bannerbanner
Кумач надорванный. Роман о конце перестройки
Кумач надорванный. Роман о конце перестройки

Полная версия

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 9

– Не прикололо что ли ничего? – спросил озадаченный Стас, когда они, выйдя из квартиры, сбегали все вместе по лестнице вниз.

Валерьян отвернулся к стене, неопределённо цокнул языком. От неотвязчивой мысли о всего нескольких лежащих в кармане рублях ему делалось неуютно.

V

К Арбату они отправились на метро, но, не доехав одной станции, поднялись наверх раньше: не на “Арбатской”, а на “Смоленской”.

– Отсюда всё начинается, – пояснил Кротов удивлённому Валерьяну на эскалаторе.

Он отворил дверь вестибюля и первым вышел на улицу.

– Наслаждайся, – бросил он, несколько картинно поведя по сторонам рукой.

Кротов на сей раз не ёрничал – диковинное стало бросаться в глаза сразу, только лишь они оказались снова в городе.

Уже поблизости от станции по обоим тротуарам сидели и стояли художники, расставив подле себя мольберты с холстами или листами ватмана. Любой желающий мог присесть подле них на приготовленный стул, заказать портрет, шарж. Завершённые работы красовались тут же – всякий рисовальщик желал и впечатлить ими гуляющий люд, и прельстить возможных покупателей.

Портреты, пейзажи, натюрморты…

Юноша в кепке, юноша в панаме… Девушка с длинными распущенными волосами, девушка с короткими волосами, девушка с волосами, собранными в пучок… Летний и зимний лес, лес сосновый, лес смешанный… Морская зыбь, позолоченная восходящим солнцем, речной обрыв… Яблоки, груши, арбузы, персики… Даже связка бананов с иностранной наклейкой.

Занятнее выглядели рисунки карикатуристов. Вдоль тротуаров протянулась целая их выставка, стягивая отовсюду народ. Не все карикатуры делали умелые художники. Вперемешку с ними на альбомных листах или даже на кусках картона выставляли свои аляповатые рисунки самоучки.

Карикатуры были злободневны, остры.

На одной изображался ресторанный ансамбль, за исполнение “Вечернего звона” требующий с клиента оплаты не деньгами, а талонами на масло.

– В точку, – одобрительно прокомментировал рисунок какой-то старик в вылинявшей военной рубахе. – Хоть и есть деньги, а не купить ни хрена…

На другой карикатуре школьная учительница, начертав на доске тему сочинения “Моя заветная мечта”, задрав указку, строго предупреждает класс: “Не вздумайте писать про колбасу”.

А вот измождённая свинья, символизирующая советскую экономику, глядит понуро на собственную тень, которая больше и тучнее её в разы. Намёк ясен всякому – покупатель и правда охотнее идёт сейчас к оборотистым дельцам чёрного рынка, чем в оскудевшие государственные магазины.

Кротов, а за ним и остальные, заухмылялись. Вспомнив про набитую обувью и одеждой квартиру спекулянта, хмыкнул, призадумавшись, в кулак и Валерьян.

Дальше пошли карикатуры уже откровенно политические. Эти были не менее язвительны и злы.

Валерьяну запомнилось изображение молодой пары, любующейся на морском берегу заходом солнца. На уходящем в воды красном диске было написано “КПСС”. И парень, обнимая подругу, с удовольствием замечал: “Как прекрасен этот закат”.

Двое пьянчуг за столом впали в раздумье, и один спрашивает у другого: “А ты знаешь какие-нибудь песни про капитализм”?

А вот и до Горбачёва сатирики добрались. Большеголовый, но щуплый телом, на коротких кривых ножках, с родинкой-кляксой на лысине, он скачет по трибуне мавзолея в балахоне скомороха и наяривает на балалайке: “Перестройка! Гласность! Плюрализм!”.

