
Полная версия
Марья Лусьева
Наняли на Офицерской чудесную квартиру, полуособняк, меблировали ее на славу самоновейшим модерном. Швейцар, два лакея, белая кухарка, кухарка просто, судомойка, три горничные, из них одна – та самая Грунька, которую теперь величают Аграфеной Панфиловной Веселкиной и считают в миллионе.
2И вот возник наш ассоциационный старый «Феникс». Новшеств благородных напридумали и ввели – страсть! Все Нинишка старалась, из книжек вычитывала. Для врачебных осмотров пригласили женщину-врача, – неглупая была бабенка, Марьей Николаевной звали, – и просили ее, чтобы все у нас в «Фениксе» было по последнему слову гигиены. Влетало-таки в копеечку. Две фельдшерицы всегда налицо: одна дежурит днем, другая – ночью[121]. Гостей принимать условились только по рекомендации, с ручательством и – на волю барышни: хочет – принимает, не хочет – не вдет. Между собою – чтобы самое вежливое обращение, никакой похабщины и, прежде всего, долой все профессиональные клички! Нет больше Катек Злодеев, Нинишек Брюнеток и Анок Румяных, а есть Катерина Харитоновна, Анна Андреевна… Как-то случайно у нас много Анн подобралось; на двенадцать – четыре!..
Это правило нам особенно нравилось. Как-то больше чувствуешь себя человеком, когда зовут тебя по имени и отчеству. Вспоминаешь, что и ты отцовская дочь, в семье девочкой родилась, а не в собачьей конуре щенком-сучонкой, которой дали кличку по приметам да так с нею и пустили навек гулять по свету… За гигиенические меры тоже можно было сказать спасибо Нинишке с Марьей Николаевной. Благодаря им у нас в «Фениксе» за все время «ассоциации» не было ни одного случая «сифа».
Интерес в «веселящемся Петербурге» мы возбудили очень большой. Повалила к нам самая шикарная мужская публика – балетные первые ряды[122], иностранные коммерсанты, министерские виверы. Хозяйки тайных притонов и открытых домов всполошились. Очень натравливали на нас полицию, что мы затеваем чуть не революцию. Но нашу руку крепко держал полицеймейстер Е., постоянный Нинишкин гость, человек веселый и добрый. Наш опыт он находил очень забавным, дразнил нас своими социалистками и раза два, а то и три в неделю уж обязательно кончал свой вечер у нас в «Фениксе», что обходилось нам – на шампанском, коньяке и сигарах – не дешево, но зато сидели мы за спиною Е., как за каменною стеною. А у самого градоначальника, знаменитого генерала Грессера, имели мы руку в одной театральной антрепренерше, которая этого старого черта молодила какими-то таинственными снадобьями, а потому имела над ним власть, почти что безотказную.
Эти протекции, конечно, стоили больших денег. Особенно антрепренерша. У полицеймейстера, хотя тоже не дурак был взять, но больше Нинишка натурой отдувалась, а эта театральная шельма была бессовестно жадная ненасыть, настоящая пиявка.
3За старшую в «Фениксе» мы выбрали и посадили Иду Карловну Л. Во-первых, потому, что она была всех нас старше годами и имела большую представительность; во-вторых, рассудили:
– Ты, Ида, еврейка, ваша еврейская нация практическая, значит, тебе и хозяйствовать в деле, – бери ключи и командуй!
Однако Ида, хотя еврейка, оказалась самою бесхарактерною рохлею и размазнею и, по беспечному своему добродушию, повела «Феникс» на таких слабых вожжах, что он сразу врозь полез, и уже через месяц мы едва не прогорели.
Вот тут-то, Маша, и сказалось, что нашему поганому делу женщина может служить аккуратно и усердно только из-под палки, неотступно над нею висящей, а вольною волею, если она сыта, одета, обута и имеет кров над головою, черт ли ее заставит скверниться?
