bannerbanner
У костра
У костраполная версия

Полная версия

У костра

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Год прожил я с Верой, и это было время самого безумного счастья и самой безумной муки… Приходила она ко мне по вечерам… часто… До сих пор мне кажется странным, как за все это время я ни разу не спросил у нее ни кто она такая, ни где живет, а между тем каждый раз перед ее приходом собирался это сделать: стоило ей явиться – и готовый вопрос забывался, и вспоминал я о нем только после ее ухода, досадовал на себя, самому себе давал слово спросить непременно в следующий раз, но и в следующие разы повторялось все то же.

Иногда она заставала меня за работой, садилась позади меня на стул и говорила: «Ну, работай, милый!» Я делал над собою нечеловеческие усилия и продолжал работу, хотя мне страшно хотелось бросить все и обнимать, целовать ее без конца. Но странная вещь: дело у меня шло быстро, голова работала прекрасно, и в то же время я чувствовал себя как в тумане, точно это не я пишу, а другой кто за меня пишет; иногда же, когда мне не давалась та или другая фраза, путалась мысль и не складывалась в надлежащие комбинации, Вера подсказывала мне фразу, двумя-тремя словами восстанавливала правильность течения мыслей; она точно читала у меня в душе, и я не находил этого странным, я полагал почему-то, что это так и быть должно, что это в порядке вещей; я только глядел тогда на Веру, а она чуть-чуть улыбалась, и едва заметная ирония светилась где-то глубоко-глубоко в ее глазах…

Сколько раз предлагал я ей выйти за меня замуж, жить вместе общей, нераздельной жизнью, она отказывалась наотрез и иногда даже хмурила свои тонкие, точно нарисованные брови.

– Я – свободный человек, – говорила она, – и этой свободы даже на тебя не променяю. Почувствую малейшую зависимость – и любить тебя буду не в состоянии.

Я настаивал, она хмурилась еще больше и возражала, и в ее чудном голосе слышались совсем необычные, сухие, леденящие, страшные ноты.

– Оставь! Я такая уродилась! Меня не переделаешь!

Я замолкал, тогда она обвивала руками мне шею, впивалась в губы поцелуями, шептала мне чудные, ласковые речи чудно-нежным голосом, и я весь до последнего атома моего существа отдавался этим ласкам; я почти не замечал, когда уходила Вера, потому что доходил до полного изнеможения и мне каждый раз казалось, что я умираю, и было так сладко, хорошо умирать.

Это было безумное счастье, а безумную муку я сам создавал себе в отсутствие Веры: я чувствовал, что теряю всякую самостоятельность, что становлюсь рабом этой странной девушки; не скрою, как ни стыдно, что она не шутя казалась мне иногда ведьмой или русалкой; я чувствовал, что гибну; как, почему гибну, этого я не сознавал, но гибель чуялась, и близкая гибель… Такое раздумье посещало меня часто, и в эти минуты я страстно, неудержимо ненавидел Веру. Попадись она мне в одну из таких минут, я, может, убил бы ее и не только хладнокровно, а со злою радостью глядел бы на ее предсмертные муки.

Но проходило время ее обычных посещений – и все забывалось; с каждой минутой сердце начинало колотиться все сильнее и сильнее, захватывало дух, и я приходил в себя только тогда, когда видел перед собою ее угрюмые, неподвижно на меня устремленные глаза.

А в этих случаях она всегда глядела угрюмо; она точно догадывалась о моих мыслях… Даже не угрюмый это был взгляд, этого мало: он был какой-то беспощадный, неумолимый – и мне становилось страшно, до лихорадки страшно… Чего я боялся, не умею вам сказать, но боялся: я не мог выносить ни этих глаз, ни этих стиснутых губ… Если б такое ощущение продлилось несколько минут, я бы, кажется, способен был или выброситься из окна, или разбить себе голову об стену, чтоб только не испытывать этого ужаса, но оно обыкновенно бывало только моментальным: глаза Веры снова загорались любовью и лаской, и снова я забывал все, все на свете…

Была вот такая же ночь, как нынче: июльская, тихая, теплая, звездная, так же зарницы вспыхивали… Жил я на втором этаже, и окна моей квартиры выходили в сад, огромный, запущенный, с заросшими травою дорожками и огромными пирамидальными тополями… Два тополя росли перед самыми моими окнами… За садом река протекала, за рекой белели песчаные отмели, и на горизонте тянулись синие далекие леса…ской губернии.

