Полная версия
В следующем году в Иерусалиме
Что там творится в мире, Гиршеле интересовало мало. Это ведь Малка должна позаботиться, чтобы купить кусок мяса и овощи на базаре. А что купишь, если после начала войны с немцами базар стал таким дорогим – не подступиться. Рененнкампф и Самсонов наступали и отступали, побеждали так, что потом были разбиты. А когда война надоела матросам и солдатам, те нацепили себе на шапки красные ленты и поднимали офицеров на штыки. Скверная это манера – нанизывать человека на штык, словно бабочку на булавку. И при чём тут евреи? Кого это волнует, но на всякий случай парочку-другую можно и застрелить.
Ну, была Российская империя с Ревельской губернией – стала эстонская республика со столицей в Таллине. Только жизнь Гирша и Малки не изменилась нисколько, по-прежнему зажигались субботние свечи, как прежде Гирш ломал халу и передавал жене кусочек. И когда пришли в Таллин Советы, ничего не изменилось. Какие-то строгие люди в военной форме приехали в синагогу, забрали Гирша с собой. но через два дня вернули его домой чуть-чуть побитого и худого. Не мог же он кушать у них в заведении, неизвестно ведь, проверяет ли кто-то у них пищу, кашируют ли они свои кастрюли и миски.
И снова «здравствуйте» – бомбят, стреляют, как будто нет у людей другого занятия, как сделать дырку в руке или, не приведи Г-дь, в голове. Постреляли-побомбили, не то, чтобы успокоились, но в городе стали ходить солдаты совсем в другой форме и разговаривать по-немецки. ну что ж, евреям так даже удобнее, ведь немецкий – это просто исковерканный идиш, догадаться о чем идет речь, можно.
Только когда собрали толпу таллинских евреев на городской площади у ратуши, когда вместо слов (а что, будто евреи не понимают слова?) стали бить их прикладами и рвать злющими собаками, когда плачущая Малка прижалась к своему Гиршеле, обнял рабби Гирш бар Гроим свою жену:
– Не успел я, Малка, сделать своего Голема, рабби Лёв смог, и у меня получился бы. Вот он защитил бы и нас с тобой и других евреев, даже если они всего лишь митнагдим или даже коммунисты. Знай Малка, что любил я тебя, хоть и не говорил тебе об этом…
– Гиршеле мой, только об одном мечтаю – быть мне скамеечкой под твоими ногами, когда будешь ты сидеть в кресле среди праведников!
«Уважаемый Иосиф!
Я считаю своим долгом написать Вам о смерти Вашего брата, реб Гирша. После оккупации Эстонии немцами евреем Таллина были собраны на площади у ратуши, потом их вывели на опушку леса и расстреляны из пулемета, автоматов и забросали гранатами. Пленных красноармейцев заставили вырыть большую могилу, в которую были сброшены все тела. После освобождения Эстонии войсками Советской Армии я собрал все адреса родных, погибших в сентябре 1941 года, и пишу Вам это письмо. Присылаю вам фотографию братской могилы, в которой…»
Знакомство
В больничной палате кровать Семена Семеновича отделена от кровати соседа Сережи узким проходом и тумбочкой. Сережа одного возраста с Семеном Семеновичем, но как представлялся при знакомстве, так его все и звали. Редко Сережа проводит ночи на больничной койке – плохо ему, одышка мучает, вот и сидит он ночи напролет в больничном коридоре на диванчике или в кресле, так гораздо легче. Больничные ночи Семену Семеновичу даются нелегко: палата на шесть коек, кто храпит, кто ворочается, уснуть тяжело, спать трудно. Ворчать и жаловаться невозможно, да и бесполезно. Да и как жаловаться, сам соседей по палате тревожишь – каждые полчаса в туалет приходится ходить. Туалет в конце коридора, пока дойдешь туда, потом обратно и снова пора в туалет спешить. Да все же какое-то ночное занятие, потому что нелегко это – ждать приступ удушья.
Уже раз пять его этот приступ прихватывал, страшное дело. Жена, пожалуй, больше самого Семена пугалась – бледный до синевы, руками опирается на стол, сесть не может, выдохнуть сил не хватает. Воздух ртом втягивает и потом долго выталкивает. Понятно, сердечная астма. Семен Семенович врач опытный, сердечную недостаточность и острую и хроническую у других лечил, а возраст у него для развития болячек самый подходящий – предпенсионный, год осталось дотянуть.