Никому не стало в охоту «работать». Днем валяемся по постелям, играем в шестьдесят шесть, рамс, стуколку, вечером разбегаемся по театрам, циркам, кафешантанам либо к любовникам. Гости придут, – принять некому. Счастливый случай, если из двенадцати три-четыре в работе. Той нет дома, эта в «обстоятельствах»: «выкинула красный флаг». Которая пьяна до положения риз, которая амурится с собственным душенькой, которая просто не в духе и рычит сквозь запертую дверь:
– А пойдите вы от меня все к черту!.. Любовники у всех днюют и ночуют, словно в собственных квартирах, спивают, объедают, – ревность, ссоры, шум и даже до драк. Иду никто в грош не ставил. Да надо правду сказать, она, толстая распустеха, и сама во многом подавала плохой пример, потому что была ужасно нежного сердца и вздыхала едва ли не по всем провизорам в петербургских аптеках. Прислуга совершенно от рук отбивалась. Мужчины пьяны двадцать четыре часа в сутки, воруют, грубят Иде, грубят гостям, нагличают с нами, лезут в спальни. Женщин, за исключением Груньки, которая всегда была на месте, никогда не дозваться ни за какой нуждой; живут себе, сложа руки, барынями, дерзят, огрызаются волчицами на каждое замечание, и тоже каждая тащит все, что плохо лежит. А когда же и что же у нашей сестры лежит хорошо?
В хозяйстве Ида уже ровно ничего не понимала, а по кухне хранила только слабое воспоминание о фаршированной щуке, которою лакомилась лет тридцать тому назад, в своем невинном шполянском или уманском детстве. Поэтому наша пресловутая белая кухарка питала нас отвратительно, а счета закатывала, словно она готовила на целую кавалерийскую дивизию…
Да и вообще по всем статьям хозяйства расходы ужасные. А доходов почти никаких… Ой, не выдержать, – лопнем!..
4Испугались. Решили воскресить порядок, завести дисциплину. Иду, к великому ее удовольствию, сместили. Марья Францевна в старшие ни за что не пошла. И умница: она характером была еще мягче своей кузины Иды, а бессребренница прямо-таки до неумения считать, – только ленивый не запускал лапу в ее дырявый карман… Надумались пригласить старшую со стороны.
Как раз в то время Эстер Лаус, немолодая девица из бойкого заведения у Банковского моста, задумала остепениться. Сдала книжку, взяла паспорт и вышла из разряда. По подпольям нашего темного мирка, она имела громкую репутацию особы энергической и изучившей свою среду до несравненного совершенства. Едва ли, дескать, найдется в Питере другая, которая так обстоятельно знает и так тонко понимает нашу сестру, и умеет с нею обращаться. Выписалась из разряда Эстер в расчете остаться экономкою в том же самом заведении, где она несколько лет работала барышней. Хозяйка заведения охотно брала ее в экономки, но Эстер требовала, чтобы хозяйка приняла ее в компанию, на что та, боясь ее хитрого и дерзкого нрава, никак не соглашалась. Таким образом Эстер неожиданно осталась не у дел… Что же? попробуем, призовем ее владеть и править нами!
Тоже была еврейка, но уже совсем другого закала. Вышла у нас в лицах басня о лягушках, просивших царя. Толстуха Ида была чурбан бездеятельный, а в красноносой Эстерке обрели мы сущего журавля. Здорово нас скрутила.
Старую прислугу всю повыгнала, только Груньку отстояла наша главная звезда и приманка, Нюта Ямочка, заявив, что если ее Грушу вон, то и она уйдет. А новую прислугу Эстер поставила на такую ногу, что перед нею эти люди ходили по струнке, но для нас сделались вроде сторожей или надзирателей. Бывало, оденешься на прогулку, – ан, в прихожей дверь на лестницу заперта.
– Швейцар, отвори!
– А вы, барышня, имеете от Эсфири Александровны записку на выход?
– Какую записку? С ума ты сошел?
– Тогда извольте возвратиться, без записки не могу вас выпустить, строго запрещено, могу лишиться места…
Летишь к Эстер объясняться, – сделайте одолжение! спорить и собачиться большей охотницы не найти, но отменить, что она однажды постановила, это – нет, не надейся… Ну погорячишься, покричишь, а в конце концов плюнешь:
– Черт с тобой, давай твою дурацкую записку!..
За словами и бранью она не гналась, – на вороту не висло, – лишь бы всегда выходило по ее на деле.
По хозяйству Эстер ругалась и орала целыми днями, без малейшей жалости к своему горлу и нашим ушам. А по ланитам горничных плюходействовала так усердно, что даже и мы, барышни, вчуже возымели некоторый страх и очень изумлялась, почему эти расправы так легко сходят Эстер с рук и побитые женщины не тянут ее к мировому. Но когда мы ей выражали свое недоумение и просили ее все-таки быть осторожнее, Эстер презрительно усмехалась: дескать, ученую учить только портить, – оставьте, я знаю, с кем имею дело! И, действительно, Груньку, например, она мало что никогда пальцем не тронула, но и малейшее замечание ей делала самым осторожным и ласковым тоном.
