bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
1 из 2

Владимир Гандельсман

Разум слов (сборник)

© Владимир Гандельсман, 2015

© Валерий Калныньш, дизайн серии, 2015

© «Время», 2015

Разум слов

Человеку нужна только комната

«Как ты не любишь, как зима черна…»

Как ты нелюбишь, как зима черна,как нелюбовь твоя непредставима,о, всё, чем жив – тобой, твоим, твоими,на всё твоё душа обречена,не дай любить кому-нибудь, как ятебя, и вспоминать, как вспоминаю,как ты нелюбишь, будто жизнь инаянам предстоит, любимая моя.

«Я люблю твою жизнь, что согрета теплом изнутри…»

Я люблю твою жизнь, что согрета теплом изнутри,от тебя независимо, взятую всею тобою,у окна, где дрожат осыпающиеся фонарии уходит трамвай к Блохину, словно зверь к водопою.Я тем больше люблю её, что не могу сохранитьтак, чтоб ты её тоже любила и, больше не споря,чтоб душа твоя в силах была повторитьэту чистую линию тела, лишённую горя.О твоём белоснежном объёме, имеющем зренье и слух,о гордыне твоей в драгоценном сосуде,говорю о тебе, о твоём умирающем чуде —так смиренно создать мог не гордый, но любящий дух.

Данте

Я в неоплатном пред тобой долгуза оголённость слова до весла,которым толщу океана гну.Прощай навеки, ты меня спасла.Я знаю, с кем я разговор веду,и если слышен в голосе металл,то это к непосильному труду.Я видел куст – он кровью истекал.Не узришь ты ни скорбного лица,ни слёз моих, их бездна подо мной,горбатое усилие гребцане знает этой немощи земной.Не до друг друга, мы теперь – одно,везде тебе пристанище, как мнеизгнание повсюду суждено.

«Тихопомешанному на муравьях…»

Тихопомешанному на муравьяхчайка была продолженьем ладони,с пепельной славой на тонких крылахи в летаргическом полунаклоне.Он растворялся в соседних мирах.Бледным цветком, прозябающим в скалах,осенью в сердце селившийся страхтак и дрожал среди родственных малых.Жизнью соринки, что слишком мала,тихопомешанному увлечьсябыло всегда перед сном и улечьсяс радостным риском – была не была!Всё продолжается – только и знал,было движение – так он и помнил,только и видел: соломинку поднял,на муравьиной тропе исчезал.

«Снег – на землю, душа – от земли…»

Снег – на землю, душа – от земли,вам сегодня меняться местами.Что ты медлишь, душа? Утолиэтот замысел. Больно?Так зачем привязалась ко мне?Наш разлад – он затеян над нами.Ты любила кого-нибудь? Нет.А со мной породнилась невольно.Всё кому-нибудь принадлежит.Снег и снег, как попытка оспорить,исчезая, летит и летит,так прекрасен, что боязно вторить.Ну и всё же скажи, мы моглиполюбить, как пришли, – не владея?

«В области пчёл, в рыжей стране с солнечной осью…»

В области пчёл, в рыжей стране с солнечной осью,там, где паук плёл мои сны по древесине,я собирал дождь золотой или колосьяи на веранде павлин плыл в керосине.Книгою мне лес пламенел, набранный густовременем игл, липкой листвой и запятымиугольных мух, влажным камням – влажное чувствовторило и растворялось в полуденном дыме.Этот песок вдоль по ступням к пяткам сандалий,гретый асфальт или залив в отмелях белых,россыпь мальков, хрупкий хрусталь рыбьих печалей,их позвонки, перезвон слёз тонкотелых.Если бы мог, если бы смел я усомнитьсяв том, что живу, прежде не жив, или растеньеесли бы смел не называть умершей птицейили птицу не называть ангельской тенью,то и тогда…

«Сквозь тьму непролазную, тьму азиатскую, тьму…»