Здоровенные детины-иностранцы с перекинутыми через плечи ремешками фотоаппаратов, тыча в рисунок пальцами, щерили плохо выбритые рты и весело лопотали своими гортанными, нерусскими голосами:

– О! О! Гог’бачофф! О-о!

Таня, Женя, Мельница, Гришин, Валерьян, Стас, да и московский завсегдатай Кротов вертели туда и сюда головами. Волнующий дух Арбата пронимал каждого из них.

– Кру-у-уть! – выдохнул Мельница протяжно. – Во дают!

– Отрываются, ну… – бросил Кротов, будто бы со скрытой издёвкой.

То ли оттого, что уже здесь бывал, то ли ещё отчего, но он заглядывался на картины и карикатуры менее других.

Ряды карикатуристов, наконец, закончились. Впереди, запрудив всю центральную часть улицы, стояла плотная толпа. Из гущи её звучали митинговые речи:

– …пока мы сами не начнём давить на номенклатуру, никаких перемен не наступит! Слышите? Даже и не ждите! Партаппарат будет душить все начинания на корню!

Валерьян приостановился, заслышав знакомое. Заслонённый от него чужими спинами оратор выкрикивал всё задиристее:

– Правильно на съезде народных депутатов говорили: только гласность, только публичное разоблачение деяний режима! Не заболтать, а разоблачить публично! Пуб-лич-но! Преступления сталинских лет срока давности не имеют.

– Чего там? – потянул шею Стас.

Он купил в ларьке мороженое в стаканчике и неаккуратно облизывал его, роняя под ноги густые белесые капли.

– Сталина костерят, – обыденно пояснил Валерьян.

– Ну и правильно, – одобрила Таня. – Деда у меня при нём посадили.

Чем дальше они продвигались по Арбату, тем чаще натыкались на стихийные митинги, нацепивших на шеи самодельные плакаты пикетчиков, просто каких-то странных, зачастую диковинно одетых людей, зачитывающих вслух свои прокламации.

Гришин взял из любопытства отпечатанную на машинке листовку, которую какой-то неопрятно небритый тип настырно совал всем проходящим.

– Уважаемые сограждане! – приосанившись, прочёл он вслух. – Мы, представители общественно-политического клуба “Демократическая альтернатива”, горячо призываем всех поддержать политику перестройки. Нельзя далее жить в атмосфере всеобщего лицемерия и лжи. Мы должны знать всю правду о нашем прошлом. Мы хотим самостоятельно строить будущее. Хватит отгораживаться от мира “берлинскими стенами” и “железными занавесами”. Много десятилетий подряд нам лгали о том, что стране будто бы угрожают какие-то “империалисты”. В действительности имперскую политику проводил Советский Союз, жестоко подавляя освободительные движения в Восточной Германии, Венгрии, Чехословакии, пытаясь поставить на колени страны Африки, Китай, Вьетнам, Афганистан. Силы реакции в стране ещё не побеждены. Партноменклатура мечтает вновь загнать всех в тоталитарный концлагерь. Свой манифест устами полоумной сталинистки Нины Андреевой она уже озвучила. Активные и неравнодушные граждане, поддержите реформаторский курс! Формируйте в трудовых коллективах, по месту жительства или учёбы ячейки сторонников политики гласности и перестройки. Мракобесы не должны одержать верх! Мы верим, что они не пройдут!

Валерьян, заглянувший Гришину через плечо, заметил, что под печатным текстом был от руки приписан адрес – на собрания клуба приглашали всех желающих.

– А чего, по делу, – оценил Стас. – Я – за.

– Я тоже, – с непринуждённой весёлостью подхватил Мельница. – Прикольная жизнь пошла.

Женя заинтересованно заглянула в листок.

– А эта… Нина Андреева… Она кто такая?

Валерьяну сразу вспомнился недавний разговор на празднике матери, вспомнился отец, негодующе машущий посреди кухни газетой.