Смотрит Семен Семенович на соседей по палате, слушает их разговоры – все ему ясно и понятно. Гипертония, ишемия, мерцалка, пароксизмальная тахикардия. Больше всех интересует его сосед Сережа. Лицо синее, губы почти черные, живот огромный – жидкость там скопилась, асцит. Ноги как тумбы – отечные. Лечение проводят ему правильное: таблетки по горсти 4 раза в день, палатные медсестрички с уколами регулярно, процедурная сестра с капельницей не забывает – часа по три растворы полезные Сереже капают. Плохо Сереже, что-то не помогают ему ни инъекции, ни таблетки. Смотрит Семен Семенович и вспоминает, точно так же, как местные врачи, сам не мог справиться с сердечной недостаточностью у какого-нибудь больного. Годами справлялся – отеки сгонит, работу сердца наладит, дыхание свободное организует, а потом как отрезает – меняет лекарства, дозы увеличивает и вызывает для беседы родственников, чтоб готовились, конец близок.
Дня через три-четыре Сережа перестал ночью в коридор выходить, чтобы поспать. Он вообще ходить перестал, с кровати не вставал. Кровать хорошая, функциональная – грудную секцию подняли, ножную опустили, полусидит Сережа в кровати, то спит, то дремлет. Количество инъекций и таблеток лечащий врач увеличил, чаще медсестры у его кровати появляются. Санитарка дежурная заходит – покормить, утку подать, белье пару раз за смену поменять – отеки мочегонными выгоняют, да не всегда Сережа к утке успевает, а мокрому лежать совсем не дело.
Чаще стал Семен Семенович время в коридоре проводить, размышляет. Думал он простой стенокардией, т.е. грудной жабой обойтись, а диагноз много тяжелее оказался. Провели ему ультразвуковое исследование – тут тебе и недостаточность аортального клапана и аневризма аорты. Слушал Семен Семенович объяснения лечащего врача невнимательно, и так все ему ясно – без операции на сердце не обойтись. Клапан поменять на искусственный – сейчас сердце вместо положенных двухсот миллилитров крови триста за каждый удар выталкивает, двести по назначению идут, а полстакана крови в сердце возвращается. Аневризма – дело такое, стенка аорты истончилась, в любой момент разорваться может. Предлагают ему кусок аорты на протез поменять – задумаешься.
И Сережа на соседней кровати – постоянное напоминание. Знает всё Семеныч про риски и опасности, осложнения и прогнозы. Учился хорошо, да и после мединститута книги и журналы специальные читал, не ленился. Только одно дело в книжке про свою болезнь читать, другое – финал своей болезни на соседней больничной кровати наблюдать. Словно в свое будущее смотрит Семеныч на Сережу, одно неизвестно – через полгода или через пять лет будет он так же, как Сережа на кровати не лежать – сидеть, и воздух ртом глотать.
Плохо стало Сереже вечером, больные как раз спать укладывались – те, кто спал ночами. Никого Сергей не звал, не кричал, не жаловался. Лежит, вроде дрема у него. Медсестра, что на ночное дежурство заступила, заглянула по рабочим обязанностям в палату, а через минуту-другую там был дежурный врач, стоял аппарат искусственной вентиляции и дефибрилятор. Семен Семенович сам из палаты ушел и сопалатников с собой вывел. Часа не прошло – из палаты к себе в ординаторскую прошел дежурный врач, следом медсестра катила дефибриллятор. Минут через десять Семен Семенович зашел в палату и увидел, как санитарка на голом бедре Сережи пишет красным фломастером: «Сергей Анатольевич…», фамилию Семеныч читать не стал. «Вот и познакомились, Анатольевич».
Йезус Кристус
– Послушайте, молодой человек, вы курите одну папиросу за другой, уже весь вагон прокурили. Если вы хотите соревноваться с паровозом, так у паровоза это получается все равно лучше. Знаете что, сходите к проводнику и попросите чаю для всего купе, а потом мы все вместе поедим. Есть курица, вареный яйца, домашние пирожки. И не надо со мной спорить!
Молодой человек – Давид Гликберг даже не пытался возразить, а сразу пошел к проводнику. Соседка по купе выкладывала на столик домашнюю стряпню, муж, с которым она ехала, участия в сервировке не принимал. Давид достав из своего чемодана бутылку коньяка, поставил ее на стол. Четвертый попутчик принял участие в общем столе своими припасами – домашней колбасой, салом, классической курицей.
– После присоединения Литвы муж получил назначение в Нарокомат машиностроения в Вильнюс, придется переехать из Москвы. А вы как, надолго или в командировку?