Сквозь тьму непролазную, тьму азиатскую, тьму,где трактор стоит, не имея любви ни к кому,и грязи по горло, и меркнет мой разум,о, как я привязан к Земле, как печально привязан!Ни разу так не были дороги ветви в дожде,от жгучего, влажного и торопливого чтеньяя чувствую, как поднимается сердцебиеньеи как оно глохнет, забуксовав в борозде.Ни разу ещё не желалось столь жадностно жить,так дышит лягушка, когда малахит её душат,но если меня невзначай эти ночи разрушат,то кто, моя радость, сумеет тебя говорить?Так вот что я знаю: когда меня тянет на дноЗемли, её тягот, то мной завоёвано правотебя говорить, ну а меньшего и не дано,поскольку Земля не итог, но скорей переправа.Над огненным замком, в котором томится зерно,над запахом хлеба и сырости – точная бездна.Нещадная точность! Но большего и не дано,чем это увидеть без страха, и то неизвестно.

«Расширяясь теченьем реки, точно криком каким…»

Расширяясь теченьем реки, точно криком каким,точно криком утратив себя до реки, испещрённой стволами,я письмом становлюсь, растворяясь своей вопрекиоболочке, ещё говорящей стихами.Уходя шебуршаньем в пески, точно рыба, вискизарывая в песчаное дно, замирающим слухом…Как лишиться мне смысла и стать только телом реки,только телом, просвеченным – в силу безмыслия – духом.Только телом, где кровь прорывает ходы, точно крот,пронося мою память, её разветвляя на жилы…Я к тебе обращён, и теперь уже время не в счёт:обращённый к тебе, исчезаю в сознании силы.Опыт горя и опыт любви непомерно даютпревращение в сердце, лишённое координаты,оно – всё, оно – всюду, с ним время в сравнении – зуд,бормотание, шорох больничной палаты.И теперь всемогущество зрения – нежность его,пусть зрачок омывает волна совершенным накатом,это значит, пробившись за контур, слилось существос мнимо внешним и мнимо разъятым.

«Бывали дни безмыслия…»

…и потом одаривает втрое.

В. ЧерешняБывали дни безмыслия, июльна цыпочках заглядывал с балкона,и проникал, чуть оживляя, тюль,и к изголовью свет струил наклонно.Бывали дни – не верил, что умру,когда нас ночь на даче заставала,и сад сиял, и больше никому,нигде и никогда не предстоялане только ты, но эта полнота,утишившая время до приметы.Я и теперь не верю, хоть онаизнемогла, распавшись на предметы.Я и теперь не верю, но слабей.Скажи: волна уходит, оставляявоспоминанья в линзах пузырей,один пузырь с другим сопоставляя…Но человек, склонённый над столом,не слышит, как стучит металлоломи мёртвые клешни передвигает,он времени волну одолевает,и всё его живое существовтройне одарено одним мгновеньем:июльским днём, бессмертным помышленьеми точным воплощением его.

«Где прошлое, в особенности то…»

Где прошлое, в особенности то,которого не помню? Не уверен,что я там жил, и надевал пальто,подшитое убитым насмерть зверем,и выходил в пространство… Там – никто.Но где уже случалась эта явь,которой остановлен я сегодня:пальто, и приоткрытый в бездну шкаф,и нечто, что томится в преисподней,себя своею памятью обстав?И промельком – окно, белёсый дымнад городом, где я всегда повиненв твоих слезах… О чём мы говорим?Зачем наш спор так сумрачен и длинен?Чего ещё друг другу не простим?Какая тяжесть в том, что не укрытьзабвением себя, и тяжесть вдвое —не помнить, что ты помнишь, не любитьтех призраков, притянутых строкою,которых ни изгнать, ни воплотить.

«Вечер. Капель синь.…»

Вечер. Капель синь.Уличный фонарь —мокрый апельсин.Зарево и хмарь.Ложное торчиттело. Ты моё?Как я нарочит.Лодочка-чутьё.Влажное весловспыхивает там.Мост. Не Ватерлоо.Тело по пятам.Кто во мне идёт?На исходе днятело завернётза угол меня.Островок сухойот его пятыстянется водой.Что здесь было? Ты?

