берегу Китоя. Намыло туточки подземными водами очень даже интересные и большущие норы, почитай, больше десятка. Одна-то и вовсе – дворец подземный, хоть терем в три яруса в ней устраивай! Но Митрий выбрал норку поменее и понезаметнее. С хитрым устройством! Это ж как природа изловчилась: лаз в нору-пещеру в густых кустах – кады б не зима, вовек не отрыщешь. Да и лаз непростой: туда – юрк, а дале ползи-забирайся вверх, только опосля откроется сама грот-пещера. Снаружи мороз трещит, но холод-то тяжелый – по лазу не подыматся, оттого в гроте даже ноги не стынут, ночевать вполне сносно. Даже костерок помаленьку можно разложить – кака-то тяга есть кверху, через трещины…

И прожил в этой пещере он три зимы. Сколь бы еще сподобился… А чё не жить? Охота знатная, рыбалка опять же богатая. Когда припасы к штуцеру иссякли, обмазал ружье звериным жиром, замотал в шкуру козью и в уголке своей пещерки закопал-заховал. Стал с луком-стрелами промышлять, петли-силки ставить на дичину. Думки в голове копошились, что не век же лесным духом по тайге шастать, но не спешил. Второй раз попасть в острог желания не было. Это еще удачливо с кутузкой вышло. Ежели б на этап в кандалы заковали… Не дурак оказался тот цыган, царствие ему небесное, хотя душа у цыгана безбожная, воровская, мятежная…

А куда его, Митрия, душа попадет? Тоже, небось, не на небеса. В адовом котле кипеть ему, хотя и не взял тады, при побеге, греха на душу с солдатиками конвойными. А дале-то как жил? В оммане, аки в тумане. Полная кривда кругорядь выходит…

Осенью 1866 года Дмитрий вышел из китойской чащи с котомкой, набитой золотыми самородками. На Аршан вышел, а потом в селение Тунка подался. Люда там поболе, не так заметен пришелец. Золото в тайге – камень. Ценности никакой. Но и отшельничать при золоте, кормясь с охоты, когда приближаешься к сороковнику – не по уму расклад.

Зацепился за одну молодку вдовую в Тунке, Настену. Местный староста, страсть какой охочий до огненного зелья, был вдове Настене Филипповне довольно близким сродственником. Узрел мужичка справного, добытчика таежного, который и по золотишку удачливым оказался, да за увесистый камушек желтенький в списках поселенских деминскую фамилию намарал на одной из замусоленных страниц так ловко, как будто бы Митрий Демин вообще – тункинский сто лет в обед.

Деминым Митрий сам обозвался, чтобы напрочь судейско-сыскной дух отбить. Покойной матушки в память Деминым стал, не с небес прозвание такое притянул. А хто дознаваться станет? Бабы соседские и те – языками потрепали-потрепали, настениному счастью в завидки, да и завяли вскорости. А чё трендеть: мужик как мужик Настене достался, не лиходей, хозяйственный. И силу мужскую имеет, не в пример покойному Архипу, за которым Настена была. Тот зачах от пьянства горького, даже на потомство мочь-силушку пропил, а с Митрием у Настены через год – малец-удалец, Прокопом крестили. Как батяню со старшим братухой кликали, царствие им небесное… В память о них, сердешных… Кады на третьем годе после Прокоши Настена разрешилась от бремени вторым мальцом, то память продолжил – Демидом окрестил. Ниче парняги вымахали, как и Митрины брательники, – упокой, Господи, их души! – крепкие, в широкую батянину кость…


Печет в грудине. А слабость уж до пальцев добралась. Сводит судорога-лихоманка, а ведь еще третьего дни мог медный пятак на спор согнуть в щепоти… Горько стало Дмитрию Прокопьевичу. Эва, накось-выкуси, Митька-везунчик! Отворачивается фарт-удача… А когда заветную Золотую Чашу нашел, – разом все, что до этого мига гнуло и корежило в жизни, сгинуло-запропастилось! Так для себя и назвал втайне – Золотая Чаша!.. Нагреб тогда самородков в озерце-плошке больше пуда! И потом еще, уже Деминым обзываясь, проведовал Золотую Чашу дважды. Посему и не знали они с Настеной нищеты, хотя и не выпячивал он шибко свой фарт. А так, мал-мало. Дескать, по таежным ручьям – там удача мигнет, здесь лешак подмогнет, по-доброму. Хоронил запас: Настене, ежли што с ним приключится, и сынам на проживу… Настена знат, где желтые камушки в запасе-мешочке схоронены. А путь-дорога к Золотой Чаше у Дмитрия Прокопьевича на кожаном свитке прочерчена, кабаржиной кровицей в энтот кожаный лоскут вдублена. Это еще тады чоркал, впервой выходя от места золотого, волшебного.