– Письмо в прошлом году опубликовала: мол, она против перестройки и перемен, – пояснил он.

– Фу, дура!

Валерьян приподнял плечи, дёрнул уголком рта.

– Химию вроде в институте преподаёт.

Женя поняла на собственный лад:

– А, молодых воспитывать лезет. У нас в техникуме тоже такая грымза есть, историю ведёт. Задрала: то одета не так, то брови не накрась. И вообще, мы – зажравшиеся, войны не видели. Зато вот в её время было – у-у-ууу!

Всевозможных ораторов, окружённых то плотными кольцами, то реденькими слушателями, выступало на Арбате множество. Каждый из них говорил о своём.

Лысенький старичок сердито ругал привилегии партийных работников, и лицо его довольно розовело всякий раз, когда толпящиеся вокруг принимались солидарно хлопать.

Долговязый остроплечий парень, взобравшись на перевёрнутый днищем вверх дощатый ящик, рассказывал про Прибалтику, про Народные фронты.

– В Латвии, в Литве, в Эстонии борются за демократию, за свободную жизнь! – убеждал он, картавя и нервно моргая. – Мракобесы и ретрограды обвиняют Народные фронты в национализме, но это – ложь! В них есть люди всех национальностей: и латыши, и литовцы, и эстонцы, и украинцы, и белорусы, и поляки, и русские. Свобода не имеет национальности. Она – одна на всех!

По поводу Прибалтики, однако, среди слушателей полного единодушия не возникло. Кто-то пытался возражать, даже подсвистывал неодобрительно. Люди сходились в спорах.

Среди всей этой митинговщины вдруг выныривал какой-нибудь поэт и принимался декламировать стихи. К такому тоже враз начинали льнуть.

Праздношатающихся и случайных прохожих то и дело останавливали, прося подписать всевозможные петиции: в защиту свободы слова, в поддержку деятельности каких-то движений со странными, чудными названиями, о публикации книг писателей-эмигрантов, с требованиями полного ядерного разоружения…

Старушка в чёрном монашеском одеянии, повесив на шею склеенный из картона ящик с надписью “На восстановление храмов”, собирала деньги. Когда в прорезанную щель бросали пригоршню мелочи или просовывали купюру, она размашисто крестилась и кланялась в пояс.

Женя, увидев монашку, вдруг замешкалась и, поотстав от остальных, тоже бросила в её ящик несколько монет.

– Верующая что ли? – изумился Кротов.

– Бабушка у меня верующая, – Женя в неловкости потупила было взгляд, но через секунду вдруг глянула на него в упор. – А у неё не только в деревне, но и в райцентре церковь закрытая стоит. Свечку поставить негде.

Голос её неожиданно оказался напитан обидой. Кротов, опешив, умолк, даже перестал улыбаться.

Несколько минут они прошли в молчании.

– Где ж музыканты-то? – спросил затем Валерьян.

В глазах его уже рябило от арбатского мельтешения.

Среди окружающего их людского многоцветья музыканты не были ни самыми многочисленными, ни самыми заметными. Их сборище расположилось обособленно, даже скромно, возле поворота в какой-то узкий и неприметный закоулок. Здесь, на Арбате, их побрякивающие цепями кожаные куртки, накрученные на затылки платки-банданы, нечёсаные патлы не выглядели чем-то нарочито вызывающим, эпатажным.

Музыканты кучковались на тротуаре, возле угловой, уходящей в переулок стены. Некоторые сидели или даже развалились на асфальте, подложив рюкзаки или просто расстелив куртки. Кто-то нестройно и лениво бренчал на гитаре. Девушка с густыми, переплетёнными ленточками волосами, подбегая к прохожим, молча улыбалась и просительно протягивала к ним широкополую шляпу. На её выпуклом, рахитичном лбу синела нанесённая фломастером загогулина, оттенённая подписью “Pacific”.