«Я жил не в эпоху войны…»

Я жил не в эпоху войны,не в пору гонений неправых,не в горькое время вины,на личных настоянной травах.От пыли полуденной сер,в припадках то зла, то роптанья,я жил, как замотанный зверь,заботами о пропитанье.И дни мои сбились в однопугливое серое стадо,я с мёртвою болью в окноследил за живучестью сада.И слово искало порогступить и исторгнуться вещью,но горло могучие клещисжимали, и зверь становился жесток.Уж лучше б я был недвижими слеп, чем, запёкшейся речьюсращённый с тоской человечьей,задуман настолько живым.

«Без отечества по существу…»

Без отечества по существу,на одной из нелюбящих родиноказавшись в значенье «живу»,я дышу – и тем самым свободен.Я свободен, я делаю шаг,проявление собственной воли,зарождаясь во мраке – во мракпереходит, но высветясь, что ли.Так вот в комнате фары спугнутзастоявшуюся перспективу —удлинённые тени взбегутпо стене и сбегут торопливо.И на стыке косых плоскостейсвоевольным капризом движеньяты пронизан до самых костей,лишний раз изменив положенье.

«Если заперты рыбы, прохожий…»

Если заперты рыбы, прохожий,подо льдом чернокровной зимы,не сошлёмся на промысел Божий —мы виновны, что это не мы.Не забудем холодные трубы(после кубиков на ковре)первых зим и цигейковой шубыледенеющий ворс на дворе,невозможную эту картинучистоты, изумленья, тоски,и ботинки, и вонь гуталина,вечнорвущиеся шнурки.Всё могло повернуться иначе,если б ты не на шутку продрог,как упорный, косой и собачийэтот бег мостовой поперёк,и теперь, если ты не безумец,у перил, на железном мосту,ты останься без дома, без улиц,без всего, я имею в виду, —будет страшно и празднично как бы,как на кухне в торжественный час,где дышали зеркальные карпы,шевеля металлический таз,и, сочувствуя мёрзнущей твари,ты над этой страной воспариполосой розовеющей гари,кровоточащей раной зари.

«Троллейбус, что ли, крив…»

Троллейбус, что ли, крив,раздрызган и знобящ,что едешь, полужив,завёртываясь в плащ,дрожишь, облокотясьна отсвет свой в окне,без тела-то сейчасему теплей, чем мне.Да, я бы мог не жить,не видеть вообще,и слов не говорить,и не дрожать в плаще,но если это Богмне зябкий подал знак,то как Он одинок,Собой расщедрясь так.

«Чем пахнет остывающий утюг…»

Чем пахнет остывающий утюг,и комнаты молочное смерканье,и женственная плавность этих рук,как не ребёнком спящим, как не тканью,где затаился шёлковый испуг.Средь бела дня есть пауза, онаот тяжести любви почти свободна,в ней женщина не мать и не женаи сбывшемуся так же чужеродна,как будто на него осуждена.Не я из её паузы изъят,я только лишь угадываю сумракда зеркала темнеющий квадрат,где в глубине графин с набором рюмокмерцающее что-то говорят.Тем лучше, что мы не были близки,что порознь испытываем этиприливы изумительной тоски,которые испытывают дети,проснувшись, когда в комнате ни зги.

«Ты – лишь инстинкт переступанья…»

Ты – лишь инстинкт переступанья,инстинкт ступни,услышавшей пересыпаньепеска и шорохлиствы в осенних коридорах,где гаснут дни,ты – только ритм преодоленьявсех мер длины,пульсация без направленья,наклон походки,зрачки, посаженные в лодки,что так черны,освобождение от шарфа,от шляпы, блескволос, упавших, точно арфа,меж пальцев, еслиты перед зеркалом и в кресле,и слышен плескдождя, начавшегося с ходу,чтоб жизнь в теплевдруг оттенила непогоду,и вечер зябкий,и женщину в намокшей шляпке —там, в полумгле, —ещё сильней, ты – согреваньееды, питья,со стороны ты – небываньена этом свете,так отрешённо смотрят детииз забытья.