А жилу, граниты черных скал прорезавшую, и не колупал ни разу. Вода – вот сила-силушка! Сама сколь надо отломит, да в озерцо сбросит. Там и подбирал, как и в первом разе. А только больше не пойдет. Даже ежли и встанет после лихоманки энтой. Только встанет ли… Но не в энтом загвозка, не в энтом…

Привила тайга Дмитрию Прокопьевичу звериный нюх, а он не обманет! Вот в последнее свидание с Золотой Чашей так и торкнуло што-то! Как почуял кого. Ажно озноб меж лопатками прокатился! Будто сверлит взгляд, чужой и недобрый…

Заночевал тады привычно в пещерке своей затаенной, тремя зимами обжитой, а наутро, кады из норы вылезал, – сверху каменья осыпались, чудом увернулся! И то ль с испуга пригрезилось, а то ли наяву… Черный воин стоял на скале, огромный лук натягивал. Кабы не оступился да не скатился по осыпи в кусты… Опосля чесал оттеля без продыха, пока дымки Тунки не показалися…


Заскрипела дверь за занавеской. Дмитрий Прокопьевич с трудом голову навстречь повернул. Младший, Демид, крепень шестнадцати годков, осторожненько в щель у косяка позыркивает, боится батяню хворого потревожить. Эх-ма, слабина чертова в нутренностях! Отбрыкался Сивка…

– Демча, не хоронись за тряпкой, чево оробел? – Совсем струны в голосе нет, шелест какой-то.

– Да я, батя, попроведать…

– Ты, Демча, это… Прошку кликни и с ним вертайся. Слово у меня до вас…

Сорвался Демча прочь из избы, только занавеска вспорхнула.

Тяжело поднялся Дмитрий Прокопьевич с лежанки, горница качнулась под непослушными, ослабевшими ногами, в глазах помутнело. А в груди огонь распалился пуще прежнего, и рванул кашель всю нутрину так, что только и хватило сил два шага сделать. Кедром срубленным ухнул на лавку под окошком! С кухонной половины испуганно кинулась Настена Филипповна:

– Чой-то удумал! Чево поднялся? В покое надобно пролежать…

– Ты энто… Настена… Кха-ха-ха-а! – Свернуло на лавке бараньим рогом Дмитрия Прокопьевича. – Кха-ах-х!

Настена Филипповна кружку с отваром поднесла, а ему бы воздуха легкого, смолистого, из кедровника. Затопали в сенях, бухнула дверь. Сыны на пороге. Негоже им хворь отцову зреть. Сел на лавке, старшому прохрипел:

– Пошарь под плахой оконной, в углу… Свиток кожаный… Кха-ах-х!

Прошка, чубатый, русоволосый, с батей схожий шибко, под окошко нагнулся, засопел.

– Ну-у!

– Щас, батя, щас…

Вытащил удивленно почерневшую трубочку кожи. Развернуть хотел, но поостерегся, отцу протянул. А Дмитрий Прокопьевич, кашель задавивши, ничего с дрожью в руках поделать не может, так и колотится в черных пальцах свиток с еле различимыми каракулями – чертеж пути к Золотой Чаше.

– Проша… Демча… Настена… Энто оно самое и есть…

– Об чем ты, Митрий Прокопыч, приляг лучше, – опустилась рядом на лавку супружница верная, кружку с отваром в губы тычет.

