Полная версия
Великий Тёс
Однако в одиночку на станы не ходили. Жалея девок, Вихорка Савин, Колесников да и сам Максим в свой черед уходили с невестами, другие – с инокинями. На следующий день монахини ревниво пытали их – не было ли блуда? Простодушную Капу иной раз доводили до слез. Сорокины злорадствовали, а Васька Колесников безбоязненно ругал монахинь.
Перед очередной избенкой с баней выпал черед идти вперед Максиму Перфильеву. Он виновато взглянул на товарища и взял с собой Меченку, а не брата Илейку: обозу облегчение, десятскому – соблазн, а Ивану – сердечная боль.
После полудня они убежали вперед. Михейка Стадухин давно уже не вышагивал налегке как вож[12], а тянул воз наравне со всеми. Первой подводе по заметенному льду двигаться было трудней других, и на этот раз первым шел Иван. Он то толкал сани наравне с конем, то уходил вперед с лыпой и выстукивал лед. Подводу вела Параскева и сочувствующе поглядывала на казака сквозь обметанные куржаком ресницы. Иван работал угрюмо и зло. На закате солнца он что-то недосмотрел, не дослушал пустот под ногами. Когда толкал груженые сани, лед под ним громко треснул, ухнул и провалился.
Студеная вода обожгла тело. Конь на краю полыньи испуганно елозил подковами. Сани стояли наполовину на льду, концами полозьев касались воды. Ноги казака уперлись в твердое дно, вода плескалась под грудью. Илейка Перфильев бросил свою подводу, подскочил к растерявшейся монахине, подхватил коня под уздцы, стал стегать его. Прибежали другие казаки, шумно потянули оседавшие сани. Иван присел в воду по самое горло, поднатужился, взревел, как медведь, и вытолкал их из полыньи. Рожь не намокла. Его самого выволокли на лед. Потоки воды хлынули с одежды.
Надо было разжигать костер, сушиться, а до зимовья с баней – рукой подать. Иван разделся донага. Приплясывая на льду, отжал парку, рубаху, надел сухие ичиги, натянул на тело мокрый мех и побежал. Ладно хоть сермяжная шапка была сухой. Обозные облегченно напутствовали вслед. Никому не хотелось задерживаться на зимней реке до самой ночи.
Когда Иван уловил носом пряный запах дыма, парка уже задеревенела, стертые ею плечи ныли, будто по ним елозила пила. Задыхаясь, он ввалился в протопленную избушку, краем глаз заметил на нарах сплетенные тела. Они резко отпрянули друг от друга.
– Ты кто? – вскричал Максим в потемках и схватился за топор.
Иван припал к огню. Непослушными руками попробовал содрать обледеневшую парку.
Максим, босой, ухватился за ворот, стал сдергивать рукава. Затвердевшая шкура клацала, как сухое дерево, и не поддавалась. Перфильев выхватил нож из валявшегося на полу ичига, чиркнул от горла до паха, хрустко разломил парку надвое, содрал с товарища мех, затем помог снять меховые штаны. Иван блаженно распрямился у огня. Ему захотелось влезть в очаг. Он поднял глаза и случайно поймал чудной взгляд Меченки. Впервые она глядела на него прямо, в оба глаза, глядела бесстыдно, восхищенно.
– В баню! – подтолкнул товарища Максим. Иван с сожалением оторвался от очага и, шатаясь, вышел из избы.
Баня нагрелась на славу. Осиновые стены потрескивали от жара. В каменке желтой грудой дотлевали угли. Иван влез на раскаленный полок и почуял, как стужа капля за каплей выжимается из обмороженного до самых кишок тела. Так и лежал, перепачканный сажей. Потел, пока не пришел Максим. Товарищ выгреб угли из каменки, обмел сажу со стен и полка, положил меховое одеяло у двери, чтобы было во что завернуться на выход. Принес ичиги товарища.