– Вы знаете, в командировку от завода. Но дело в том, что в Вильнюсе меня встретит брат, которого я не видел ни разу. Я ведь пятнадцатого года, то-сё, война, революция, Гражданская. Семья жила в Белоруссии – родители, две мои сестры и я, младший. А брат был уже взрослым, жил и работал в Прибалтике. А уж потом оказалось, что живем мы в разных странах, между нами граница. Ни одного письма от него, пока Литва не присоединились к Советскому Союзу.
Разговор в купе длился заполночь. Нашлась бутылка водки у четвертого попутчика, много раз проводник приносил чай в стаканах, которые стояли в тяжелых мельхиоровых подстаканниках, дорога от Москвы до нового советского города Вильнюса неблизкая.
Давид вышел покурить в коридор, компанию ему составил четвертый попутчик.
– Новые республики, советская Прибалтика… Вот оно мне надо, уезжать из дома в такое время?! – в голосе попутчика нескрываемая боль и горечь.
– Вы о том, что время тревожное? Так ведь пакт, и потом – заявление ТАСС. Думаю, что войны все-таки не будет. В прежней войне Германия испытала, что такое война на два фронта.
– Какое мне дело до Германии, войны с ней и до всех революций! Ох ты, надеюсь вы не из кружка Юных Барабанщиков или, не дай бог, сразу из НКВД, вы производите впечатление порядочного человека? Что меня беспокоит – поведение моей жены. Вы бы знали, какие огромные рога она мне вырастила! И это при том, что я почти все время дома. Представляю, что творится у нас, когда я уехал в далекую командировку.
Попутчик вздохнул, махнув рукой, и отправился в туалет. Соседи в купе улеглись и крепко спали, похрапывая, а Давид все стоял у раскрытого окна вагона – стояла июньская ночь и курил, курил.
– Гирш, Гиршеле!
– Давид, Додик!
Братья стояли, крепко обнявшись, их обтекала вокзальная толпа, не обращая внимание на двух обнимающихся мужчин, молодому не было на вид и тридцати, старшему – около пятидесяти.
– Поехали, брат, я с подводой тебя встречаю, я ведь тут с вечера, а путь нам неблизкий, может быть к вечеру и доберемся.
– Свои, что ли, лошадь, подвода?
– Ой, не смеши! Откуда у раввина из бедняцкого местечка своя лошадь? Попросил лошадь у соседа встретить тебя. Не нанимать же балагулу, чтобы съездить в Вильнюс и обратно.
Не близким был путь до маленького городка, в котором жил Гирш Гликбергис, а братья успели рассказать друг-другу только основные новости: что папа умер давно – отмучился, что мамеле, узнав о поездке Давида в Вильнюс проплакала все дни до отъезда, что сестры Голда и Рахиль передают приветы, обнимают и целуют.
А когда приехали, их ждал стол, на котором королем лежал запеченый гусь, а вокруг были уставлены закуски и салаты. Давид сразу запутался в именах племянников и племянниц, в мелькании лиц, в объятиях, восклицаниях сделать это было очень просто. Хорошо хоть имя невестки, жены Гирша запомнил – Ципора. Неразбериху усиливали многочисленные соседи Гирша, евреи и литовцы, каждый подходил к Давиду, жал ему руку и называл себя, как будто было возможно запомнить такую прорву народа!
Давно разошлись друзья и соседи Гирша, Ципора уложила детей и сама попрощалась, уходя спать – братья рассказывали друг другу все, что было с ними за четверть века.
– Давид, я уже еле сижу, глаза сами смыкаются. Ложимся спать, завтра воскресенье, расскажешь мне, как ты учился в своем институте.
Завтра был гул самолетов в небе, далекая канонада и близкие разрывы бомб, винтовочная и пулеметная стрельба, а через местечко шли солдатские колонны, в начищенных сапогах, строевым шагом на запад, в грязных потных гимнастерках, с черными от ружейной копоти лицами, загребая носками пыль – на восток.
Победители появились на мотоциклах, сопровождаемые бронеавтомобилем. Пулеметы щетинились во все стороны, лица у победителей были серьезные или улыбчивые, но обязательно довольные. Над зданием Городской Управы опять повисли новые флаги, теперь красные с черным изломанным крестом. Перекрестки, заборы и столбы забелели приказами: запрещается, запрещается, расстрел. Запрещается и расстрел, других слов в языке победителей не было.