Наблюдать террористическое хозяйство Эстер было довольно отвратительно, но, увы, результаты ее оправдывали: расходы сократились, доходы выросли, дело оживилось. Тем не менее довольны ею мы не были. Многие, – и первая Нинишь, – стали поговаривать, что под рукой Эстер чем же собственно наша «ассоциация» отличается от любого «заведения» в когтях строгой хозяйки?
На свободное товарищеское предприятие, действительно, мало походило. С правилами нашими Эстер считалась очень небрежно, выдерживая зато бурные сцены от Нинишь, Толстой Зизи и Анеты Блондинки, сочинительниц нашего статута. Консервативная воспитанница публичного дома, Эстер клялась, что мы сделали все, чтобы связать себе руки для торговли, и каждый отказ барышни принять гостя служил ей поводом к жесточайшей перепалке как с виновною, так и с «уставщицами», которые отстаивали свободу приема как краеугольный камень «ассоциации».
Несмотря на разногласия, возможно, что Эстер удалось бы поставить «Феникс» на ноги, если бы не ее ужасный характер, подозрительный до мании преследования. Ей все чудилось, будто мы посмеиваемся над ее наружностью. Она пришла к нам уже очень увядшею, далеко за тридцать лет. Смолоду она была очень даже замечательно красива, с единственным недостатком излишней румяности лица. Какой-то шарлатан присоветовал ей приставить на сутки пиявки к носу. Румянец, действительно, поблек, зато нос принял цвет и форму спелого баклажана. И сколько потом Эстер ни старалась исправить благоприобретенное безобразие, успела добиться только возвращения носа к первоначальной орлиной форме, да сизая окраска его выцвела в пунцовую, которая упорно светила, как фонарь, сквозь самые густые белила.
Женщина мечтательная и амбициозная, Эстер ждала от своей красоты больших успехов в жизни. Проклятый нос разбил мечты и наполнил душу Эстер ядом, которого избыток она щедро расплескивала на ближних своих, не разбирая правого от виноватого. Обманутая, все из-за носа, любимым женихом, она прониклась ненавистью ко всей мужской половине человечества и чересчур уж нежно возлюбила нашу, женскую. И в «Фениксе» у нее тоже не замедлила появиться фаворитка, робкая и смирная тихоня, Дунечка Макарова, слывшая между нами писательницей, потому что она каждую свободную минуту строчила что-то в свой дневник, который вела с педантической аккуратностью и никому не показывала. Эстер ее решительно ко всем ревновала без толка, смысла и соображения, наполняя дом бешеными, до мучительства, сценами.
Особенно, когда Эстер, злобно остря сама над собою, что должна же она оправдывать красную вывеску своего носа, поддавалась запою и принималась глушить свой излюбленный коньяк Мартель три звездочки. Евреи трезвый народ, а в особенности, еврейки. Пьющие из них даже в нашей среде редки. Но уж если еврейка пьяница, это страшное, обреченное существо. Либо тихая идиотка, быстро идущая на дно животной невменяемости, либо черт во плоти, как Эстер. Любопытно, что пьянство ей, точно капитану какого-нибудь китобоя или пиратского корабля, нисколько не препятствовало держать руль крепкою рукою. Взглянуть, – еле на ногах держится, а в счетах замечает каждую копеечную ошибку, на мебели новое пятнышко величиною с булавочную головку, в туалетах малейшую небрежность. И сию же минуту – жесточайший скандал.
С каждым днем ее дикий характер обнаруживался все свирепее. Свою безответную фаворитку, Дунечку Макарову, она колотила походя, пощечины так и трещали; а заметно было, что сильно чешутся у нее ладони добраться до ланит и прочих барышень ассоциации, не связанных с нею узами всевыносящей дружбы. Между прочим, и у меня с Эстер чуть не вышло драки из-за жалобы одного скота-гостя, что я плюнула в его стакан с шампанским… Положим, эту штуку я действительно отмочила, потому что мерзавец вел себя свинья-свиньей и говорил мне нестерпимые гадости, но все-таки бить меня, Катьку Злодея, какой-нибудь красноносой Эстерке – врешь! Руки коротки!
Ну-с, недовольство накоплялось да накоплялось… Наконец, Эстер и впрямь осмелилась прибить по щекам двух наших товарок из простеньких – Анку Румяную и Аришу Кормилицу, которая бросилась их разнимать, так толкнула с лестницы, что девушка пересчитала телом все ступеньки и получила растяжение сухожилия на правой ноге.