– Напугал ты нас, черт косматый. Не ждали так рано. А Пелашку я не позорил, – смущенно оправдался. – Так. Баловались! – стыдливо отвел глаза.
– Мне-то что? – буркнул Иван. – Давно понятно, что твоя! Сама выбрала.
Максим молча посидел на порожке. Вытер взопревший лоб и ушел. В корыте под полком размокали березовые веники. Иван стал париться, рассерженно вышибая из себя остатки остуды.
Когда он шел к избе, завернувшись в одеяло, услышал с реки храп коней, шум приближающегося обоза. Вошел, не глядя на обоих, отдуваясь, прилег на нары.
– Что там мои портки? – спросил.
– Сырые еще! – с готовностью кинулась к очагу Меченка. Обернулась к нему, как обычно, в пол-лица, взглянула искоса. – Ничего блудного промеж нас не было! – всхлипнула.
– Хоть бы и было, никому бы не сказал, – буркнул Иван. Принужденно зевнул, крестя мокрую бороду: – Не мне, грешному, тебе зад дегтем мазать!
Меченка задергалась, как на угольях, стала всхлипывать и бросать на Максима укоризненные взгляды.
Добрался-таки обоз до Маковского острожка. Стрельцы с казаками устроили дневку, отмылись, отдохнули и двинулись дальше, в Енисейский острог. Пришли они к месту уже после Филипповок. Женихи и невесты опечалились: редко какой поп соглашался венчать в пост. А ближе Енисейского даже дьяка не было.
Из острога их обоз был замечен на застывшей равнине Енисея. Служилые и гулящие выбежали встречать, окликали знакомых и земляков, брали коней под уздцы, подвели к глубокому оврагу с застывшей речкой и вытолкали подводы на высокий берег.
У распахнутых ворот острога стрельцов и казаков встречали енисейский воевода Яков Игнатьевич Хрипунов, белый поп Кузьма Артемьев, стрелецкий сотник Поздей Фирсов. Все они были одеты в праздничное цветное платье. Среди них Иван не сразу заметил знакомого скитника Тимофея, самого старого жителя этих мест. В нагольном тулупчике, в ичигах, в монашеской скуфье, он скромно прятался за спинами лучших людей.
– Вон старец! – указал на него монахиням.
Те заголосили. Заливаясь слезами, пали перед Спасом на воротах, затем бросились к скитнику в ноги. Белый поп с медным распятьем в руках снисходительно отступил в сторону. Воевода с сотником посторонились, пропуская плачущих монахинь. По щекам смущенного инока потекли слезы.
Возле острога Иван заметил в толпе двух богато одетых мужей. Они походили на торговых людей, но один был в казачьем колпаке, богато обшитом соболями. Оба вертели головами, пристально вглядываясь в лица обозных. Как только разглядел их Иван, так удивленно закричал и замахал руками.
Те степенно подождали, когда он положит семипоклонный начал на образ над воротами острога, приложится к распятию, откланяется воеводе. После стали тискать его в объятиях. Встреча обоза продолжалась своим чередом. Приняв поклоны от Максима Перфильева и Терентия Савина, воевода велел подьячему пересчитать, а своим людям сложить в государев амбар пятипудовые мешки с рожью, крупой да солью. Обозным разрешил отдыхать, а на другой день приглашал к его скромному воеводскому столу для разговора и соборных молитв.
Товарищ юности по войнам на Руси Пантелей Пенда сдержал-таки верное казачье слово, пусть не в тот год, как обещал, но вернулся в Енисейский острог и привез за собой брата Ивана, Похабова Егория по прозвищу Угрюмка.
– Долгонько шли, – весело журил казака. – Ждали тебя ко Дмитру. Со скуки чуть не померли.
Брат с товарищем повели его в свой балаган, наполовину врытый в глинистый склон за речкой. Над ним курился дымок. У очага на земляном полу сидел новокрест тунгусской породы. Его черные волосы были острижены до плеч. Рубаха на нем меховая, тунгусская, шапка русская. На ногах были высокие сары. В углу меж двух ручных пищалей стояли большой трехслойный клееный тунгусский лук да колчан со стрелами.
