bannerbanner
Повесть о днях моей жизни
Повесть о днях моей жизни

Полная версия

Повесть о днях моей жизни

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
7 из 7

– Я, дяденька, ничего, – испуганно прошептал я. – Если сам не тяпнется, я не съязычу, дай бог провалиться на этом месте! – и я на все углы начал креститься.

– Обокрасть богатого не грех, – гневно молвил Вася Батюшка. – Понял? – притопнул лаптем он.

– Понял, дяденька, понял, – ответил я поспешно. – Все как есть понял: обокрасть богатого не грех!..

– То-то же… Ты куришь? На вот на цигарку полотборки.

Работник вышел из амбара.

Вечером у нас опять была баталия Пахома с Власом, опять скребла Грунька за окном и опять выходил Василий в сени, причем из кармана у него торчало горлышко пивной бутылки с постным маслом. После драки, в этот вечер особенно жестокой, пришел старик Севастьянов, ночной сторож, и рассказал, как в полночь на Казанскую, после того как он, выпив «малость», проводил гостей, нечистый дух загнал его на Каменную Лощину, за шесть верст от деревни, и как он спал там до утра в ручье, а вокруг него плясали черти, мыши, три бурых кобеля, покойница Сычиха Ведьма и Кривой Рогач, дурновский мельник. Рассказывая, старик сплевывал от омерзения, крутил квадратной головою, то и дело взмахивал руками, выл и кашлял, а чтоб крепче верили, божился, как торгаш. Петя, мой подпасок, так заслушался, что чуть не хлопнулся с печки на голобец, а я все время думал над словами батрака Василия: «Обокрасть богатого не грех».

«Почему не грех? – ломал я голову. – Почему осташковцы, стащив что-нибудь у князя, молчат, а он бахвалится? Почему конокрады и другие воры ходят по ночам и берут скотину незаметно? Потому что они чувствуют, что делают гадкое, нехорошее дело, оттого и ночь им на руку. Года два назад, даже меньше двух, меня самого срамили на все корки середь мира, а поймав с поличным, трепали до исступления и все за то же: за уток, за чужое, за воровство… И вот вдруг в Мокрых Выселках, немудрой деревушке в шестьдесят дворов, оказался человек, кудрявый Вася Батюшка, трегубой жены муж, который походя таскает хозяйское имущество и сам себя за то похваливает, говоря: „Обокрасть богатого не грех“. Отец мой и мать воровству меня не учили и, если бы услышали об этом, не признали бы за сына». Я терялся. «Есть что-то неладное в словах Василия, – думал я. – Ведь князь – тоже богач, даже не чета Шаврову, поп – тоже богач и старшина – богач; у них мужики воруют сено, дрова, копны с поля и все, что попадается под руку, однако же я еще ни от кого не слышал, чтобы на людях они оправдывали воровство».

Когда Севастьянов ушел, я спросил у Пети:

– Ты, Петруха, любишь воровать?

– Кого? – спросил товарищ, даже испугавшись.

– Пшено, масло постное, крупу… Ты воровал когда-нибудь?

Мальчик удивленными глазами уставился на меня, не понимая.

– Зачем воровать? – наконец, спросил он. – Это ж грех!.. Мне мама не велела, нам учитель заповедь читал и книжки… Я не согласен, не буду!.. – бормотал он, словно подозревая меня в том, что я его сбиваю к воровству.

– Ты погоди, – придвинулся я ближе и так, чтобы никто не слышал, рассказал ему о Василии, о том, как ходит Грунька Конопатка под окно, о сегодняшнем амбарном происшествии и о поразивших меня словах работника.

– Не верь ему, Ваня! – горячо воскликнул мой товарищ, выслушав меня. – Неправда это! Он нарочно так сказал, потому испугался!.. Крест господний, он с испугу!.. – Петя схватил меня за руку. – Не верь ему, ни за что не верь! – шептал он.

– Вы там что шушукаетесь, ей, орлы? – спросил Василий.

– Так, дяденька… Насчет девок разговор у нас, – отозвался я.

Пахом на мои слова залился хохотом, потом выругал нас; Василий тоже засмеялся.

– Рановато, – сказал он, – поди-ко, еще не смыслите что к чему?