«Вот и Нила разлив…»

Воти Нила разлив,крокодильского Нила,крокодильского Нила разлив.На окраине Фивночь слезы, говоришь? Как ты плачешь, Исида, красиво,очи полузакрыв!Тыпрекрасна, ты миф,одаряющий щедроблагодарные полосы нив.Но поблизости Фивмне к отплытью готовиться в барке ливанского кедра,слышишь арфы призыв?Недожив до войны(слава богу Амону!),пару лет не дожив до войны,я загробной страныдуновению внял и поддался холодному гонутой змеиной волны,тойволны, исподвольабиссинскою кровьюгор увитой… Но так не неволь,распусти мою боль,мой клубок жизнелюбия, крови, прокорма, здоровьяи не сыпь эту соль!Ибескрайний песок,и просторы не эти лья любил, но не мог, но не могтебе верить, мой бог…Моё сердце, пишу, не восстань на меня как свидетельпо ту сторону строк.

«Скучно жить стало…»

Скучно жить стало, в этой связимирры, что ли, мне привези,перьев страусовых, милый муж,надоело в грязи —то дожди проливные, то сушь.Хоть и нету тебе житьяот причуд моих и нытья,с Пунта дальнего, милый муж,скоро ль с глупостями ладьязавернёт в нашу глушь?Что мечтать о полях Иалу,милый муж, коли служишь злу,служба – умным, нектар – для дур,ты пахучую эту смолупривези да пантеровых шкур.Пусть не вспыхнет вода огнёмпод твоим, милый муж, веслом,пусть, с твоим дыханием слит,Шу ни ночью дыханье, ни днёмот ноздрей твоих не отвратит.А вернёшься – податься изэтих мест хорошо бы внизпо течению, там-то ужты простишь мой капризи тоску мою, муж.

«Всё совестней цепляние за жизнь…»

Всё совестней цепляние за жизнь,а речь срывается в словесный шум, кишащийсамим собой, ты вылазке кошачьейчетверолапых строф бросаешь «брысь!».Речь раньше разума, невнятность не каприз,но чуянье и призрак настоящий.И, в дебри зарываясь, как зверьё,почуявшее смерть, она клокочеттем человечнее, чем больше забытьё,чем более сама себя не хочет…То жизнь моя, цепляние моё,обвал и пропаданье среди ночи.

«Над дебаркадером ползёт чёрно-серое небо…»

Валерию Черешне

Над дебаркадером ползёт чёрно-серое небо,пожиратель стоит пирожков,и дымятся лотков маслянистые недра,и в крестовом походе летящего снегая прочитываю: Петергоф.Всё. Пора. Всё. Пора. Затолкать себя в тамбур.Набирая и скорость и хруст,пусть меха меж вагонами хрипло болеют катаром,а на станциях двери, расфыркавшись паром,останавливают вдали чернокуст.Ради слова, растущего ветвью, энергией взрыва —промахнувшись, бесспорно попасть, —ради внутрислогового в суставах его перебива,перелома, сращённого верно и криво,я и трачу построчную страсть.Разве речь одержимого не пробирает до дрожи,и её осязаемый пылчерез голову смысла бросается на бездорожьеослепительных чуждостей, но – и не тронутых ложью,и исполненных сил.Разве из черноты набегают огни Петергофа,или это скорейназывание жизни, и тяжеловесные строфы,и ворчанье с ворочаньем в шубе, сцепления грохот,шаг вовне из разверстых дверей.

«Я тоже проходил сквозь этот страх…»

Я тоже проходил сквозь этот страх —раскрыв глаза,раскрыв глаза впотьмах, —всех внутренностей, выгоравших заединый миг,и становился как пустой тростник,пустой насквозь,пустее всех пустых,от пальцев ног и до корней волос,я падал в ад,точней во тьму иль в вашу Тиамат,не находя,где финиковый сад,где друг умерший, где моё дитя,где солнца жар,где ты, спускающийся в Сеннаар,где та рекаи где над нею пар,где выдохнутый вон из тростникалетучий дар.Я этим жил на протяженье лет,тех лет моих,которых больше нетни среди мёртвых, ни среди живых,я извлекалзвук из секунд, попав под их обвал,благодарятому, что умиралприжизненно, а зря или не зря —поди измерь…Не так твоими мускулами зверьзажатый пел,как я, скажи теперь?Не песней ли и ты перетерпелночной кошмар,ты, с гор спускающийся в Сеннаар?Смотри – река,смотри – над нею пар,как выдохнутый вон из тростникалетучий дар!