Ранний летний рассвет начался с криков, собачьего лая, женского воя и хлестких винтовочных выстрелов – силами полиции победители сгоняли евреев в толпу, выдергивая их из теплых постелей на улицу. Всех до одного: взрослых мужчин, женщин, детей и стариков. Плевать, если не успел одеться – марш в одном белье. Не можешь ходить? Родственники донесут. Старый Пиня Маркиш был застрелен у себя в постели, он уже два или три года не мог ходить, но кого это сейчас волновало? Давиду казалось, что среди полицейских он видит и знакомые лица, тех, кто был у Гирша в гостях, когда он приехал, тех, кто пил за его здоровье, кто выслушивал, понимая, вопрос на идиш, а отвечал на литовском.
Подгоняемая окриками и прикладами, кричащая и плачущая толпа двигалась на окраину городка, людские ручейки сливались в полноводную людскую реку, окруженную людьми с повязками на рукавах и с винтовками. Замыкали шествие два мотоцикла с пулеметами, на мотоциклах сидели победители. На окраине городка у края оврага все происходило быстро и по-деловому. Раздеться догола – молодые женщины и девушки старались прикрыть черный треугольник внизу живота и грудь, мужчины отворачивались и смотрели в землю.
– Тато, зачем мы раздеваемся, разве мы будем купаться? Здесь же нет реки! А можно потом будет сходить в лес за ягодами?
Отсчитать сотню человек и поставить их на край оврага. Длинная очередь из пулемета, скинуть вниз тех, кто сам не упал на дно оврага. Новая сотня. Новая сотня. Еще одна и еще.
Давид стоял на самом краю оврага, на какую-то долю секунды раньше пулеметной очереди он полетел вниз, не выдержала земля массового топтания сотен людей. Сверху падали тела других евреев, закрывая Давида, сдавливая ему грудь, не давая дышать. Расталкивая навалившиеся тела, раскидывая душащие руки, пробираясь ужом Давид выбрался на вершину горы мертвых тел и, не соображая, что делает, не соблюдая осторожности стал карабкаться по крутому склону оврага. Каждый пучок травы, за который можно было ухватиться, каждая выемка, куда он ставил ногу, помогали Давиду и вот он уже наверху, ухватился руками за край. Полицай с винтовкой, к которой был примкнут штык, молча ударил штыком в тыльную сторону ладоней – раз-два! – и Давид летит вниз на гору мертвых тел.
Очнулся Давид глубокой ночью, сколько он лежал без памяти определить не мог. Второй раз карабкаться наверх было гораздо труднее, каждое движение рук отдавалось болью в кистях. Полицейские ушли, у оврага не было никого. Абсолютно голый, Давид побрел в сторону местечка. Найти что-нибудь из одежды расстрелянных евреев он не смог, все увезли с собой полицейские.
На самой окраине он увидел висящее на заборе свежевыстиранное белье, снял какую-то простыню и закутался в нее.
Три дня Давид брел по лесу, не разбирая дороги, не зная, ни куда идет, ни куда идти. С каждым днем он все больше слабел от голода. Раны на руках болели, покрылись струпьями, из-под которых сочился гной. На четвертый день он набрел на лесной хуторок – добротный жилой дом, хлев, сеновал, пара сараев. Давид стоял на крыльце и собирался уже постучать в дверь, когда из дома вышла молодая женщина. Увидев Давида, она быстро заговорила по-литовски, Давид уловил, что ему отказывают в приюте, женщина много раз взмахом руки показывала в сторону от хутора. Объяснений по-русски и на идиш она не понимала, только твердила свое «Нет!» Давид выглядел жалко, в нелепой грязной порванной простыне, заросший щетиной, с исколотыми ногами и ранами на кистях рук. Он понимал, что уйти с этого хутора – верная смерть. Остаться – воможно, принести смерть всем жителям этого дома. Дверь открылась и на крыльцо вышла маленькая девочка, лет шести, не больше. Она внимательно вгляделась в Давида, послушала взволнованную речь матери и, дернув подол материнской юбки, сказала «Мама, это же Йезус Кристус!» Мать тяжело вздохнула, махнула рукой и кивком головы приказала Давиду идти за ней на сеновал.
Три следующих года Давид провел на этом сеновале.
– Раса, я понимаю тебя! Этот мужчина был так похож ни Христа – с бородой, в простыне, как в хитоне, с ранами на ладонях!
Молодая женщина, сидящая в вильнюсском кафе со своим спутником, задумчиво улыбнулась.
– Ты не понял, Повилас. Он не был похож на Христа. Это был сам Иисус Христос.