Пахом ему ответил:

– Этот, как его… Кривоглазый-то, пожалуй, впрямь не смыслит, а Ванек – пройдоха!.. Ванек облапошит Любку, вот посмотришь!..

Вася Батюшка хихикнул:

– У тебя, парень, у самого зуб на нее горит, я ведь примечаю!..

Я сказал Петруше: – Слышишь, какой у Василья голос-то веселый!.. И не тужит… Может, вправду, греха нет? Расспросить, что ли?

– Расспроси, – промолвил Петя, но сейчас же спохватился: – Нет, Ваня, не надо лучше, брось… Мама говорила: грех. Тебе мама говорила? Ты не слушай их, – они плохие. Чуешь, как Пахом ругается? Он злой-презлой, я знаю, а Василий – хитрый… смирен, а хитрый…

Однако, несмотря на слова Петруши, я наутро спросил работника, почему не грех обокрасть богатого.

– Ты все с тем же? – нехотя ответил Вася Батюшка, и по лицу его пробежала досадливая гримаса.

– Мать меня учила, дяденька, не воровать, а ты вот другое говоришь… Я все думаю над этим.

– И я тебя не учу, – сказал Василий.

Мы месили лошадям резку. Серый жеребенок наступил работнику на ногу. Вася Батюшка, схватив полено, торчмя под живот стал бить его: от такого битья нет ни звука, ни следов, а боль сильная.

– Сокрушил бы вас с хозяином! – шипел змеей Василий. – Опостылели вы мне!..

Я молчал, стоя поодаль.

– Об хозяине ты думать перестань, – сказал работник, беря из моих рук севалку с отрубями. – Он нас сам жмет так, что аж спина трещит, понял? – Василий покраснел от злости. – А мне что ж-жалеть его, родимца? – крикнул он. – Да пусть он сдохнет, аспид рыжий!

После я заметил, что добро воруют и Пахом, второй работник, и хозяйский сын, подумал и махнул рукой: делайте, как вам угодно…

II

Пасху провели со снегом, ветром и дождями. Устроили было релья у ворот, но никто за всю неделю не катался. Прояснилось небо, и земля очистилась на Фоминой: в пять-шесть дней согнало снег из ложбин, высушило дороги, а луга одело мягкою зеленью. От земли пошел крепкий здоровый запах, ракитки и верба унизались восковыми гусачками, зацвела душистая черемуха, как кутья, налились и разбухли березовые почки, а из надсеков в стволах потек светлый сладковатый сок.

Мокрые Выселки завозились и забегали, как муравьи. Спешно чинились сохи, бороны, телеги; с утра до вечера в кузнице гремел молот, вперемешку со смехом и возгласами.

Вдоль выгона, задрав трубой хвосты, как сумасшедшие, носились жеребята, а за ними, пьяные от счастья, ребятишки и собаки. С безоблачного голубого неба смотрело весеннее солнце, беспокойно металась скотина во хлевах, а по пашне пеленою стлалось марево.

Всем семейством с раннего утра мы чистили двор и улицу, готовясь к молебну. Одни скребли вилами навоз, бросая его в тачку; другие убирали бревна и хворост от заборов; бабы подметали, а мы с Петею, садясь попеременно на Мухторчика, возили тачку в огород. На хороших харчах товарищ за две недели порозовел, повеселел и хохотал, как стригунок, прыгая на все лады возле больших, заигрывая с Любкой, со мною и с Варварой. Шавров, глядя на работника, добродушно улыбался:

– Ишь ты, демон, вьюном крутится!

На крыльцо из душной хаты выползла Федосья Китовна, сухонькая старушка небольшого роста, очень богомольная, с темными родинками на правой щеке, разговорчивая. По привычке, оставшейся еще от крепостного права, Китовна носила высокую кичку с подзатыльником, китайчатый шугай и нарукавники, а вылинявшие жидкие косицы заплетала над ушами в два крысиных хвостика. Щурясь и блаженно расправляя косточки, бабушка покрикивала:

– Петрик! Ваня! Подберите вот тут щепочки!

Мы наперебой летели к ней и с усердием мели и чистили.

– Бабонька! – кричал Петрушка. – Милая!.. – и, не зная, что больше сказать, колесом катился по двору.