Я стоял у открытого окна, глядел на звезды и думал… вернее, ничего не думал, меня поглощала эта тишь, эта прелесть южной ночи.

Кто-то положил мне руку на плечо. Я знал, что это была Вера, и обернулся, чтоб обнять ее, удержать у окна, вместе с нею глядеть на эту ночь, на звезды, на спящие группы деревьев. На душе у меня было как-то особенно хорошо и тихо.

Но Вера отстранилась и произнесла своим глубоким мелодическим голосом:

– Милый, я пришла проститься с тобою. У меня сердце сразу упало.

– Проститься, милый, надолго… навсегда!

Я не мог произнести ни одного слова: я чувствовал только, что мне на грудь навалилась какая-то страшная тяжесть и давит меня, давит.

– Так нужно! – продолжала она, и голос ее чуть-чуть дрогнул – Нужно!

– Я умру без тебя, – прошептал я, не понимая сам, что говорю; Вера улыбнулась грустно и ласково.

– Не умрешь: забудешь!.. Нет, не забудешь! – И в голосе ее зазвучали чудно ласковые ноты. – Это правда: не забудешь, мой бедный… не сумеешь!..

Меня слезы душили, но я не мог ни говорить, ни плакать.

– Но зачем, Вера, зачем? – прошептал я наконец.

Это был глупый вопрос, я хорошо знал Веру с этой стороны, знал, что ее решения бесповоротны.

Она мне не отвечала, да и я знал, что ответа не будет; мы стояли друг против друга, как приговоренные к смерти… Внезапно с реки донесся какой-то странный острый звук, не то крик, не то стон – я не могу вам определить, что это такое было; Вера вздрогнула.

– Пора! Зовут, – прошептала она. – Пора! Прощай, не думай о смерти!.. Я еще увижусь с тобой перед смертью, не бойся… только не скоро это будет… я пришлю за тобой!..

Я ничего не понимал в этих отрывистых фразах: я терял сознание.

А она быстро наклонилась ко мне, поцеловала меня в губы и вышла из комнаты прежде, чем я мог на что-нибудь решиться.

Я не сознавал, что со мною делается: я самому себе не мог сказать определительно, точно ли несколько мгновений тому назад была здесь Вера и я прощался с ней, или это был какой-то кошмар, страшная гроза наяву, сон с открытыми глазами.

Из глубины сада послышалось:

– Прощай!

Это был голос Веры, и сколько тоски и муки было в этом голосе, какие горькие, не выплаканные слезы звенели в этом «прощай»!

Я опомнился и бросился в сад. Все дорожки, все закоулки исходил – нигде, конечно, никаких признаков живого существа.

Усталый от бесплодных поисков, воротился я в комнату И странно: мне вдруг точно легче стало; я испытывал состоя ние человека, у которого долго болел зуб и ему наконец этот зуб выдернули. Я даже будто рад был, что так неожиданно наступил конец этой любви, которая меня целый год в буквальном смысле одурманивала.

На другой день я чувствовал себя свежее и бодрее; все прошлое точно отодвинулось куда-то далеко-далеко; попробовал заниматься – голова работала как следует; на третий день – тоже спокойное состояние, на четвертый – тоже, и меня это нисколько не удивляло: так оно, по-видимому, и должно было быть. О Вере я не разузнавал и не пытался разузнать; слышал только, что на берегу за нашим садом нашли чье-то серое платье и другую одежду, искали тела, баграми щупали, невод закидывали – так и не нашли. Почему-то мне казалось, что это именно Вера утопилась, но особого беспокойства я не обнаруживал.

Так прошла неделя и половина другой, к концу второй недели я стал задумываться, чаще и чаще приходило на ум пережитое, все сильнее испытывал я мертвящую тоску и абсолютную пустоту и вокруг и внутри себя, чаще и чаще вспоминалась Вера и, точно живая, так и стояла перед глазами; к этому присоединилось еще чувство беспричинного ужаса, от которого волосы становились дыбом и зубы стучали во рту. В конце концов порешил, что так нельзя.

– Нельзя, это точно! – подтвердил Черешнин, весь обратившийся в воплощенное внимание.

– Нельзя, не под силу человеческой натуре такая жизнь, – продолжал Будневич, – да ведь это не жизнь была, это было безумие, полное, абсолютное и вдобавок сознаваемое, а это страшнее всего…

– Правда! – согласился Черешнин.