– Синеулька медведя добыл, – посмеиваясь, рассказывал Пантелей. – Жир в три пальца нагулян на кедровом орехе. Оскоромишься? – кивнул на черный котел с березовой крышкой. – Мы, грешные, скверним живот.
– Нам, промышленным, когда велит Бог поститься, тогда и постимся. А как дает отдых, так и гуляем! – едва ли не впервые со встречи подал голос брат Угрюмка. А то все молчал и сдержанно улыбался.
Ростом в старшего брата он так и не вышел: недотянул с вершок, но был так же крепок и легок на ноги. Щеки его покрывались все еще юношеской, негустой, стриженой бородой. Усы он тоже стриг. Одевался богато, держался степенно, оттого, наверное, и говорил мало.
Тайга слухами полнится, вестями живет. Как расстались они с Иваном здесь, в Енисейском, зимовали потом в Туруханском, ходили в Мангазею за товарами и рожью. Весной узнали от тамошних казаков, что в Енисейском прежних годовальщиков сменили стрельцы. Летом наняли гулящих людей, пришли сюда со своим припасом для промыслов. Ивана Похабова не застали. Они объявили себя промышленными людьми, заплатили проездную пошлину. Да с хлебного припаса сверх пятнадцати пудов на каждого – десятину. Гулящие люди построили им просторный балаган, утеплили его мхом. В нем можно было зимовать.
Синеулька свой пай мехов с прошлых промыслов прогулял еще в Туруханском зимовье. И теперь он был у Пантелея в покруте[13]. Бывший пятидесятник хопровской станицы уже изрядно устал бездельничать возле острога. Воевода звал его на службу, но он собирался на Лену.
Угрюм рад был встрече с братом. Он был богат, имел мешок клейменой рухляди, мог безбедно зимовать возле острога или построить дом и поверстаться в посад – кое-какому ремеслу среди промышленных он выучился. Мог уйти на промыслы. Верстаться в казачью службу, в судовые плотники или в пашенные крестьяне не желал.
– Посадские легче живут! – рассуждал Иван. Он думал, что теперь брат будет всегда рядом с ним. – Я на службах, ты при остроге. Срубишь хороший дом, женишься, – опустил голову, вспомнив Меченку. – Друг другу помогать станем, как все братья. Глядишь, пустим корни в этом краю. Мне назад уж не вернуться. Да и не к кому возвращаться. Где она, наша родня?
– И не к чему, – смеясь, поддержал товарища Пантелей. Взглянул на его сермяжный малахай, вынул из мешка три добрых клейменых соболя. – Шапку сшей по чину и по заслугам.
– Не откажусь взять, – тряхнул мехом Иван. – После посчитаемся. Я ведь в Кетском поручником в кабале записался.
– А вот этого, казак, ни при какой нужде не делай! – строго укорил его Пантелей. – Саблю, шапку и волю береги пуще жизни. На кой она казаку, прости господи, если воли нет?
– Да какая уж тут воля? – усмехнулся Иван и грустно взглянул на бывшего казачьего пятидесятника. Уже появилась в бороде первая проседь, а он все тот же, что был под Москвой. Иван тайком вздохнул, не желая затевать спор. Пояснил: – За друга руку к кабале приложил! Невесту ему выкупали!
Пантелей шевельнул бровями, взглянув на товарища с важностью.
– Я нынче богатый! – самодовольно рассмеялся. – Сколько надо, столько дам.
После прошлогодней перемены казаков стрельцами острог тоже переменился: со стороны реки, на месте прежних ворот, здесь была срублена проездная башня с часовней. Появилось несколько новых изб за тыном. Острожная церковь Введения во Храм Пресвятой Богородицы была заложена еще при казаках, но на том дело и стало, хотя со стрельцами прислали белого попа с антиминсом[14]. Служилые злословили, что оклад у него больше, чем у стрелецкого пятидесятника, пусть, дескать, сам и строит храм.