– Ах вы, козлики! – смеялась Китовна. – Всякая-то у вас жилочка ходуном ходит!.. – И глядела поверх крыши в голубое небо. – Березовки бы нарвали мне, ребятки!..

– Нарвем, бабонька, нарвем!.. И березовки, и хмелю, и грибов, и всего, чего твоя душа захочет! – звенел Петя. – Дай ты нам управиться, пожалуйста, всего нарвем.

День смеялся. Земля пела.

С колокольным звоном принесли из Кочек образа. На краю деревни, у околицы, где открывалось широкое поле, поставили стол под белой скатертью, на нем – чашу с водой, положили большое кропило, свечи, крест и ризы. Сотский бегал наряжать мужиков на молебен, и на солнце ярко золотились его новые лапти.

Вскоре выгон запрудился скотиной, цветными платками и разноголосым шумом. Коровы, разгребая копытами мягкую, сочную, как творог, землю, вырывались из рук; овцы растеряли ягнятишек и шарахались, как полоумные; между ними с хворостинами сновала детвора. Серый, как камень-известняк, длиннобородый пастух стоял с кнутом через плечо поодаль, собирая подаяние. Староста привез попа с причтом. Толпа сняла шапки, волной расступаясь перед ним, и под ярким солнцем заблестели, как колена, желтые и розовые плеши стариков, копнами вздымались широкие с прозеленью бороды, сурово сдвинулись на переносье брови, а губы плотно сжались. По синему небу то замысловатыми корабликами, то гордыми лебедями, то тяжелыми ледяными глыбами плыли облака, бросая пятна теней; в перелеске щебетали птицы; выгон волновался и кипел.

– Миром господу помолимся-а! – первым воскрикнул тучный дьякон, и хриповатый голос его, такой жуткий в деревянной церковке, здесь, на воздухе, среди тысячеголосого гама и рева скотины, показался надтреснутым и слабым.

Все вздохнули в одну грудь, накренились, будто замерли. От стола поднялся пахучий кадильный дым; замелькали красные увесистые руки, крестясь словно гирями; там и сям в цветнике голов пропадали пятна опускавшихся на колени баб.

Окруженный толпою зажиточных мужиков, среди которых пестро выделялся Созонт Максимович, радостный священник в золотом, слепившем глаза одеянии пел, поднимая руки к небу:

– Святителю Флоре и Лавре, молите бога о нас!

На скорую руку составленный из школьников хор торжественно ему поддакивал, а отец Гавриил, сладко довольный тем, что пение рассыпчато и по-весеннему приятно, голосисто обращался к новому святому:

– Великомучениче Власе, моли бога о нас!

Хор опять подхватывал и мягкой пеленою покрывал молящихся.

За молебном пелось много и других молитв. Слушая их, было празднично на сердце, потому что с людьми пело небо и прозрачный воздух.

Под конец, троекратно погружая в чашу сверкающий крест, священник, глядя по выгону, возгласил ликующе:

– Спаси, господи, люди твоя!

Примолкшие школьники метнули на дьячка глазами. Тот взмахнул рукою, – поле, птицы, дети, солнце и весна подхватили еще радостнее:

– И благослови-и достоя-ание тво-е!..

А священник, держа над головою руку, словно сменоцветным жемчугом кропил скотину, и в эту минуту он был похож на щедрого царя, полными пригоршнями разбрасывающего своим подданным несметные богатства и счастливого сознанием, что он всеми любим и всем полезен.

Громче всех и голосистее заливался в хоре Петя. Белые льняные волосы его шевелил легкий ветер, лицо раскраснелось, и он приподнял его немного вверх, правая рука повисла неподвижно, а тонкие пальцы левой перебирали сборки впереди стоящего чужого парня. Для уха его голос будто голос жаворонка, только громче, душевнее его, или когда слышишь вдали звонкий колокольчик, на заре особенно: луга тогда росисты, лошади по холодку бегут проворно, топот глух, а колокольчик заливается-хохочет, заливается-рыдает, то рассыплется, то вверх взметнется, то замрет, затихнет, словно притаится где-то…

Окропив скотину, батюшка пошел с Шавровым к нам. Созонт Максимович по случаю молебна нарядился в новую поддевку тонкого сукна, смазные сапоги с глубокими калошами и красную рубаху, по жилетке распустил в два пальца толщины цепочку, кудри припомадил, а затылок выбрил.