– Раз вечером достал я револьвер из столового ящика, а у меня хороший был, американский среднего размера, патронов к нему в ящике оказалось всего два. Думаю – двух за глаза довольно; открыл я барабан, вставил аккуратно патроны, затем пришло мне в голову, что нужно все формальности соблюсти: положил револьвер около себя на столе и стал писать на клочке бумаги обычное «прошу никого не винить» и прочее и, когда писал, явственно слышал, что возле меня кто-то зашелестел бумагой, и почувствовал на своей шее чье-то дыхание, почувствовал даже, как этим дыханием у меня на виске волосы поднялись.

– И не оглянулся?

– Нет. Я привык к галлюцинациям; притом это мог быть и ветер, пахнувший в открытое окно… Мне только вдруг стало неизъяснимо страшно, так страшно, как никогда не бывало, во мне точно кто всю кровь заморозил. Через минуту, однако, опомнился и даже засмеялся над собою: к смерти человек готовился, а каких-то призраков боится.

Написал я записку, положил в конверт, заклеил, взял револьвер, приложил к виску, тронул спуск, курок упал с сухим стуком, но выстрела не последовало. Помнил я хорошо, что подвел к курку заряженную камеру, но ведь я мог и ошибиться, и ошибся, конечно. Я оглядел камеры – патронов в них не оказалось…

– Это она, непременно она! – перебил Черешнин взволнованным голосом; Будневич слабо улыбнулся.

– Она или не она, только патронов не было; я осмотрел стол, перерыв все в ящике, – патроны как в воду канули… И опять мне стало казаться, что это все мне снится…

На другой день, проснувшись утром, я первым делом подошел к столу. На столе лежал распечатанный конверт, но моей записки в нем не было, возле конверта лежал револьвер С вынутым барабаном и два патрона.

Охота стреляться, однако, у меня прошла. Я чувствовал, что для меня начинается какая-то особая, фатальная жизнь: словно все мое существо раздвоилось и каждая половина живет сама по себе.

Я тщательно скрываю это от других, и до сих пор открыто, кажется, никто меня не признал сумасшедшим, хотя в целости своего рассудка сам я далеко не уверен.

Однако надо было встряхнуться, чем-нибудь осветить эту мутную, беспросветную жизнь. Кстати подвернулось сербское восстание, я отправился в Сербию в качестве добровольца. Приехал в Алексинац, видел Черняева, видел Хорватовича, только все это смутно осталось в моей памяти за исключением одного случая.

Я помню, что стоял на гребне какой-то канавы с револьвером в руке. Внизу передо мною шла жаркая свалка, турки одолевали, сербы бросились укрываться за канаву, мимо меня пробежал один… Я помню его глаза, испуганные, круглые, широко открытые, точно у зайца… пробегая мимо меня, он крикнул отчаянным голосом:

– Пуцай, брате, пуцай!

Он взбежал на гребень, в то же мгновение возле меня, точно из земли, вырос огромный турок, не обращая на меня никакого внимания, точно бы меня тут и не было, он одним прыжком догнал серба и ударил его штыком в спину.

Серб исчез в канаве, машинально я поднял револьвер и пуцнул, турок опрокинулся вслед за сербом в канаву, высоко взмахнув в воздухе ногами, обутыми в туфли.

Вслед за тем меня что-то пуцнуло по голове, и я опомнился только уже через неделю в лазарете доктора З., который, видя, что я пришел в себя, и ощупав мою голову, пощипал себя за узенькую острую бородку и произнес:

– Ну, батенька, из удивительно прочного материала ваша голова сделана.

С доктором З. я вернулся в Россию и вот живу до сих пор.