Гитарист, жмуря глаза, гнусавил:

Я объявляю свой дом безъядерной зоной…Я объявляю свой двор безъядерной зоной…Я объявляю свой город безъядерной зоной…

Разговор с музыкантами завязался у Валерьяна непринуждённо. Тем, похоже, было всё равно с кем и о чём говорить. Валерьян бросил девушке с исписанным лбом в шляпу несколько пятаков, спросил окончившего песню гитариста.

– А на кассетах чего есть? – спросил он, когда тот окончил песню. – Концерты, квартирники свежие…

Гитарист откинул от бровей чёлку, рассмеялся в щедрой беспечности:

– Да что хочешь! Каждый месяц с десяток свежих альбомов выходит. Нужен-то кто?

– Цой.

– Зашибись! – парень разухабисто хлопнул его по ладони пятернёй. – Сам “киноман”.

– Концерты вроде были у них недавно…

– Ещё какие! В Минске, в Алма-Ате. Класс!

– Записи-то есть?

– А-то!

– Покажешь?

Гитарист кивнул на расхристанного волосатого юнца, который, приоблокотясь у стены на объёмистый рюкзак, казалось, дремал.

– Если купить, то это к Дохлому. У него полный репертуар.

Валерьян подсел к нему.

– Концертники Цоя, слышал, новые есть…

Дохлый разомкнул один глаз, зырканул меж век.

– Есть.

– Которые в Минске играли, в Алма-Ате…

Дохлый кивнул.

– А какие там песни?

Дохлый приподнялся, неспешно сунул руку в рюкзак. Порывшись, протянул Валерьяну кассету в замурзанной, вырезанной из тетрадного листа обложке.

– Минский сборник. Последний. В продаже ещё нет.

Валерьян просмотрел перечень песен, нанесённый на кассетную обложку вручную. Заинтересовался.

– За сколько отдашь?

– За “трёху”.

Дохлый спрятал отсчитанные Валерьяном деньги, с деловитой живостью спросил:

– А кроме “Кино”? Много чего подогнать могу: блэк-металл, панк. Заграничные, наши…

– Хватит пока.

– К осени новые альбомы пойдут. У Цоя, у Гребенщикова, у Летова. Много ещё у кого… Приходи.

– Да я не москвич.

– Тогда приезжай. Пиплы за музоном к нам отовсюду слетаются. Иногда из таких пердей добираются автостопом…

Валерьян заметил, что товарищи его, равнодушные к музыке, сбились поодаль в кучку, переминались и поглядывали в его сторону с нетерпением. Он поднялся.

– Посмотрим. Бывай.

Стас ему ухмыльнулся:

– Отоварился, наконец. Меломан…

– Ага, купил цоевский концертник. А ты чего ж?

– А-а, наслушался, – Стас моргнул, тряхнул закинутым за плечи рюкзаком. – В Москве вон столько всего теперь! Чего на музяку эту башлы просаживать?

Ребята прошли Арбат почти до конца.

– Пожрать бы надо, – произнёс Гришин, оглядываясь по сторонам.

Было давно за полдень, и есть хотелось всем. Они свернули в переулок, затем ещё в один, вывернули на параллельную улицу… Подходящее кафе попалось не сразу: одно оказалось закрытым на переучёт, в другом все места были заняты.

– Центр Москвы, а помереть от голода можно, – мрачно пошутил Гришин.

Только через несколько кварталов нашлось подходящее заведение, и гулять начали сразу в нём.

Мельница, ткнув пальцем в меню, сразу затребовал у официантки пол-литра:

– Обмоем! – хлопнул он по карману новых джинсов.

Гришин, Кротов, Стас с весёлостью подмигнули.

Таня с Женей от водки отказались, попросили принести вина. Валерьян, поколебавшись, тоже решил пить водку. Тянуть вместе с девицами вино ему показалось неловко.

Пилось всем с развязной лихостью, закуску принесли обильную. Разговор быстро сделался хаотичным.