В горнице Петруша снова пел с дьячком, и так усердно и так радостно, что поп, отец Гавриил, не раз оглядывался, одобрительно качая головою. Потом причт и гости сели отдыхать, дьякон вытащил кисет с табаком, Павла загремела у шестка посудой, а мы с Петей побежали снаряжаться в поле.

– Робятушки, обождите и меня, – засуетилась Китовна. – Постойте малость, вместе выгоним.

Разостлав в воротах шерстяной пояс, а нам в руки сунув по веточке освященной вербы, бабушка с молитвой отворила двери в хлев.

– Бяшки! Шурки! Милые!.. Идите со Христом, идите прогуляться!..

Ягнята запрыгали, как мячики, овцы пугливо насторожились, блестя в темноте зелеными глазами и, склубившись, плотною стеною вышли на улицу, за ними – свиньи и коровы. Большой круторогий баран-поводырь подошел к Федосье Китовне за хлебом.

– Нету, Вася, иди так, – махнула на него старуха хворостиной. – Иди в поле, там цветочки выросли!

Баран недовольно мотнул головою и нахмурился. Выждав, когда Китовна стала спиной к нему, толкнул ее сзади.

– Экий демон! – выругалась бабушка, падая на четвереньки. – Подожди, кобель, ужо я тебе всыплю, как придешь!..

Баран топнул на нее ногою, словно говоря: молчать, убогая, – задрал голову и важно, как Созонт Максимович, зашагал к воротам.

Становилось жарко. Петя с длинною клюкою и сумочкой за плечами шел впереди. Хватая на бегу травинки, за ним толклись овцы.

– Ваня, благодать-то! – обернулся мальчик, когда вышли за околицу.

Небо было голубое-голубое. Белей снега ползли маленькие облака, а под ними упоительно звенели жаворонки. Воздух, слушая, дрожал и колыхался, как живой. Широкая ровная степь, обласканная солнцем, золотилась и млела.

– Эх ты, матушка! – воскликнул Петя, высоко подбрасывая шапку. – Милая моя!.. – и, глядя с восторгом на поля, залился, запел лучше жаворонка:

Вы зазвоньте, звоны,Во всем чистом поле!..

Оборвав, упал на землю и, катаясь по лужку, хохотал, как колокольчик.

Полно, Ваня, тебе по лугу гулять, –

запел он, глядя на меня:

При долине соловьем тебе свистать…

Хитро подмигнув, вскочил, пускаясь в пляс, тормоша меня и приговаривая:

Мое сердце надорвалось плакучи,На твои ли русы кудри глядючи!

В полупрозрачной синеве там и сям стоят телеги с яровым. По черной, как деготь, и блестящей пашне бегают жеребята, в бороздах копаются грачи, высоко в небе крушит одинокий копчик, пряно дышит теплая земля.

Петрушка целый день мне не давал покоя. Как разыгравшийся котенок, он метался по лугу, пел на разные голоса хорошие песни, которых знал множество, служил обедню, передразнивал собак, ворон и жеребят, а больше бегал, бегал без конца. То тут, то там между скотины мелькала его белая рубаха с красными ластовицами, румяное личико и кудрявая голова. К обеду, глядя на него, даже баран развеселился и стал прыгать и кружиться, задрав нос. Петя, глянув, закатился со смеху.

– Ах ты старый хрен! – воскликнул он и, разбежавшись, ловко перепрыгнул через Ваську.

Тот оторопел от неожиданности. Заинтересованные овцы с любопытством подняли головы. Круто повернувшись, баран погнался за Петрушей, чтоб поддать ему, как Китовне, но товарищ, выждав, когда Васька подскочил на два-три аршина, разбежался навстречу и с криком: «Вот тебе и чехарда!» – перемахнул через его голову. Баран даже закашлялся со злости, а Петруша растянулся тут же рядом, притворившись мертвым. С налитыми кровью глазами Васька покружился, словно ястреб, над приятелем, понюхал ноги, поглядел победоносно на овец и, торжествующий, потрогал Петю за рубаху копытом.