Будневич замолк, молчали и мы; Черешнин меланхолически ковырял щепкой в огне; Михей укладывался спать возле телеги, громко зевал, крестил рот и приговаривал: «Господи Иисусе Христе, помилуй мя, грешного!» Будневич заговорил опять:

– Есть, господа, у Виргилия выражение: sic fata ferebantè[2], только не помню уж, к чему он его приплел: не то к падению Трои, не то к самосожжению Дидоны… впрочем, это все равно; без судьбы ни Троя пасть, ни Дидона сгореть никоим бы образом не могли…

Я это к тому говорю, – продолжал он, помолчав немного, – что сам лично в этот фатум глубоко верую… Вы сами мне, господа, не раз говорили, что удивляетесь моей храбрости; не вы одни говорили: и другие утверждали, что моя храбрость граничит с безрассудством, удивлялись, что в виду самой неминучей гибели у меня даже пульс не ускоряется… Я сам этому удивляюсь… Я вовсе не храбр, господа, я скорее трус, и трус, каких мало, а между тем я действительно проделывал такие вещи, на которые едва ли бы отважился самый решительный и мужественный человек. Я расскажу вам два случая, где раз мне пришлось иметь дело с бешеной собакой, а в другой – с бешеным человеком. Побился я об заклад с одним таким же, должно полагать, как и я, сумасбродом, что без всякого оружия войду в комнату, где у него был заперт огромный дог с совершенно определившимися признаками бешенства, а хозяин в это время будет наблюдать в окно. Я вошел, животное сидело в углу и бессмысленно мотало головою. Не допустив меня до половины комнаты, собака сделала огромный прыжок, и ее морда, вся покрытая пеною, очутилась возле самого моего лица. Я едва успел схватить ее за шею и не выпускал из рук до тех пор, пока ее глаза не выкатились из орбит, язык не высунулся и не повис на сторону и конвульсивные движения лап и всего тела прекратились. Я бросил труп на пол, вышел из комнаты, вымыл руки и дал хозяину пощупать мой пульс: тот только плечами пожал.

– И ты так-таки дога этого задушил собственноручно? – спросил Черешнин, искоса и с сомнением поглядывая на худые маленькие руки Будневича и сравнивая их со своими, крепкими, как у кузпеца, и по размерам более похожими на медвежьи лапы.

Будневич кивнул головою; Черешнин пожал плечами, но не сказал ни слова.

– Другой случай драматичнее, – продолжал рассказчик, – и, как мне думается, связан с мистерией моей жизни… Дело в том, что мало-помалу образ Веры стал изглаживаться из моей памяти и непонятное для самого меня отвращение к женщинам, которое я испытывал первые годы по ее исчезновении, стало проходить… Познакомился я с какою-то не то швеей, не то модисткой… Сашей ее звали… Это было маленькое, хорошенькое черноглазое и черноволосое создание… Она так весело умела смеяться и такие жемчужные зубки обнаруживались при этом, что стоило больших усилий удержаться и не расцеловать это милое, смеющееся личико… Познакомились мы с ней случайно в городском саду… Я, никогда не бывший там прежде, теперь сделался постоянным посетителем. Я был уверен, что каждый раз застану там Сашурку; мы садились на скамейку у беседки с музыкой и болтали, болтали без конца, то есть болтала Саша, а я глядел на нее, не отводя глаз.

Дело шло своим чередом, и в конце концов Саша дала мне свой адрес и назначила время. Понятно, что я не опоздал и на минуту, но, подходя к дому, где она жила, я увидел у ворот кучку людей, которая все увеличивалась; смешанный шум и говор шел оттуда; я протискался сквозь толпу и оцепенел, да и было от чего: у самых ворот на тротуаре в луже крови лежала Саша, вся изуродованная: лицо ее было глубоко рассечено накрест, две огромные раны виднелись на полуоткрытой груди и шее, а возле нее, прислонясь спиной к каменному забору, стоял человек колоссального роста в черном сюртуке с оторванным рукавом, со всклокоченными волосами на большой голове; он дико ворочал выкатившимися глазами и размахивал длинным поварским ножом, угрожая зарезать каждого, кто подступит; толпа и полицейские громко галдели, подталкивали друг друга, но смельчаков идти под нож не находилось. Я бросился к нему и обхватил его руками. Мне точно обожгло что-то два раза спину: это он два раза ударил меня ножом, но вслед за тем я ясно услышал, как затрещали ребра у моего противника, как вывалился нож из его рук, и, когда я разжал свои объятия, он опустился на землю полумертвой массой; им сейчас же овладели полицейские и утащили куда-то… Дальше, конечно, следствие, где я фигурировал в качестве случайного свидетеля, помогшего полиции одолеть убийцу и прочее, а раны на спине у меня, должно быть, месяца два не заживали…

– И ты думаешь, это Вера устроила? – перебил Черешнин.

– Думаю… Это абсурд, конечно, но я думаю… Я не могу не думать: оно само независимо от меня думается…

Черешнин с участием поглядел на бледное лицо рассказчика.