Терпение лопнуло, последовал взрыв. Мы заявили Эстер, что не каторжные ей достались, этакого рабства, как она нам устроила, и под хозяйками не бывает, и – убирайся ты от нас ко всем чертям!..
К нашему изумлению, она сложила с себя бремя правления без малейшего протеста и даже как бы с радостью. Распростились честь честью, без всякой злобы, словно никогда и не бранились. Но все обратили внимание на ту странность, что с горничною Грунькой Эстер простилась особенно сердечно и даже как бы искательно.
Вместе с Эстер, вопреки нашим просьбам и убеждениям, ушла из ассоциации Дунечка Макарова. Но свято место пусто не бывает. Ушли две, пришли три и между ними – писаная красавица, царевна из русской сказки и набитая дура, – Аня Фартовая, на которую тогда оглядывался весь Павловск, до чего великолепно хороша. Недаром прозвали Фартовой! Ожидали: ах, новая Женя Мюнхенова, да еще и не красивей ли? То-то карьеру должна сделать! Но оказалось так невыносимо глупа и тупа, такое бессмысленное и бесстрастное ходячее мясо, что при всей ее царь-девичьей красоте гости с нею скучали, к ней не приживались, и выше обыкновенного случайного фарта в розницу – от сторублевки к сторублевке – она не пошла… Другие две, немочка Каролина и евреечка Лия, не представляли собой ничего особенного, кроме необычайно дисциплинированной аккуратности в работе. В наступившем после ухода Эстер хаосе «Феникса» эти новые пришелицы, втроем, одни оказались столпами порядка и субординации.
5Постановили мы общим решением, что довольно, больше у нас старших не будет, а все мы, по очереди, будем старшить – каждая две недели. Ну уж из этого вышла такая каша, что совестно вспомнить.
Ни у одной из нас не нашлось хотя бы капли административного таланта. В недели барышень из простых – Анки Румяной, Ариши Кормилицы, Каролины, Лии – мы, по крайней мере, ели хорошо, потому что они понимали кухню и умели присмотреть за кухаркой. Лучшими неделями были недели Нюты Ямочки, в чем, однако, эта Недвига-царевна, по целым дням не сходившая с мягкой кушетки, была нисколько не повинна: за нее распоряжалась ее доверенная расторопная умница-горничная Грунька. Но при «аристократках», как Нинишь, Толстая Зизи, Берта Жидовка либо я многогрешная, бывало, обед – хоть выброси за окно и посылай за другим в греческую кухмистерскую. Опять все пошли вразброд, опять никогда никого нет дома вовремя, опять шлянье по любовникам и любовников к нам, опять общее отлынивание от «работы».
Юлька Рифмачка связалась с тапером, оказалась в положении, ушла делать аборт и не вернулась, уехала в Москву, в открытый дом. Анка Румяная и Ариша Кормилица, гуляя, черт знает с кем, на стороне, схватили болезнь – еще две из поля вон! Новеньких появлялось много, но все уже второй и третий сорт, далеко до нас, которые начинали. Саша Заячья Губка, Дорочка Козявка, Манька Змееныш, Эмилька Сажень… по прозвищам слышите, что неважно, Невским пахнет…
Нинишь, когда пропагандировала ассоциацию, проповедовала, что чрез нее мы облагородим свою несчастную среду. Поди-ка, облагородь ее, когда в компанию врывается Манька Змееныш – женщина с двенадцати лет и проститутка с четырнадцати: в послужном списке – исправительный приют, трижды бланка, дважды Калинкинская больница, однажды лишение столицы, то есть высылка из столицы на родину, и судимость по подозрению о краже часов у гостя. Девица эта умирала со смеха, когда Нинишь пыталась звать ее Марьей Филипповной, и не умела связать десяти слов без матерщины. И когда ей говорили, что так нельзя, это противно и у нас запрещено, – возражала:
– Вот на! Что же вы хотите, чтобы я всех своих гостей растеряла? Чай, мне за мою словесность любители деньги платят[123].
– Да, это часто бывает, – заметила Лусьева. – Но зачем же вы такую отчаянную уличную к себе пустили?
Катерина Харитоновна усмехнулась, покуривая.