За соборным столом у воеводы прибывшие казаки и стрельцы долго молились. Читал что пристало дородный поп Кузьма. За его спиной, кланяясь друг другу, пели инокини с посветлевшими лицами. Смущаясь многолюдья, им подпевал скитник Тимофей. Он клацал веригами и отвешивал поясные поклоны, едва ли не касаясь лбом тесового пола.
На апостола Андрея Первозванного, когда девки гадают на женихов, а парни на невест, стол был накрыт без горячего хлебного вина[15]. Рождественский пост не жесток: по случаю воскресенья на столе стояли стерляжья уха, рыбный пирог, квасы, морсы да слабенькое ягодное вино. Прислуживали две ясырки остяцкой породы.
Воевода намекал казакам и стрельцам, что налил бы по чарке-другой чего покрепче, но не при духовных особах, и все поглядывал с опаской на старца Тимофея, жавшегося в сиротском углу. С укором и насмешкой он объявил собравшимся, что получил грамоту от архиепископа Киприана. Сибирский и тобольский владыка благословил основать возле Енисейского острога мужской и женский монастыри для содействия обращению в православие инородцев, для насаждения и поддержания благочестия в народе. Зачитав по памяти наказные слова, воевода наставительно обвел собравшихся пристальным взглядом.
– Молитвами и благословением архиепископа прибывшие инокини положат тому начало. А вы помогите им построить хоть бы небольшой скит. Бог вас наградит по трудам.
Собравшиеся тупо помалкивали и вздыхали. Непонятный приглушенный ропот никак не походил на желание схватиться за топоры в свободное от служб время.
– Не скитаться же бедным меж дворов? – удивленно воззвал к совести обозных воевода. А поп Кузьма осуждающе крякнул и повел бородой.
Был Яков Игнатьевич Хрипунов далеко не молод, с густой проседью в бороде. Он уже не первый год вдовел. Сыновья разъехались. Ему же от прежней жизни остались только царская служба да поздняя малолетняя дочь, в которой души не чаял.
Выспросив о новостях Кетского острога, о пути, Яков Игнатьевич стал сокрушаться о задержке стругов с рожью и солью.
– В Кетском хранить припас негде, а нам без него до Крещения не дотянуть!
Казаки загалдели оправдываясь, и он снисходительно махнул рукой.
– Все одно всю зиму возить гужом из Маковского и из Кетского. Больше трех дней дать вам отдых не могу. Овса в остроге мало. Коней кормить нечем, – с сочувствием взглянул на Максима Перфильева, и тот свесил кручинную голову.
Когда Иван попросил у Пантелея дать ему в долг соболей на двадцать рублей без торга, чтобы Максиму выкупить кабалу, тот ответил просто:
– Тебя я дождался, теперь не задержусь. Уйду не на один год. Все, что есть, тебе оставлю. Так верней сохранится. А уж ты распорядись, чтобы рухлядь не истлела.
Пантелей прикармливал с десяток гулящих людей, которые пришли на Енисей без гроша, без припаса, в надежде перезимовать возле острога поденными заработками. Из них он высмотрел только двоих, кого мог бы взять в покруту, но и в тех сомневался. Дождавшись товарища, он поговорил, попьянствовал с ним день-другой и затосковал пуще прежнего. Его душа рвалась в неведомые края.
Новокрест Синеулька то валялся пьяным, то убегал в тайгу. Однажды он вернулся побитым енисейскими остяками. Как всякому тунгусу, ему легче было умереть, чем подолгу жить на одном месте.