– Жирует Москва! – восклицал взволнованный Гришин. – Живёт!

– И мы заживём, погоди, – заверял Кротов. – Так всегда бывает: сначала здесь, потом у нас.

Мельница, примостившись к Тане, уговаривал её попробовать водки. Та долго отнекивалась, но потом, когда вино почти уже вышло, всё же решилась.

Кротов заказал вторую бутылку. Её пили вшестером. Водку пила уже и Женя, приохоченная к тому Гришиным. Громкий сбивчивый говор, объятия с девушками, пьяный смех…

Вывалили из кафе в вечернюю полутьму горлопанящей нетрезвой гурьбой.

– А двинем на Красную площадь! – крикнул Мельница. – Рядом же.

Красная площадь была многолюдна. Светились этажи ГУМа, рубиново мерцали звёзды кремлёвских башен, на мавзолей глазели обвешанные фотоаппаратами иностранные туристы… Оказавшись напротив охранявших ленинский склеп часовых, Мельница выкатил колесом грудь, задрал подбородок, затопал ногами, пародируя строевой шаг. Его каблуки гулко ударяли об отполированные камни брусчатки.

– Так за тебяяяя, родная! – запел он разухабисто.

Туристы обернулись, растянули в глуповатых улыбках рты. Кто-то наставил на марширующего Мельницу фотоаппарат. Дежуривший неподалёку милиционер насуплено смотрел на него из-под козырька фуражки.

Мельница остановился, вытянулся в струнку, отдал по-пионерски салют.

– Великому Ленину – слава! – выкрикнул он, будто специально дразня и милиционера и часовых.

Милиционер подзывающе замахал рукой, зашагал к нему.

Кротов пихнул Мельницу кулаком в спину.

– Валим!

Они с хохотом побежали мимо кремлёвской стены, в сторону Васильевского спуска. Милиционер смотрел им вслед исподлобья, но с места не двинулся.

VI

Ештокины не ложились спать, ожидая из Москвы сына. После десяти Валентина занервничала, а к полуночи уже не находила себе места:

– Он что там, до последней электрички проболтаться решил? Вот тоже гуляка!

Она не привыкла к столь долгим отлучкам Валерьяна.

Павел Федосеевич был более благодушен. Лет двадцать пять назад, когда он, сам студент, жил в институтском общежитии, деля комнату с тремя сокурсниками, то в выходные нередко гонял с товарищами в Москву. Их стипендий на то хватало. Они даже облюбовали один ресторан на улице Горького, куда заявлялись ватагой – все кузнецовские, студенты-стипендиаты.

– Брось, – успокаивал он жену. – Приедет на последней, ночной. Не всё ж ему у нас киснуть.

– Киснуть… – ворчала Валентина. – Поговорил бы с ним лучше, когда вернётся. А ты, выходит, поощряешь…

Павел Федосеевич, льня к передающему последние известия радио, щурил уголки глаз:

– Не гунди.

Однако когда, наконец, ближе к двум раздался звонок, и окосевший, дышащий перегаром Валерьян ввалился в квартиру, лицо Павла Федосеевича вытянулось. Он впервые видел сына сильно пьяным.

– Эк же тебя, а, – обескуражено закачал он головой.

Валерьян замычал, пытаясь проскользнуть мимо родителей, но запутался ватной ногой в половике и чуть не упал.

– Ты что ж, упился совсем?! – гневно и испуганно вскричала мать.

Добредя до своей комнаты и кое-как раздевшись, Валерьян лёг на кровать и почти мгновенно уснул, вконец прибитый выпитым в электричке, уже после застолья, пивом.

Родители же долго ещё переговаривались на кухне.

– Господи, да его ж в вытрезвитель могли забрать! Ещё бы и на факультет сообщили. Вот позор был бы, а! – восклицала, не находя успокоения, Валентина.