– В порядке ассоциации, душенька, по баллотировке… Добры мы очень. Когда она нам предложилась, все были против, – чтобы не пускать эту язву в дом. А подали записки, – здравствуйте! только два голоса – минус, да две воздержались… Вот оно, как умно голосовать умеем!.. Ну, а раз приняли даже такое сокровище, как Манька, то за что же было проваливать других, которые, в сравнении с ней, сама тишина и скромность?
Нам очень приятно было привлечь в ассоциацию Дорочку Козявку, маленькую евреечку, которая, не будучи нисколько красива, почему-то ужасно как нравилась солидным гостям из средних, вроде бухгалтеров банков, биржевых маклеров, нотариусов. Но она не шла без своей неразрывной приятельницы Саши Заячьей Губки. Пришлось взять и Сашу, хотя эта бывшая «филаретка» была уже почти урод, имела репутацию интриганки, а гостей к ней факторши приманивали молвой, что она безотказна на всякое свинство.
Эмилька Сажень, добрая, глупая девка из русских немок, в самом деле чуть не трех аршин ростом и соответственной толщины, прямо заявила нам, что правила, ограничивающие пьянство, для нее неисполнимы, так как ее гости, по преимуществу царскосельское офицерство, посещают ее не столько для марьяжных целей, сколько – чтобы любоваться, «как Эмилька льет в свою бездонную бочку всякие жидкие напитки».
Идейную сторону ассоциации эти госпожи упорно не воспринимали, сколько ни старались им втолковать ее Нинишь, Зизи и Анета Блондинка. Но им нравилось, что ассоциация отчисляет у них всего 10 проц‹ентов› заработка, тогда как, работая при сводне или хозяйке, дай Бог удержать 10 проц‹ентов› для самой себя. Нравилось прекрасное рыночное место, выбранное для «Феникса» близ театров и сада Неметти. Нравилась почти полная безопасность от полиции под крылом благодетеля Е. «Облагораживающих» же правил решительно не понимали, считали их дурацкою фанаберией в убыток делу и нарушали их ежедневно.
Вообще… глупо прозвучит это о месте, предназначенном для разврата, но вместе с новенькими ворвался к нам ужасный разврат. Именно тот разврат, от которого мы воображали забронироваться в условное приличие: разврат Невского, бань, открытых заведений.
«Феникс» теперь как бы раскололся надвое. Новенькие семь барышень – Аня Фартовая, Лия, Каролина, Манька, Саша, Дорочкаи Эмилька – образовали сплоченную группу, так сказать, «реакционерок». Мы, основные, имели против них только один лишний голос и, стало быть, при малейшем среди нас несогласии, – а несогласия бывали часто, – они брали верх над нами с величайшею легкостью. Да нельзя было не считаться и с тем, что новенькие значительно освежили гостевую публику «Феникса» в опасное время, когда наша, если можно так пышно выразиться, клиентура сильно пошатнулась из-за нашего хаоса и капризов.
Как вы знаете, наша профессия не может обходиться без посредничества и подспудной рекламы – без ходебщиц, факторш, маклерш, сводней: они заменяют нам газетные объявления и приманивают публику. В начале «Феникса», при Иде, а тем больше при Эстер, эти промышленницы очень интересовались нами и хорошо для нас старались. А теперь отвернулись и махнули рукой:
– У вас, – говорят, – не дело, а сумасшедшая палата, с вами только собственную деловую репутацию погубишь и растеряешь хороших клиентов.
И, действительно, Маша, в самом непродолжительном времени остались мы, правда, на полной своей воле – что хочу, то и делаю, но зато и при гостях почти что парамурного десятка. Офицерики, студенты, газетные сотруднички, приказчики… Публика, которая мало что платит плохо, если вообще платит, но иной, при случае, еще у тебя же норовит перехватить десятку взаймы без отдачи. Один помощник присяжного поверенного у меня шелковое трико спер… только я его и видела! Должно быть, законной супруге в день ангела поднес, мерзавец!..
Любвей со всею этою шантрапою развелось у нас – туча! Ну, а понимаете, какая уж марьяжная коммерция, когда нашей сестре вступает в сердце любовная мечта? Тут только дай Бог нашатырю не нахвататься да выдержать характер – не уйти к любовнику-голоштаннику на взаимную голодовку. Либо не попасть в лапы «коту», который потом с тебя век будет шкуру драть и кровь твою пить…
Так вот-с. Живем, как ошалелые, без всякого марьяжа и дохода, только друг у дружки пятерки занимаем, чтобы покупать для своих «обже» галстухи и запонки. Перезаложились все до ниточки. Одна Нюта Ямочка осталась вне этой дурацкой эпидемии. Но на то была особая причина. И именно она-то, Нюта Ямочка, все-таки в конце концов и погубила ассоциацию.