Среди вкладчиков скита старца Тимофея Пантелей высмотрел старого, беззубого уже, но знаменитого, по сказам промышленных людей, таежного бродягу по прозвищу Омуль. Промышленные частенько подпаивали старика, выпытывая, что знал о Великом Тёсе. Вызнал и Пантелей, что старый Омуль ходил до братских улусов. Верхнюю Тунгуску он называл по-бурятски Мурэн[16]. Рассказывал, как много лет назад, молодым еще, бывал и в этих местах, еще в те поры знал инока Тимофея и думать не думал, что умирать придется в его ските.
В словах старика Пантелей почувствовал знакомую тоску по неведомой земле. Он долго выспрашивал его про тайный тёс в верховья Ангары. Старый промышленный хоть и намаливал себе кончину безболезненную да непостыдную, но томился заболоченным левым берегом Енисея. Душа его рвалась за реку, в тунгусские кочевья, к причудливым скалам, в равнинные братские улусы. Там и смерть казалась ему краше.
Пантелей со стариком понимали друг друга. Их обоих уже нисколько не интересовало, хорош ли соболь по Ангаре и Тасею, много ли его. Пенда спешил в верховья Зулхэ-реки[17] и вызнавал кратчайший путь.
Западная Сибирь, болотистая и равнинная, была совсем иной, чем земля за Енисеем. Там воевали все и против всех. Маньчжуры теснили китайцев, китайцы теснили монголов. Монголы теснили бурят, бесконечно воевали между собой, с калмыками и с киргизами. Буряты теснили на северо-запад тунгусские племена. Те вытеснили за Енисей кетов. Постоянно переправлялись через реку на быстроходных берестяных лодках, воевали и ясачили, добивая ослабевшие народы, осаждали Маковский острог, грозили Кетскому и Енисейскому. С верховий Енисея поднимались к острогу киргизы и канские тюрки. Все здешние народы и племена кому-то платили дань, с кого-то брали ее или стремились взять. Чтобы отбиваться от одних и покорять других, они обращались за помощью к русским служилым и промышленным людям.
Служилые с большими трудностями проникали в низовья Ангары и верховья Енисея, в Тюлькину землицу. Закрепиться там до поры они не могли. Промышленные же люди на свой страх и риск за десятки лет до строительства Енисейского острога переправлялись через Енисей и расходились по тайге тайными тропами. О том, где были, как ладили с тамошними народами, рассказывали неохотно и смутно. Но государеву десятину с добытого давали, если, конечно, не могли или не хотели обойти острог стороной.
Что было там, за Енисеем, на хорошо видимом из острога пологом берегу с дальней гривой хребта? О том Иван Похабов имел смутное представление, хотя служил в этих местах не первый год.
– Неужто в самые холода уйдешь? – удивлялся товарищу, примечая его хлопоты по сборам.
– Холод – не гнус! – беззаботно смеялся Пантелей. – Оденься потеплей или беги побыстрей. Не поможет – костер разведи!
– И ты уйдешь? – с беспокойством спрашивал помалкивавшего брата.
Тот пожимал плечами, вздыхал, разумно и неохотно отвечал:
– Думать надо! Топором махать за прокорм, как гулящие, нет охоты. Кузнецом при посаде я бы остался. Но у вас свой кузнец. Жалованье у него хорошее, а сам он, не мне, самоучке, чета. В судовые плотники поверстаться – разве учеником возьмут, на посылки. Стыдно, – теребил волосы по щекам. – Не юнец уже.
– Хочу – не могу! Могу – не хочу! – злился Иван, боясь обидеть младшего и снова его потерять. – Думай тогда!
Старый вкладчик Михей Омуль, прельстившись посулами Пантелея, ушел из скита и поселился в его балагане. Вечерами все они, впятером, сидели у очага, сложенного из речного камня. Дым уходил через колоду, обмазанную изнутри глиной. Под кровом было тепло и сухо.
Послышались шаги снаружи, дверь распахнулась. С клубами стужи через порог переступил Максим Перфильев в волчьем тулупе. Лицо его было красным, обметанным куржаком по стриженой бороде и усам. Десятский скинул сермяжный малахай, поднял глаза на крест в углу, накосо махнул рукой со лба на живот, с плеча на плечо.