– Отстань, мать… Не буду я энто варево, не помогат… Печет в нутрях, Настенушка… Кха-х-ха-х! Вы… энто… сами всё…

И – повалился с лавки на пол, еле его Прокоп с Демой подхватить успели. Сволокли на лежанку. А Настена Филипповна в холодной воде тряпицу смочила обильно и лоб ему окутала. Села в ногах, долго слушала хрипы, потом подняла глаза на притихших и напуганных сыновей:

– Вроде заснул…

Осторожно ступая, вышли домочадцы за занавеску, склонились у окошка над кожаным свитком. Стрелки, завитушки, а еще как будто горные пики, ленточки какие-то начерчены – то ли тропы лесные, то ли речки, а кривые буквицы и вовсе не разобрать. И как разберешь, ежели Настена Филипповна и сыны сроду грамоте не обучались, только счетом помалу овладели, дабы приказчики лабазные не дурили при покупках припасов…


Могучий организм Дмитрия Прокопьевича боролся с хворью еще шестнадцать дней. А потом Демина-старшего домочадцы свезли на маленький погост на взгорке за Тункой.

Отплакав, Настена Филипповна поведала сыновьям все, что рассказывал ей ночами, возвращаясь от Золотой Чаши, Дмитрий Прокопьевич. У парней глаза-то разгорелись! Особливо младшой, Демидка, заелозил: давай старшего подбивать на поход в Тункинские гольцы. А там, что, столбовая дорога проложена?! Грудью встала Настена Филипповна на пороге – не пущу! Отца ране времени эти гольцы в могилу свели, не пущу!

Отступились парнишки от матери, но думки свои не оставили. Да еще у Демидки язык – что помело! Приятелю нашептал про поход за поживой! Прокоп ему тумаков-то понавесил, да впрок ли? Это ж, почитай, сорока уже на хвосте по четырем сторонам понесла… Хотя кого в Тунке да и во всей округе байками про золото удивишь – нет-нет да и попадались таежным ходокам желтенькие камушки на перекатах и в неглубоких ямках-уловах бесчисленного множества речонок и ручьев, катившихся с горных кряжей.


На шестом годе с кончины Дмитрия Прокопьевича, весною 1892-го, схоронили Прокоп и Демид рядом с отцом и мать.

А дом-то она все ж таки держала: в хмельной разгул ударились осиротевшие Демины-младшие, быстро и бестолково просадили в пьяном кураже родительскую заначку, за пару лет умудрились напрочь содержимое золотого батиного мешочка прогулять. Опосля чего Демид сызнова разговоры затеял о походе в Тункинские гольцы.

А чево в избе сидеть! Кумекали братья над батиной картой, кумекали… Да только мало это помогло. Связать матеревы рассказы с загадочной картой никак не получалось.

И двинули в тайгу на арапа! Добре поплутали. Вроде бы весь Китой, чуть ли не до истока, да и Китой-Кин, прошарили-облазили, а толку никакого! Перекинулись на Шумак, прокарабкались по петлям троп к верховьям – без толку! Водопады не раз встречались, да только не такие, как мать сказывала. И батин чертеж под них никаким боком не подходил. Но упорно лазили по китойским притокам, гробя на каменных осыпях латаную-перелатаную обутку.

Пожалуй, молодецкой удали еще бы на месячишко хватило, хотя дело шло к концу лета, ночами уже заморозок прихватывал ощутимо. Но в один темный вечерок, когда Прокоп с Демидом расположились на ночлег, нарубив пихтовых лап для лежки и запарив чаю в мятом медном котелке, произошло настолько напугавшее их событие, что вся старательская охота была отбита напрочь.

Сидели сумрачно у костерка, молчаливые от накопившейся за день усталости и беспросветности поисков, прихлебывали чай с сухарями. И вдруг прямо в середину огнища, вздыбив взрыв искр и углей, ударила черная, тяжелая и длинная стрела. А следом – жуткий крик откуда-то сверху, с нависавшей кручи: «О-о-оу-у!!!»

До-ол-го еще он дробился по распадкам гулким ночным эхом.

А братья, подхватив пожитки, ломанулись скрозь чепурник подале от костра со стрелой. Когда окончательно задохнулись от ночного драпа, на земь упали. Отдышивались да ушами водили, глазами хлопая в темень. Опосля только мороз снова прочуяли, да и то не сразу; по новой огонь распалили.

До рассвета тряслись братья с глазами больше плошек, стуча зубами от страха и ночного морозца. Костер не грел, голод не томил! С самого утра, когда кусты различаться стали, кратчайшей дорогой подались домой. Спешили, путей не разбирали: у деревеньки Талой чуть в болотине не утопли, хотя раньше над чужими в таком случае позубоскалили бы вдосталь.

На страницу:
3 из 4