– Знаешь, Будневич, выпей-ка водки!.. Ну тебя совсем!..

– Дай, выпью!

Он выпил стаканчик и продолжал:

– Можно подумать, Черешнин, что у тебя водка – универсальное средство от всех скорбей… На меня она не действует, и я ее не люблю… Я одно время пил страшно много, но без всяких результатов… Однако слушайте: вот в этих Случаях, да и каждый раз, когда мне приходилось глядеть % лицо смерти, со мною творилось что-то необъяснимое: я действовал совершенно бессознательно, как в тумане, не давая себе ни малейшего отчета, что и как я делаю; меня точно толкала какая-то неведомая мне, но страшная сила, которой я не мог противиться: я и лез на рожон, как говорится… Правда, глаз я не зажмуривал, но эти глаза в те моменты ничего не видели.

Приходил я в себя не скоро, обыкновенно на другой день или, лучше сказать, на другую ночь, тут мне приходило на память все до мельчайших подробностей и становилось страшно! Я и врагу не пожелаю испытывать такой страх когда-либо…

Я хотел сделать какое-то замечание, Будневич остановил меня.

– Погоди, я сейчас кончу. Тут самое важное… Единственным развлечением в жизни для меня сделалась охота, то есть, если хотите, не развлечением даже, а положительной потребностью: на охоте я успокаивался, не вгрызался в самого себя и не чувствовал той странной раздвоенности, которая составляет муку моей жизни. Природа ли тут действовала или что иное, я сказать не могу. Самый процесс убийства меня мало тешил, и я мог проходить целые дни, не сделав ни одного выстрела; наблюдателем я тоже никогда не был, художественное чувство, по-видимому, развито у меня довольно слабо, а между тем меня тянуло всегда на охоту, и охота меня умиротворяла… Нужно вам сказать, что бессонница для меня явление не только обычное, а почти необходимое, а после охоты я всегда засыпал сном праведным, и даже в лунные ночи, когда сияние месяца врывается в окна и яркими Пятнами ложится на стене, оно казалось мне простым лунным светом, и не видел я в нем, как обыкновенно, белых туманных призраков, тихо двигающихся вдоль стены, кивающих головами и не дающих мне спать.

– А знаешь, Будневич, хроническая бессонница…

– Знаю, знаю: читал тоже много по этому предмету и Моудсли, и Гризингера, и черт ведает кого не читал.

– Я не то хотел сказать… Я хотел посоветовать.

– Напрасно, брат, не успею испробовать.

– Будет тебе глупости говорить!

– Погоди! Слушай! Охотился я больше с легавой. Много у меня хороших собак перебывало. Только года полтора тому назад издохла у меня сука гордон… редкая собака… Я чуть не плакал, тем более что остался совсем без собаки, словно рак на мели, и подыскать подходящую оказывалось решительно невозможным. Промаялся я так целый июль и половину августа, и забросила меня судьба временно в В., уездный городишко прескверный: жид на жиде сидит; единственная гостиница и та жидовская, отвратительная, а жить мне приходилось там целую неделю. В первый же день хозяин гостиницы сообщил мне всю подноготную о городке, предложил всевозможные услуги за самое умеренное вознаграждение, намекнул даже тонкою деликатностью, что если я хочу знакомство с дамским полом иметь, то он может и это мне моментально устроить за соответственное количество динариев; в конце концов, надоел он мне страшно, и я не знал, как от него отвязаться.

На другой день утром пошел я бродить по городу; все оказалось в точности так, как описывал сын Израиля; часа через два воротился в номер и решительно не знал, что делать; вдруг за дверью послышался шум: какая-то собака визжала и царапалась в дверь, затем дверь полуотворилась, просунулась голова моего жида в ермолке и воспоследовал такой вопрос:

– Прикажете впустить вашу собаку?

– Какую мою собаку?

– Должно быть, вашу… У нас таких собак во всем городе нет… Она со вчерашнего вечера здесь… Я думал, чужая, прогонял – не идет, значит, ваша, должно быть.

В этот момент раздался громкий, радостный лай, голова жида спряталась, слышно было, как кто-то упал в коридоре, ругаясь на жидовском диалекте, и вслед за тем великолепный пойнтер влетел в мою комнату и бросился ко мне на грудь, обнаруживая самую безумную радость.

– Рок? – назвал я его первой пришедшей на ум кличкой.