– А, подьячий! – посмеиваясь, ответил на его приветствие Пантелей. – И ты добрую шапку не выслужил?
Максим усмехнулся, оправдываться не стал. Скинул тулуп, придвинулся к очагу.
– Угадал! – блеснул глазами на Пантелея. – Прошлый раз, когда встречались, я за подьячего служил, а теперь воевода зовет разрядным на оклад. Только вот в Кетский сходить надо. – И, обернувшись к Ивану, другим голосом, сокрушенным и отчаянным, пожаловался: – Десять рублей обещают дать без роста до Первого Спаса! Где еще столько же взять – ума не приложу!
В этом был намек на слова Ивана, сказанные у воеводы. Похабов его понял и не стал томить товарища, повторил при всех:
– Пенда дает мне на сохранение свои клейменые меха. А я тебе сколько надо, столько дам. Мешок у него большой, – указал глазами в угол.
Максим не таясь женихался с Пелагией. Иванова печаль прошла: отодрал-таки от сердца напрасную присуху. Он уже говорил с ней без смущения, и она стала глядеть на него в оба глаза, только отчего-то опасливо и удивленно, хотя Иван ни словом, ни взглядом не напоминал того, что случайно подсмотрел в зимовье на Кети.
– Ух! – тряхнул головой Максим. – Гора с плеч! – взглянул на Пантелея с благодарностью. – Чего это он? – спросил, кивая на Синеульку.
Пьяный тунгус-новокрест сидел в углу, свесив косматую голову, и выставлял в сторону говоривших руку со сложенной дулей.
– С родней все спорит. Мысленно! – как от пустячного, отмахнулся Пантелей. – После промыслов получил свой пай, погулял с недельку, а потом, как умный тунгус, оленей купил, поехал к родне с подарками. Только вскоре вернулся гол как сокол. С тех пор, пьяный, все с родственниками спорит.
Максим удивленно покачал головой, перестал обращать внимание на Синеуля, будто в углу вместо мужика был пень.
– Пелашка-то что удумала? – обиженно сверкнул глазами на Ивана. – Венчать нас в пост поп Кузьма отказывается. Да мне и заплатить нечем. Подруг-то после Рождества под венец поведут, а ей в невестах ждать надо, когда я из Кетского вернусь. Ревет белугой – оставайся, и все! Ну как я, служилый, останусь, если воевода велит? А с кабалой как быть? Ради нее ведь дал ее на себя! – мотнул стриженной в круг головой. Чистая волна русых волос, еще белевшая по кончикам изморозью, рассыпалась по вороту льняной рубахи.
– Хочешь, чтобы я пошел в Кетский? – спросил Иван.
– Как ты пойдешь, если кабала на мне? – Максим бросил на Ивана рассерженный и туманный взгляд. – Тебя там вокруг пальца обведут. – Он помолчал, глядя на огонь, и горько усмехнулся: – Однако повезло тебе! Девка сильно вздорная. Меня слушать не хочет, – метнул на Ивана затравленный взгляд. – Вдруг тебя послушает? Ты ей скажи: никак нельзя мне не уйти.
– Из меня говорун! – хмыкнул Иван и кивнул на товарища. – Вот Пенда – краснобай! Захочет, черта уговорит!
Пантелей встрепенулся, с любопытством спросил, о чем речь. Казаки наперебой стали рассказывать, как сватали невест. Пантелей посмеивался, то и дело переспрашивая подробности. Угрюм водил настороженными глазами с одного говорившего на другого.
– Хорошую девку взял бы за себя! Но такая за мной не пойдет! – рассмеялся Пантелей, ощерив зубы в бороде. – А то бы выкупил с прибытком: истомился жить без жены… Все блужу с ясырками да с инородками.