– Ты что делаешь, разбойник? – закричал товарищ, вскакивая на ноги.

Насмерть перепуганный, баран шарахнулся в сторону, сбил ягненка, сам споткнулся, упершись лбом в бок коровы. Та пырнула его, баран бросился в лощину за свиньей и, стоя там, фыркал и сердито отдувался, с ненавистью глядя на Петрушу, а мы катались по траве как сумасшедшие.

– Теперь он мне житья не даст, – захлебывался Петя.

– Да, теперь держись, парняга, – вторил я.

Когда смех улегся, приятель посмотрел на солнце:

– Время есть. Измаялся я с ним вчистую…

У ручья мы разломали на кусочки затвердевший хлеб и, обмакивая его в ледяную воду, принялись обедать. Между делом Петя мастерил себе тростниковые дудки.

– Сейчас все овцы в пляс пойдут, – засмеялся он.

С косогора по глинистой пашне в синей нараспашку рубахе и синих портках, с соломенным рыжим лукошком через плечо, к нам спускался худощавый низкорослый мужичонка.

– Робята, спички у вас нету? – стоя против солнца и глядя на нас из-под руки, кричал он тоненьким бабьим голосом.

– Есть, как нету, – отозвался я. – Пастухи – и чтоб без спичек?

Мужик сполз к ручью, бросил на траву лукошко, вытер подолом рубахи потное лицо в красных угрях.

– Чьи вы? – спросил он, щурясь.

– Боговы, – сказал Петруша.

Мужик ухмыльнулся.

– Видно, богатеевы: скотина-то его…

Опустившись на колени и захватывая полные пригоршни прозрачной, как стекло, воды, он начал шумно, с наслаждением, плескать себе в лицо, приговаривая:

– Вот так здорово!.. Вот так разлюли-малина!..

Смастерив три дудки, Петя лег навзничь и, держа их наготове между пальцами, весело запел:

Соловей, мой соловей, соловей мой батюшка!

Приударил в дудки – те согласно запищали.

Мужик оглянулся.

– Ишь ты, брат, – забавник ты!..

Соловей, мой батюшка, залетная пташечка!..

– Ого!

Залетная пташечка – дальняя милашечка!

Поспешно вытирая руки, мужик суетливо семенил ногами, повертывался во все стороны, сопел и дергал себя за рубаху, наконец, усевшись к Пете на зипун, промолвил:

– Ну-кось, дай мне подержать маненечко.

– Разве можешь? – обернулся тот.

– Коли-сь баловался. – Мужик улыбнулся в сырую бороду. Осмотрев внимательно язычки, он продул их и, выдернув из головы пару волос, подложил туда. – Вот как надо – так… Рожка нету?

– Нет.

Мужик рассеянно поглядел на небо, надул щеки, мы притихли… Вдруг под нашим ухом заиграли жаворонки. Петя быстро приподнялся, остро впившись взглядом в пальцы замухрышки. Жаворонки смолкли… В дудках кто-то засмеялся.

– Ах, ты!..

Мужик сидел неподвижно, прикрыв глаза желтоватыми ресницами, а в дудках ворковали голуби, пищали молодые воробьи, плакал ребенок…

– Погоди… Ты… как же это? – Петя весь подался к замухрышке, лицо его дергалось, а руки теребили лапоть. – Ты постой… Ведь это… Слушай!.. Дяденька…

Как у Дуни много думы,У красавицы забавы!.. –

взвизгнул мужичонка. Дудки подхватили, – понеслась забавно плясовая, но сейчас же оборвалась.

– Будет! – вытерев губы, мужик передал Петруше дудки. – Надо идти сеять – вечереет.

Крякнув, он заковылял к своей телеге; с косогора обернулся:

– Робята, что ж вы спички-то мне, а? – и вытащил из-за онучи глиняную трубку с выщербленным краем.

Петя сидел неподвижно.

В полверсте, по старому жнивью, пастух прогнал общественное стадо.

Небо розовело. Зажужжали комары.

– Хочешь, я к тебе в работники пойду? – поднялся Петя, но мужик уже шагал по пашне, широко расставив локти, маленький и серый, с круглою заплатой на спине.