– Сейчас каникулы, – скрёб за ухом отец. – Главное, чтоб не увлекался. Любой парень с друзьями загулять может. Сильно скандалить начнёшь – только навредишь. Будет уже из противоречия, наперекор.

Мать его доводы воспринимала слабо.

– Что за друзья-то такие у него появились? – горячилась она. – Прямо сбивают с пути.

– Не драматизируй. Проспится – сам расскажет.

– И скрытный какой стал… Спрашивала накануне, зачем его туда несёт – так внятно и не объяснил ничего.

– Несёт – как и всех. Развлечения, столица… Надо в чем-то его и понять. У нас в Кузнецове молодёжи скука.

– А от водки веселье, да? – ощерилась Валентина. – Будто сам не заешь, чем такие пьяные компании закончиться могут…

– Валя!..

Пререкания Валентина разбередили в душе Павла Федосеевича больное…

С самой свадьбы их, с того дня, как не имеющий в Кузнецове своего угла Павел Федосеевич с немногими пожитками, тремя десятками книг и несколькими папками рукописей въехал из аспирантского общежития в квартиру её родителей, жизнь Ештокиных завернулась вкривь.

Характерами с родителями Валентины, особенно с матерью, он не сошёлся. Её грубоватая, властная мать, железнодорожный диспетчер, привыкшая повелевать домашними, точно машинистами поездов, попыталась направить жизнь Павла Федосеевича согласно своему разумению.

“Вот тоже засел писанину писать! И, главное, проку? Будто зарплата от того сильно прибавиться”, – пилила она сначала дочь, а затем и зятя. Отец Валентины хоть и держался с Павлом Федосеевичем мягче, в глубине уважая его аспирантский труд, но вслух супруге не перечил.

Несладко оказалось Павлу Федосеевичу в примаках.

“Ну такая вот у меня мама. Характерная! Что ж теперь поделать?”, – оправдывая не то себя, не то её, горестно повторяла Валентина.

Через полгода им пришлось съезжать, и пока Павел Федосеевич не получил квартиры, они скитались по съёмным комнатам.

Родом Ештокин-старший происходил из деревни, до которой даже из райцентра надо было добираться не менее трёх часов по ухабистой, еле проходимой в распутицу дороге. Отец его воевал всю войну и, демобилизовавшись, вернулся домой в конце сорок пятого, но израненным, в шрамах и рубцах. Отставного старшину вскоре выбрали колхозным председателем. Он не был этим особенно горд, поскольку знал, что и выбирать было, по сути, не из кого. Из всех деревенских мужиков с фронта, кроме него, вернулись всего только трое, да и из них двое калечные: один на протезе, другой – без руки…

Павел Федосеевич с юных лет слыл парнем толковым, или, как любили говаривать в их округе, башковитым. Потому к окончанию школы (с пятого класса он учился в райцентре, жил у тётки, материной сестры) многие прочили его в вуз. Впрочем, и сам Павлентий (так шутливо называли его тогда родители и родня) к тому времени возжелал того же. Он знал, что ему, образцовому комсомольцу, сыну фронтовика, парню из колхозной глуши, полагались при поступлении известные льготы.

Попасть на биологический факультет областного пединститута для Павла Федосеевича большой сложности не составило. Экзамены он сдал. И обнаружив свою фамилию в списке зачисленных, принял это спокойно, как должное, как то, что и должно было обязательно, неминуемо произойти.

Учёба давалась ему и здесь. Павел Федосеевич ходил в твёрдых хорошистах, временами вырывался в отличники. К четвёртому курсу он твёрдо решил, что пойдёт далее в аспиранты. Такое будущее представлялось ему более привлекательным, нежели распределение в школу куда-нибудь в глушь.