Погромы
Страх густо висел в воздухе городка, казалось, его можно было мазать на хлеб или окунать в него горячие крепелах. Евреи сильно боялись, мужчины молились в синагогах, женщины урывали для молитвы минуту-другую между готовкой и стиркой, дети… А что дети – они уже несколько дней не ходили в хедер и рвали свои штаны по окрестным садам, ловили ящериц по огородам и разбивали носы, свои и чужие. Матери чуть не каждые полчаса окликали «Голда! Мотл! Ну-ка домой!», да разве удержишь?
На перекрестке в центре штетла стоял городовой Анисим Митрофанович – на груди бляха рядом со свистком на шнурке, слева сабля-селедка, справа револьвер на ремешке. Всегда по праздничным дням он привычно обходил лавочников, где зажимал в потной ладони серебряный рубль, крякал, выпивая рюмку водки, говорил «Честь имею!» и принимал поздравления. Участковый пристав сам по домам и лавкам не ходил, к нему подарки приносили в участок, а чаще прямо домой – корзинами, свертками, мешками, но чаще конвертами.
Кто знает, сколько Меир Суббота занес приставу, а сколько дал Анисиму, но уже второй день городовой стоял около дома, на первом этаже которого вывеска гласила «Колониальные товары Суббота и компаньоны», а второй этаж занимала семья Меира. Лавка была закрыта, оба приказчика отпущены по домам. Анисим Митрофанович, отлучаясь со своего поста, заходил в дом, где прямо в прихожей стоял столик, на нем графин с водкой и тарелки с бутербродами, солеными огурцами. мочеными яблоками. Выпьет рюмку – и стоять не так скучно, хотя, какая разница чину полиции – стоять на перекрестке или около дома?
– Меир, дорогой, ты же не возражаешь, если жена моя и детишки поживут у тебя в доме два-три дня, максимум недельку? Мы постараемся вас не стеснить, можно без кроватей, постели принесем с собой! Бог мой, я так боюсь за мою Мирру, а она переживает за нашу Ревекку, девочке уже пятнадцать. Что будет, что будет…
– Извини Ицик, но это совершенно невозможно!
– Как невозможно?! Реб Суббота, что вы такое говорите? Мы знакомы уже столько лет, мы столько гешефтов сделали вместе… Моя Голда и твоя Мирра так дружат, а ты говоришь «невозможно»?!
– Ицик, поверь, это совершенно невозможно! Проси у меня что хочешь, все сделаю, но принять твою семью под свой кров я не могу, поверь мне!
– Реб Меир Суббота, я плюю тебе в лицо, с этой минуты нет у меня врага злее тебя! И моли Г-да нашего, чтобы с моими девочками ничего не случилось, потому что если «да», то тебе не жить, я сказал!
Толпа шла по мощеной булыжником мостовой, занимала оба деревянных тротуара, главная улица штетла не была широкой, как в Одессе или Киеве, но это была главная улица – на ней стояли магазины, лавки, кавярни и ресторации. Толпа двигалась молча, целенаправленно. На тротуаре у входа в закрытую лавку Меира Субботы стоял городовой Анисим Митрофанович, рядом с ним были еще двое чинов из полицейской части, подошли только что, еще и рюмки водки не успели выпить. Из толпы в витрину, закрытую ставнями, полетел комок грязи, рассыпался, оставляя мокрый след. Анисим коротко свистнул в свой свисток, поправил револьвер на правом боку и погрозил толпе пальцем. Те, что шли по тротуару обтекли тройку городовых, толпа молча проследовала мимо полицейских.
Через два дома от лавки Меира стоял магазинчик бакалейных товаров и вин Ляхмана. Хватило двух ударов короткими ломиками по замкам и десяток молодых мужчин носят из магазина на улицу бутылки и фляжки, выкатывают пару бочек, появляются ковши, стаканы и чашки. Сосредоточенно, словно выполняя ответственную работу, вся улица начинает пить. Женщины в толпе набирают бутылки в подолы, запасливые складывают их в кошелки, отправляют детей с сумками по домам.
Из лавки доносятся крики самого Ляхмана – пейсы у него уже вырваны, ермолка валяется на полу, у лапсердака оторван рукав. В спальне лавочника двое держат его жену, ее насилуют молча, сосредоточенно, женщина закусила от стыда и боли губы, закрыла глаза и молчит, не стонет.