6Вы знаете, Маша, что я бабенка не из ласковых и не очень-то лестного мнения о людях вообще, а уж о глупом стаде наших с вами подруг по профессии – в особенности. Но эта Нюта Ямочка была прелестное существо.
Ямочкой ее прозвали за прелестную ямочку, которая играла у нее на правой щеке, когда она улыбалась. Хорошенький русский херувим, живая розочка, маленькая, кругленькая, изящненькая женщинка-игрушка. Купеческая дочка из-под Москвы, завертелась из дома родительского с актером, а тот, как водится, поиграл да и бросил. Не из образованных, но и не из дикарок: хватила несколько классов гимназии. А главное, имела самый очаровательный – мягкий, милый, нежный – характер и была несравненно привлекательна в обращении. Тогда первою красавицею по Петербургу слыла и действительно была эта, знаете, великокняжеская Женя Мюнхенова.
Конечно, по наружности Нюта перед Женею была не более, как смазливенькая мещаночка перед Венерой Милосской. Но в общем так мила, что многие, представьте, предпочитали ее божественной Жене.
Притом… знаете, когда нашу сестру хвалят, что она скромная, стыдливая и т. п., это звучит двусмысленно до глупости. Черт ли в скромности и стыдливости, если самая профессия бесстыдна? Ну, а вот к Нюте, в виде исключения, эти аттестации удивительно как шли. Было в ее простоте что-то этакое… неистребимо, вечно целомудренное. Я, например, уверена, что она в жизнь свою не произнесла ни одного похабного слова. А когда вокруг нее начинались похабные разговоры, она, улучив удобную минутку, тихо незаметно вставала и уходила, с какими бы важными и выгодными гостями ни была. Мужчины с нами не церемонятся. В своей плачевной опытности я видала неописуемые свинства со стороны даже таких мужчин, которые в своем обществе слывут и держат себя рыцарями человечности и порядочности. Бывает даже так, что, чем они в свете лучше, тем с «девкою» хуже. И однако, Маша, уверяю вас, я не умею вообразить такую двуногую свинью, которая позволила бы себе с Нютою те мерзости и похабства, каких эти господа уверенно требуют от других, хотя бы и от нас с вами.
А между тем, если хотите, она была проститутка больше, чем мы обе, больше, чем все, которых вы знаете у Буластихи. Потому что мы считаем свой проституционный жребий несправедливым проклятием судьбы, злимся, негодуем, протестуем. Нюта же относилась к своей профессии с покорностью, простодушною до наивности, не прикрываясь ни от людей, ни от себя никакими масками и псевдонимами. Совершенно искренно говорила:
– Что же делать, если меня Бог обидел? Уродилась дурочкой, кругом бездарною, а собою недурна. Работать ленива, ничего не умею и терпеть не могу, а жить люблю хорошо. Значит, кроме как в проститутки, я ни на что не гожусь.
Дурочкой она не была, напротив, рассуждала обыкновенно очень неглупо, обнаруживая прочный запас мещанского здравого смысла, но, действительно, не обладала даже тенью каких-либо талантов… совершенная тупица! Рукоделья – и те ей не давались. В карты – куда уж до винта, в стуколку не выучилась.
Замуж бы ей самое подходящее дело, и женихов сколько угодно. И влюбленных, и смышленых практиков, соображавших, что с этакой женой в Питере карьеру сделать – как стакан вина выпить, даром что она из «ассоциации». Так нет, ни за что. Говорила:
– За первого встречного или афериста какого-нибудь я не пойду, потому что совсем не хочу закабалять себя на авось, а уж тем более подозрительному субъекту. Дрянных мужчин я и теперь довольно вижу. Бедняк мне не годится, я балованная, а хороших богатых мало. А главное – за хорошего, даже если бы полюбила, как я пойду после такой моей жизни? Это – себя обманом потешить, его обманом загубить… А обманы – ах как недолго держатся! Никогда этого, – что жена была проституткой, – ни муж не забудет совершенно, если он в самом деле чистый человек, ни сама жена не выкинет из памяти-совести… Радость ли, Катя, век виноватою жить?.. Сначала-то, в первом пламени, пожалуй ничего, не помнится, не чувствуется, но, когда страсть поутихнет, любовь позавянет, вот тебе, вместо супружества, вековечное страдание двух жертв неповинных…