III

Шавров сидел на бревне сзади сарая. Солнце золотило его бороду, играло ясным козырьком новой фуражки, а он весело посмеивался, глядя на поденщиц, мявших на гумне пеньку. Грудастая девка, с серыми навыкате глазами и с губами, похожими на красные ломти сырого мяса, взмахивая билом, через плечо кричала ему что-то хриповатым голосом, а хозяин тянул шею, глядя ей на икры. Тут же толклись Любка с Павлой, Тонкопряха, две соседки молодайки и Гавриловна.

– Пастыри, вы что же с этих пор? – увидел нас Созонт Максимович. – Солнышко-то еще где? В другой раз так не делайте, а то я вас кнутом!

Пахом со Власом насыпали семена в телегу. Вася Батюшка возился с хомутами, Федор Тырин поил лошадей.

– Ну, что там, сухо на полях-то? – буркнул Федор, обращаясь к Пете.

– И-их! – воскликнул мальчик, – Троица господня!

Федор улыбнулся:

– Мать-то узнаешь, ай нет? Эвон тащит снопы!..

Петя бросил сумку и стремглав пустился к Тонкопряхе.

– Пришла? Пришла?.. Пеньку тут мнешь?.. А мне не скучно… Мне тут весело… Пришла?..

Вдове Тонкопряхе, матери Петруши, было лет под сорок. Из себя она была высокая, худая и костистая, как бердо, с плоской грудью, загорелым лицом и корявыми руками. До семнадцати лет, девушкою, Дарья Тонкопряха круглый год скиталась по работницам и, кроме слез, нужды, попреков и насмешек, не видала ничего. Живя одно лето у попа в кухарках, она полюбила бондаря соседа, и тот ее полюбил, но у Дарьи не было новой сибирки и «котов» для праздника, а отец справить, по бедности, не мог. Бондарь с матерью согласны были взять ее и без сибирки, но отец его уперся, – счастья Дарья не узнала. Выдали ее в своей деревне через год. Бондарь запил и уехал на Украину. Дарья поревела дня четыре, повалялась у отца в ногах, но пора была весенняя – горячая: надо было полоть просо, огурцы, опахивать картофель; Дарья торопливо принялась за дело, лето маялась, а к осени привыкла. Свекровь Дарью полюбила, муж был тихий и приветливый, жизнь наладилась и потекла в согласии. Иногда лишь, прорываясь, Дарья кляла свою «долю», стискивала зубы и тряслась, как порченая.

Потом появились дети, новые заботы, думы, радость, плач и смех. Сердце Дарьи отогрелось. Словно за те муки и нужду, что преследовали бабу с малых лет, кто-то сжалился над нею и разгладил детским писком и вознею на лице ее суровые морщины; кто-то ласковый шепнул ей на ухо приветливое слово, от которого она повеселела.

Дарья замужем жила пятнадцать лет, вырастила шестерых детей-красавцев, но в проклятый черный год холера всех скосила: свекровь, мужа и ребят, кроме маленького трехлетнего Пети.

Всю любовь, всю ласку и всю нежность, что остались в больном сердце, перенесла Дарья на последнего ребенка, но силы прежней не было: они нуждались. С пяти лет уж Пете приходилось ходить по кусочки, когда в доме не хватало хлеба.

Дарья билась, как в тенетах, бегая поденщицей, а мальчишка рос веселый, бойкий, словно молодой заяц. На шестом году сосед раз взял его в ночное, но не доглядел: Петя близко подошел к стреноженной кобыле, та ударила его копытом по лицу и повредила правый глаз. Окровавленного и насмерть перепуганного, он привез Петю в деревню, обмыл голову, залил березовкою глаз, дал крендель и велел сказать, что Петя сам ушибся. Мать пришла с работы вечером, когда ребенок спал. Увидав на нем повязку, разбудила, и когда Петя, с заплывшим сине-багровым пятном вместо глаза, приподнялся на постели и горько заплакал, Дарья ахнула и ночь каталась на полу безумною. Петя окривел.

Конец ознакомительного фрагмента.

Текст предоставлен ООО «Литрес».

Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на Литрес.

Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.

Конец ознакомительного фрагмента
Купить и скачать всю книгу
На страницу:
7 из 7