«Я говорю с тобой, милый…»

Я говорю с тобой, милый, из угольной, угольнойямы, своей чернотою смертельно напуганной,вырытой, может быть, в память об Осип Эмильиче,помнишь, твердившем в Воронеже: выслушай, вылечи.Я говорю с тобой, больше и не с кем, и не о чем,только с тобою, ещё нерождённо-нежнеющимво временном послезавтрашнем срезе, ты выудисмысл оттуда, где нет его, ты его вынудибыть в этой угольной яме, безумной от копоти,выкопай слово о счастье, о смысле, об опытеписьменной речи – возьми её в виде образчикаречи, сыгравшей прижизненно в логово ящика,в страшной истории так откопают умершего,Господи, он ещё дышит, утешься, утешь его.

«Слушай! Когда тишина над рекой бессловесна…»

Слушай! Когда тишина над рекой бессловесна,там, на кольце сорок пятого с семьдесят первым,там, где деревья стоят над рекою отвеснов чём-то сыром – то коричневом, то светло-сером, —дни моей жизни таким убывают манером,что пресловутому сердцу становится тесно.Слушай! В ветвях облетевших не больше смиренья,чем в оживлённых листвой, но в осенних пробелахищет смиренных сестёр сиротливое зреньепрямолинейнее… И в монотонных пределахнизкого неба, среди облаков крупнотелых,осени блёклое солнце – ему озаренье.Что же, не зря облюбован был мной этот угол,где по ночам, в черноту непроглядную в обаглядя, твердил: примирись! если кто и напуталв жизни – ты сам, примирись, привыкай к форме гробав этой каморке, где затхлости запах особый,где ты безверие зябко в иронию кутал.Что же, отъявленный бред полагать, что за ширмойбыл кукловод – разве он уместился бы в образ? —нет, никогда, никогда ты не слышал надмирныйголос Того, для Кого ты придумывал голос,хоть и не верил в Него, и осенняя моросьвсё застилала, как жгучей тоскою обширной.Слушай! Когда, вкруг полуденной точки свернувшись,день, не успев посветлеть, угасал, там, где вечеросени поздней под дверь мою сбрасывал тушкуголубя – вот благовещенье! – там, где я встречиэтой пугался и вздрагивал, там, где диспетчерметрах в двухстах, на кольце, превращалась в старушку —слушай! – там дни моей жизни текли неизбывно,впрочем, щадя и ночные часы замедляя,там, где последний автобус гасил свои бивни,там, где, инерцию наглого слова теряя,я засыпал и вставал, уже не понимаяпрошлого дня с его пульсом тяжёлого ливня.

«Это город слепых…»

Это город слепых,розоватых, трапецьеобразныхстен, от ветров ненастныхоградивших живых,это город глухихпереулков несчастныхи безмолвных, прекрасныхснегопадов густых.Это город тенейво дворах нездоровых,это город готовыхк вымиранью людей.Это город детьмиоблюбованных горок,древний образ мне дорог, —если хочешь, возьми, —это город зимы,мандариновых корок,холодов, полутьмы,вереницы огнейс жёлтым прицветом йода,и железных коней,и того пешехода…Ну, живи, цепеней.

«Вы просыпались рано утром…»

Вы просыпались рано утром,зимой, когда по цвету дымаиз заводской трубы определялитемпературу воздуха… Тогдавы знаете, как ищет мысль лазейки —как мышь, откопанная на морозе,живая, обезумевшая, в страхебросаясь напролом…Месяц как твержу:«Я ещё здесь, здесь, здесь,Господи, здесь…» —не разжимая губ твержу и продолженьяне вижу столь же истинного…Вы просыпались рано утром,зимой, проездомвы замечали в окнах заводскихрабочего, вы думали: как раноон приступает к выполненью плана —такой живой! Вам не было смешно…Вы помните, вас в детский сад будилапередовая сталинская мама,включая беспощадно свети радио одновременно,а вы за миг до этоговсей мышечною, мышьей жизньюв сон зарывались под одеяло,вы помните, как в детство проникает —в столь раннее, что – навсегда, – казённыйлинолеума запах, туалетаи кухонный непостижимый дух…Вы просыпались рано утром,зимой…