Толпа на тротуаре рядом с винным магазином сильно поредела, остались лежать только упившиеся совершенно, и тем, кому только-только удалось припасть к влаге. Свернув с главной улицы, погромщики ушли на окраину города, евреи селились преимущественно там. Маршрут их пролегал извилисто, посещали еврейские лавки и магазинчики, там били стекла и хозяев, не находя хозяев крушили мебель, гадили в комнатах, уносили по своим домам все, что им приглянулось. Но главная цель – дойти до еврейских улочек не забывалась.
Тесно стоящие ряды домишек, в которые летят уже не комья грязи – камни и железки, разбивая стекла в окнах, круша ставни и двери. Не выручают мезузы на косяках, пергаменты со словами молитвы валяются в грязи под ногами, с любоью сделанные футляры раздроблены сапожищами. В окнах некоторых домишек стоят иконы, где-то католический или православный крест – их не трогают.
А вот в конце улицы маленький домик Сендера и Малки, у входной двери стоит их русский сосед, мастеровой Василий. В руках у Василия одноствольное охотничье ружье и стоит он лицом к улице.
– Проходи мимо, не задерживайся! Не замай!
– Васька, ты с глузда съехал? А ну бечь домой, не мешай обчеству жидов пощекотать!
– Я вот тебя сейчас картечем пощекотаю! Предупреждаю, кто двинется к дому Сендера, всех не смогу, но пару раз ружье перезаряжу, троих положить успею!
– Васька, отойди от греха, чего ты за жидов вступился! Они ж Христа нашего продали, без них в городе только чище будет!
– Христа, говоришь, продали? А это не ты ли, Митька, чтобы водкой напиться, крестик свой нательный продал? И что, кто из вас – Сендер или ты Христа продает? Говорю вам, Сендера и Малку не трогать, идить себе мимо!
– Да что ты так за них вступился?! Иди вон до своей Любаши, она тебя приголубит!
– Когда я на заработки уехал, а Любаша моя в горячке слегла, да трех мальцов обиходить некому было, ты, сволочь, пришел в мою хату хоть чем-то помочь? А Малка рядом с Любой сколько ночей провела, то лекарство дать, то попить. И малые мои были и обстираны, и накормлены, ни Малка, ни Сендер их из-за своего стола не выгоняли. Дети мне потом рассказывали, что своим сахарного петушка не дадут – моим в руку сунут! Пошли вон отсюда, сволота!
Камень был пущен в Василия метко, попал прямо в лоб. Падая, Василий успел пальнуть из ружья, да выстрел пришелся прямо в небо. К выпавшему из рук Василия ружью из дверей хатки метнулся подросток, перезарядил патрон и пальнул в толпу – держась за живот, по земле катался молодой мужик в красной шелковой рубахе, будто на праздник он шел, а не громить-разбойничать. Куда же с одним ружьем против погрома, уже через полчаса-час маленький домик Сендера ярко горел, горел вместе с хозяевами и детьми. Над Василием, оставшимся лежать снаружи, голосила его Любаша.
– Ицик, Исаак, что же это сделалось?! Почему ты не смог уговорить Меира… Как же так? Вы же компаньоны, вы вместе столько гешефтов…, – жена Исаака, Голда, обнимала сотрясавшуюся в рыданиях дочку. – Гой, русский сосед вступился за еврея и лежит сейчас с разбитой головой. Что же ты за еврей, Меир Суббота, как ты мог так поступить с нашей девочкой? Как ей теперь жить после сегодняшнего?!
Ребекка, дочке Исаака, поздно вечером удалось убежать от бдительного надзора матери. Совсем недалеко от города по дну глубокого оврага протекала речка. Короткий полет-прыжок с берега оврага и изломаннное тельце нашли лежащим на берегу речки. Вейз мир, что теперь станет с Меиром Субботой?!
Тихое утро украинского села разорвал топот сотни коней, козаки Хмельницкого проскакали по единственной улочке, заняв ее от начала до конца, проехали по двое-трое в тупички и переулочки. Собаки села лаяли, как оглашенные, сидевшие на цепи натягивали цепи, рвали веревки, к которым были привязаны, старались прогнать чужаков хотя бы со своего двора. Поднятый в селе шум заставил подняться с постели всякого, люди торопливо накидывали на себя одежды, шепча молитвы.
– Евреи? – спросил казак войдя в дом к Лейбушу и не ожидая ответа рубанул саблей по его лицу. Жена Лейбы Малка кинулась к мужу, но другой дитина в свитке схватил ее за руку, повалил на кровать, начал шарить в вырезе сорочки, задирать подол, навалился на Малку всем телом.