Отлучка в армию сроком на год виделась Павлу Федосеевичу неприятной, но неизбежной помехой. Но служба, вопреки ожиданиям, не оказалась в тягость. Город Баку, куда его направили, оказался красив и не по-азиатски ухожен, магазины его изобиловали продуктами, в чайных и кафе подавали множество затейливых сладостей, о которых он прежде читал лишь в романах о Востоке, жители казались радушными и улыбались не по-русски обильно и много.

После армии, однако, всё пошло менее гладко. Устроившись лаборантом в их областной филиал знаменитого в Союзе НИИ растениеводства имени Николая Вавилова, Павел Федосеевич промыкался в заочной аспирантуре три года, однако и к моменту её окончания кандидатская диссертация дописана не была. Научный руководитель, пожилой коротышка-профессор с одутловатым, нездорово припухшим лицом, был придирчив и педантичен. Правил, разнося написанное в пух и прах, требовал переделать, переписать, уточнить данные. Переиначенное и уточнённое затем вновь разносил и вновь отправлял на доработку. Павел Федосеевич, словно исследователь-полевик, колесил по окрестным областям, выискивая по колхозам нужные сорта овощей, часы и часы просиживал в лаборатории, сличая их семена под микроскопом.

Диссертация была им защищена незадолго до тридцатилетия, без блеска. Оппонент работу серьёзно пощипал, выискав в ней множество недочётов. Раскритиковал даже саму методику сбора данных. Профессор-руководитель сильной речи в защиту не произнёс, ограничившись сдержанной похвалой и дежурной фразой о том, что “автор заслуживает присуждения степени кандидата наук”. Сам же он, разнервничавшись, на вопросы учёного совета отвечал нескладно и невпопад. Трое из тринадцати при голосовании бросили в корзину чёрные шары.

Перед оглашением итогов Павел Федосеевич, случайно услыхал в коридоре обрывок разговора председателя совета со своим научруком, который его одновременно и разъярил и бросил в дрожь:

– Мы-то балбеса вашего пожалели, ладно. Пропустили его писанину. Но вот пропустит ли ВАК? – утаптывал председатель совета только что защищённую работу. – Считаю, его вообще не стоило сюда выпускать.

На банкете в честь состоявшейся защиты Павел Федосеевич не выглядел весёлым. Мысли в голову лезли сумрачные.

“Хрычи-маразматики! Сами-то семена по колхозам когда в последний раз собирали?” – думал он.

Аттестационная комиссия диссертацию в итоге утвердила, но несколько месяцев Павел Федосеевич прожил, не находя себе места. Но и после того, как всё разрешилось благополучно, и ему уже официально была присвоена учёная степень кандидата наук, неприязнь к “хрычам” не исчезла. Он стал склонен питать ко всякому начальнику враждебность, видеть в нём недоброжелателя, замшелого ретрограда.

Из самого Павла Федосеевича начальник тоже не вышел. Хотя поначалу он в своём НИИ старался себя показать, не отлынивал от общественных нагрузок, подал заявление в КПСС, раздумывал даже, не взяться ли за докторскую. И вроде даже всё шло к тому, что его действительно заметят, выдвинут. Два года подряд директор института назначал его начальником полевых экспедиций.

Однако сломал всё глупый, идиотский какой-то случай.

Экспедиторские шофёры познакомились на речном пляже с девицами. И в воскресенье, накануне выезда, они втихаря выгнали из гаража институтский грузовик и укатили с девицами далеко за город, на Волгу. Место выбрали нарочно пустынное, откуда до ближайшей деревни километров семь. В город рассчитывали вернуться вечером, однако произошло несчастье.

Сюда же, на дикий уединённый пляж, прикатили на “буханке” человек восемь шабашников – то ли с Кавказа, то ли ещё из каких-то южных краёв. Нахлеставшись водки, озверев от созерцания плескавшихся с беззаботностью полураздетых женщин, они ближе к вечеру всей оравой подвалили к струхнувшим шоферам и сказали им напрямик: “Хотим жэнщин!”.

На страницу:
3 из 9