По-видимому, я угадал верно, потому что собака остановилась в выжидательном положении, затем подползла к моим ногам и положила мне голову на колени. Я подал заявление в полицию, не разыщется ли хозяин, но хозяина не оказалось. В течение целой недели ко мне заглянула только одна какая-то подозрительная фигура с предъявлением своих якобы прав на Рока, но Рок, зачуявши чужого человека, выскочил из-под дивана, разорвал на груди сюртук мнимого хозяина, искусал ему руки и заставил обратиться в поспешное бегство.

Я успел еще в прошлом году поохотиться с Роком на осенних бекасов и вальдшнепов. С первого же поля он показал себя собакой первоклассной, не нуждающейся ни в каком дальнейшем руководстве. Да вы сами, господа, видели его работу, можете судить.

Мы беспрекословно согласились, что Рок – собака первоклассная.

– Привязался я к нему, – продолжал Будневич, – а уж он ко мне любовь почувствовал какую-то безумную. Со мной он почти буквально не расстается: уйду я из дому, предварительно заперши Рока, зайду к кому-нибудь из знакомых – я совершенно уверен, что, выходя, застану его на крыльце. Как он удирает из дому, как находит меня, этого я понять никак не мог.

– Ну что ж! Это качество хорошее.

– Чего лучше?! Но тут примешалось одно обстоятельство, которое теперь составляет для меня целую муку. Спит Рок, конечно, в моей комнате на коврике у печки, он сам облюбовал себе это место. Сторож он удивительный: не сплю я – приходи, кто хочет, он не подаст голоса, к знакомым даже приласкается, но стоит мне закрыть глаза – и он не впустит в комнату ни своего, ни чужого. Прислуга у меня, не знавшая таких его качеств, раз порядком поплатилась; платились иногда и знакомые, и теперь всякий приходящий ко мне тщательно осведомляется из передней, сплю я или нет, и уж тогда только отваживается переступить порог.

– Какая ж тут мука? Этой собаке цены нет!

– Погоди! Слушай дальше! Стал я замечать, что Рок не спит по ночам: всю ночь он лежит, подняв голову, с открытыми глазами и на меня смотрит. Раза три или четыре в лунные ночи, ворочаясь на кровати в бесплодных попытках уснуть, видел я его желтые глаза с зеленоватым фосфорическим оттенком, неподвижно устремленные на меня. Вначале я не придавал этому никакого значения, а когда мне изредка приходилось думать об этом, я объяснял себе странное явление совершенно естественно: разбуженная моими движениями, чуткая собака должна была поднимать голову, чтоб поглядеть, что делается с ее хозяином и почему он не спит в такое время, когда всякому порядочному человеку спать полагается.

– Совершенно резонное объяснение.

– Да, на первый раз. Но мне пришло раз в голову: что, если это не так, если тут действует какая-либо иная причина? Я сделал опыт.

– И убедился?

– Убедился. Я решился целую ночь не производить ни малейшего движения и притвориться спящим… И я увидел, что целую ночь собака не опускала головы и не закрывала глаз.

– Это тебе могло показаться.

– Нет, не показалось. Ее глаза блестели, как две свечки. На другую ночь я проделал то же самое и окончательно убедился…

– В чем?

– Что она за мною наблюдает.

– Как наблюдает?

– Как тюремщик за арестантом… Я не могу этого точнее определить… но мне тогда многое выяснилось в ее поведении: эта странная привязанность, это вечное хождение Вслед за мною, это разыскивание меня по городу…

– Господи, какую ты чепуху городишь!

– Не чепуху, а это верно.

– Да ведь это абсурд, нелепость! Ну что? Приставлена она кем наблюдать за тобою или это она по собственной инициативе, ты так думаешь?

– Не знаю.

– Но и то и другое предположение одинаково дико и невозможно!

– Не спорю. Может, в действительности это и дико и невозможно, но дело в том, что мне так кажется, а для меня то, что мне кажется, важнее того, что есть…

– Мало ли что есть и чего нет, но раз оно не приходит со мною в непосредственное соприкосновение, оно для меня абсолютного значения не имеет; раз же хоть бы и не существующее соприкасается со мною, оно получает для меня особую силу и важность… для меня, пойми, а не вообще… я ведь лишь о себе говорю…

Я не отвечал, Будневич заговорил опять.

На страницу:
2 из 3