«Когда бы знал, что ждёт…»

Когда бы знал, что ждёт,не захотел бы жить,но ты всегда лишь тот,кто и не мог не быть.Но если здесь дышать,таких измен, как та,ты бы не мог не знать,ты бы не жил тогда.И говорю: прими.Ты не обманут, нолишь окружён людьми,и потому – темно.

«И от любви остаётся горстка…»

И от любви остаётся горсткапепла, не больше напёрстка.Нет, не страшно стало душебыть нелюбимой уже.Вот тебе рукавицы, ватник,лампочка в сорок свечей,кружка воды и мышиный привратник.Чей ты теперь? Ничей.Будешь двуруким теплом двуногимжить, согревая тьму,счастьем обязан был ты не многим,будешь зато – никому,это и есть твоё счастье… Всё жеэто ещё и твой страх,что и тогда тебе Бога дорожебудут пепел, напёрсток, прах.

«Человеку нужна только комната…»

Человеку нужна только комната,комната и кровать,чтобы не метаться из городав город, не ночеватьна вокзале, не дрожать от холода.Человеку нужна только комната,чтобы молиться всенощнои вседенно о себе и о ком-тоещё любимом, чтобы чувства мощновысились подобно иконам.Человеку нужна комнатаи жизнь, прожитая неверно,с ненавистью, с удушающим опытомизмены, трусости, скверныпошлого на ухо шёпота,чтобы сердце рвалось, потом окреплои превратилось в скалу, чья памятьне возрождает из пеплалюбимых, ни подниматься, ни падатьне умея, но лишь стоять ослепло.

«Феноменальность жизни моей, шага…»

Феноменальность жизни моей, шага,вдоха грудная тяга,коченеющий утра пустой объёми шаги мои в нём.В жизнь упавший, в чехлекожи, с принятой на землелогикой мышц, суставов, костейвертикальных людей,я иду к остановке, и там стоюбезмолвно, и не перестаюшевелить от холода пальцами ног,весь – удар прицельного бытия и его срок.

«Ребёнок спит, подложив под щёку…»

Ребёнок спит, подложив под щёкуруку, другой обнявкуклу, ему не снится совесть,он глубоко прав.Так глубоко, как на пустыреснег, – ни фабрик вблизи,ни чёрных фигур во дворепо колено в грязи.Снег на пустыре один,как ребёнок, спит,он ослепительно состоитиз самого себя.

«О радости – как засыпает мост…»

О радости – как засыпает мост,как засыпают полувекиего пролётов,как снег летит в деревья, в их навекиоткрытый мозг,о русле, где лиловое сверло,своих тяжёлых оборотоввращая бремя,колеблет цепи ртутных перемётов,и занесломой спичечный – по крышу – коробок,дарованный на времясезонной стужи…Два-три пейзажа, чувства, две-три темыи детский бог —вот всё, что есть, все крохи изнутри.О радости, о разности – снаружипокой могучий,душа иль плоть – они так много хужелюбой поры.Лишь точной речи, поднятой со дна,влажно-сыпучей,вся разность эта —ослепшей речи, поднятой на случай, —всегда равна.О радости – как засыпает всё,как милицейская кометалетит, мигая,наматывая зелень снега, светана колесо.

«Домой, домой, домой…»

Домой, домой, домой,с Крестовского съезжаямоста, я вздрогнул: боже мой,какая жизнь простая,как всё проявлено: торчатдеревья, трубы,и мокрый снег летит, и спятв снегу гребные клубы,и всё молчит, срезаясь застекло косым квадратом,то набегая, то сквозя,то волочась закатом,а там, средь серых плоскостей,смиряются, смиряют,хоронят, любят, ждут гостей,живут и умирают,и надо двери отворить,и надо чаю заварить.