Максим опасливо схватил сермяжную шапку, торопливо накинул на плечи тулуп. Пантелей развязал кожаный мешок, вынул связанных в сорока соболей. Потряс их, расправляя.
– Все клейменые. За десять рублей отдашь не торгуясь. А если поторгуешься, то продашь с прибылью, чтобы на свадьбу что-то осталось. Когда сможешь, Ивану долг отдашь, – протянул распушившуюся связку Максиму.
Тот, рассматривая мех, придвинулся к ледышке окна, пощупал мездру.
– Какой залог возьмешь? – спросил вкрадчиво.
– Об этом с Похабой договаривайся.
Иван отмахнулся от взгляда товарища, как от самого пустячного дела. Максим поклонился и вышел. Угрюм тут же завозился в углу, где тихо сидел при госте. Не глядя ни на кого, оделся не в парку, а в суконный кафтан и сапоги, будто собирался идти в церковь. За стенами балагана к ночи приморозило так, что потрескивал лед на реке. Ни слова не говоря, Угрюм вышел и притворил за собой дверь.
Пантелей хохотнул, расправляя пятерней густую бороду:
– Кишками чую, пошел у подьячего невесту отбивать!
От насмешки товарища у Ивана снова заныло под сердцем. Он вздохнул и свесил голову. Пантелей знал Угрюма лучше, чем он, родной брат.
– Выпить что осталось? – спросил хмуро.
Пантелей тряхнул кувшин, грубо слепленный из обоженной глины. Прислушался к плеску.
– Можем еще взять на кружечном дворе. Воевода не велит пьянствовать по избам и по балаганам, но мне дадут.
Невест поселили в келье на месте заложенной острожной церкви. Жили они с инокинями. И тем и другим было тесно. Собирались они под одним кровом только для ночлега, а днем разбегались. Невесты уходили в угловую избу, к казакам и стрельцам, где скопом жили все обозные, варили им кашу, пекли хлеб, стирали. Инокини вели своих добровольных помощников к освященному под скит месту на возвышенности за острожной стеной.
По малолюдству приострожного населения днем калитка в острог не запиралась. Острожный воротник со свободными от караулов стрельцами ходил расчищать место под женский Христо-Рождественский скит. На кураульне маячил стрелец. Примелькавшегося уже промышленного Угрюма в острог запускали без расспросов.
Он прошел под проездной башней, увидел дымок над землянкой посередине острога. Повертелся возле келейки, потопал ногами, покашлял, прислушиваясь к голосам, потом торопливо перекрестился и решительно толкнул дверь.
Вечерело. Жилье освещал горевший очаг. Дым стелился по потолку и уходил в вытяжную дыру. Угрюм наклонился и притворно закашлял, успев разглядеть трех девиц, застигнутых врасплох. Обрадовался, что монахинь здесь нет.
– Молодого, красивого, богатого жениха не ждете? – спросил с удалью в раскрасневшемся от мороза лице.
Приземистая, крепенькая, как горшок-кашник, и длинная девицы вскочили, стали выталкивать его из жилья. Третья испуганно прикрыла ладошкой щеку с большим родимым пятном. Между тем она и промышленный успели пристально оглядеть друг друга. Этого взгляда Угрюму хватило, чтобы оценить невесту Максима. Довольный собой, тихонько посмеиваясь, он выскочил из землянки. «Показался – и ладно», – думал. Девки должны были его запомнить.
Едва рассвело, он снова оделся в кафтан и сапоги. В лихо заломленной собольей шапке приплясывал под яром у реки в виду укрытых на ночь прорубей. Знал наверняка, с утра кто-нибудь из девок пойдет за водой. И не зря ждал. Издали еще он узнал Меченку. Она вышла из острога с коромыслом на плечах с двумя березовыми ведрами на его крючках. Угрюм расправил сведенные стужей плечи, пошел навстречу бойким шагом. Встав фертом на тропе в снегу, заступил ей путь. Девушка остановилась, приткнула платок на щеке, подняла глаза.