Три времени года

1. «Чередование года времён…»

Чередование года времёня застаю у себя в котельной,с мышью, притихшей в кладовке, вдвоёмслушаем осени шум запредельныйили вдруг слушать перестаём.Третий уж год параллельно рекея засыпаю, по левую руку —парк, и ничто уже не вдалеке.Дверь отворяю и радуюсь другу,снегу, тающему на воротнике.

2. «За ночь снега под дверь насыпет…»

За ночь снега под дверь насыпет,я лопатой его разгребу,оглянусь – параллелепипеддома жёлтого на берегу,дверь открыта и чай не выпит.А на стенах осела копоть,невесомый рисунок дней,тех, что некий безумец копити записывает… Ему видней…Но меня ничто не торопит.

3. «В угол, в уголь смотрел чёрно-синий…»

В угол, в уголь смотрел чёрно-синийя вчера и таких длиннотвдруг услышал – не звук – пустыню,что замедлило время ходи пропало в полночной тине.Но откуда тогда под подошвойутра хрусткие ямы, бугры,ночь, утёкшая в темень коры,мир с голубизною подмёрзшейнакануне цветенья поры?

«Ещё хожу и говорю…»

Ещё хожу и говорю,на голос отвечает голос,из электрички тонкую зарю —вот эту – я увижу ли ещё раз?Какую глупость совершить могу —так втрогаться в стеклянно-пыльныйпейзаж, что говорить: я избегутоски грядущей, непосильной,и не завидую не любящему жизнь.Но я уже не верюсловам, которые произнеслись.Мы жаркие, вседышащие зверии ничего не избежим.Тем ненасытней потрясенье,когда в вагоне в тридцать тел дрожими дышим сумерками воскресенья.

«В точке мира стоять…»

В точке мира стоять,тучным телом её заполнять,под молочною кожей рукислабый воздух нежнеет,и дождём, набираясь сознания, вдруг тяжелеет,рассыпается на черепки,и уходит буксир под темнеющий свод,выворачивая рукавмирового пространства, его, исчезая, взорвав.Разве был мне когда-нибудь год?Черепки, черепица дождязатихает, и воздух, свежея,снова ластится, как дитя,и в ключицы впряжённая шеячеловеческий череп вращает для бытия.

«Я о тебе молюсь…»

Я о тебе молюсь,я за тебя боюсь.Пока живём – живём,пока вдвоём – вдвоём,но как вместить обещанную грусть,какое платье из неё сошьём?Я не хочу смотретьна государство-смерть,и на его зверей,и на его червей,но как вместить обещанную твердь,читатель Иоанновых страстей?Но как тебя спасти,когда нас нет почти,и дар случайный житьнас понуждают скрыть.Я ничего не вижу впереди.Как эту тьму кромешную вместить?Дай только раз вдохну,дай только жизнь одну, —пока живём – живём,пока вдвоём – вдвоём, —дай только жизнь ещё раз помяну.Жить будем ли мы вновь, когда умрём?

«Шум, шум, шум…»

Шум, шум, шумдождя, шум, шум,спит земля-тугодум,я в подушку стихи прочтуне про эту жизнь, а про ту,где и сердце и ум.Спит, спит, спитземля, спит, спит,кто убил, тот и сыт,я тобою лишь дорожуда ещё двумя, кем дышу,кто ещё не убит.Друг, друг, друг,тебе, друг, друг,моё слово не вдруг,ты приник к нему-своему,как и я приник к твоему,есть лишь родственный звук.Лишь, лишь, лишьдождя, лишь, лишь,под который ты спишь,наполняет комнату шум,шевелящихся долгих думпотрясённая тишь.

«Есть чувства странные, живущие не в сердце…»

Есть чувства странные, живущие не в сердце,но в животе, и даже не как чувстваживущие – скорей как мыши. Светв подвале зажигая, полсекундыты смотришь никуда, чтобы ониуспели незамеченными смыться.И можно жизнь прожить, не отогнави не постигнув маленького чувства,которое заполнило тебя.Нелепость. Но когда родную дочьстарик подозревает не своею,то не измена мучает его,а то, что он любовь извёл на нечтостоль чуждое, что страшно говорить.
На страницу:
1 из 2