
Полная версия
Повести и рассказы
– Вот грудь у меня, желанный… промежду сердца-то и…
– Я сказал тебе: tuberculosis! болезнь неизлечимая.
– Помоги, кормилец! – задыхаясь и держась за грудь, промолвила старуха.
– Ты трефоль пила?
– Я пила тряхволи.
– Ну, когда-нибудь банки поставлю, – сказал фельдшер и отнесся к солдатам. Старуха уныло пошла в дверь; ее кашель глухо раздавался за порогом…
– Мне, – начал солдат, надвигая на плечо шинель, – позвольте, Андрей Егорыч, прежнего, то есть, ку…ку… потому – дело оказывается плохо.
– А, по-прежнему? – затягиваясь, спросил фельдшер.
– Еще хуже…
– И мне уж того же, – прибавил другой солдат, – да нельзя ли на минутку одолжить симфончика. И ротный просит этого…
Фельдшер достал из шкапа пузырек с белою мазью, взболтал ее и сказал бабе:
– Unguentum! мажь ребенку голову; три раза в день, запомнишь?
– Как же, родимый…
– Смотри, внутрь не дай: вы глупы!
– Глупы, касатик.
– Пропусти-ка меня, бабка, дай достать лекарство.
– Пройди, пройди.
– Ты чем нездорова?
– Сынок у меня болен, соколик мой, четвертые сутки лежит недвижимо: травкой его хочу попоить.
– Что же, Андрей Егорыч, кашицы-то!.. – вскрикнул солдат.
– Сейчас! – доставая с полки лекарство, проговорил фельдшер. – Алеша, да ты сыграй что-нибудь на гармонике, сдействуй: «Что ты, Катя, приуныла…»
Кузнец тряхнул головой и заиграл на гармонике, выделывая разные колена. Получившие лекарства и не дождавшиеся их выходили из аптеки.
Фельдшер закурил новую трубку и опять подошел к оставшимся больным.
– У меня, – говорил хворый, худой мужик, – рана на ноге, Андрей Егорыч… Нельзя ли вам замолвить словечко приказчику, чтобы погодили маленько меня гонять на работу?
Фельдшер обратился к другому.
– А ты?
– Для Захара пришел попросить лекарства.
– А он еще говорит?
– Как же. Говорит: зачем мне кровь пускали?
Фельдшер снял трубку, продул чубук, помахал им по комнате и начал смотреть в его дырочку.
– На что кровь пускали? – спросил он. – У него, верно, голова болит… Васька, принеси проволоку: в чубуке застряло… А ты, Алеша, с басами-то двинь!..
– Однако до свидания! – сказал фельдшеру кузнец, укладывая под мышку гармонику.
– Куда же ты? Да посиди… Скука, брат, одолевает…
– Нет, пойти шкворень поправить.
Мало-помалу аптека опустела. Фельдшер остался с одним мужиком, которому для больного пальца начал готовить пластырь. Мужик глядел, как он готовит, и, между прочим, спрашивал:
– Небось, Андрей Егорыч, в вашей школе трудно было учиться?
– У кого резвые способности – не трудно!
– Каким там наукам учат?
– Всяким. Мы разглядываем у человека внутренности…
– То есть внутре-то? А что, и требуха у человека есть, как у скота?
– Разумеется! но она благороднее; потому что человек – не скот!
– А вот, Андрей Егорыч, я хотел вам все сказать: нельзя ли вам попросить обо мне приказчика? Видишь, у меня тягло одно; а я правлю за два…
– Держи-ка пластырь-то; мы с тобой до вечера не кончим… Посмотрю я, у вас в голове-то sped es pectoralis!..
В аптеку вошел кучер с кнутом и рукавицами за поясом.
– Здравия желаем, Андрей Егорыч.
– Здравствуй, Семен Титыч, – сказал фельдшер. – Что ты?
– Да наши журавлевские господа просят вас к себе. Несчастие маленькое стряслось.
– Какое?
– Да бырыня своей дочке ставила пиявки и не сумела – кровотечение крови показалось, так еду за доктором. А в город Ливны опять за доктором поехали, и будет у нас наподобие докторского совещания.
– Консилиум?
– И, к примеру, все доктора будут говорить на разных языках и мы будем их слушать.
– А не знаешь, отчего кровотечение-то?
– А вот извольте: наметили они изо всей мочи в самую жилу этими пиявками… Вы, будем говорить так, ежели, положим, вы делаете операцию, то уж вы ее делаете с размаху; ан и легкость от этого… Али так возьмем: заметили вы у кого больной член, то вы норовите его выдернуть, а не оставить на месте. – До свидания, Андрей Егорыч!
У крыльца журавлевского барского дома теснились лворовые люди, собравшиеся смотреть консилиум. Впереди толпы стоял кучер. Он упрашивал лакея, выносившего на улицу медный таз:
– Фаддей, скажи, пожалуйста, барыне, нельзя ли посмотреть? Ты скажи – кучер желает. Главная вещь, ежели уж затеялось представление, то надо, чтобы его все видели.
– Погоди, – отвечал лакей. – Я пойду налью в таз воды, а ты его снесешь в детскую.
– А мы-то не увидим? – заговорили дворовые люди, глядя с завистью на кучера, который тотчас же принялся убеждать их:
– Вам тут, по душе скажу, любопытного малость. Разочтите: ведь двенадцать языков! махина аль нет?
В доме помещика около постели больной девочки лет десяти сидела помещица, ее муж, с трубкой в зубах, и доктор. На стульях, на полу были разбросаны полотенца, которые сбирала горничная. В углу стоял фельдшер в сюртуке нараспашку и в белом жилете. Помещица утирала остатки слез на своих глазах и спрашивала дочь:
– Ну, как ты себя чувствуешь?
– Это скоро пройдет, – выговорил доктор, – я такие же муки сам на себе испытал.
– А вы были больны, Лука Лукич?
– Да, в молодости: я был очень резов…
– У Сашечки, Лука Лукич, – прервала помещица, – сначала под шейкой зоб был.
– Это опухоль, – сказал доктор.
– И отчего это у ней?
– Причин много может быть, – отвечал доктор, – определить их трудно.
– Известно, – в свою очередь, заговорил фельдшер, – от разных причин делается эта болезнь: от ушибов, от простуды… Например, у млекопитаемых лошадей тоже под горлом бывают шишки…
– А ты, любезный, помолчал бы, – перебил помещик. – Вы, доктор, знаете: ведь это он назначил пиявки к шее дочери; по его милости мы испортили артерию…
Доктора пригласили в столовую закусить. Помещица осталась с дочерью в детской. Фельдшер тоже был в столовой.
– Ты, почтенный, назначил пиявки к самому нежному месту, – сказал доктор.
– Так точно: промеж стерноклей до мастоиднями, – отвечал фельдшер.
– Да, между этими мускулами. Доктор выпил.
– Вот видишь, – начал он, – это нехорошо; почему? пиявки ставить должно; но при такой организации детской, так сказать, и нервозной, какова у больной, – этого допустить нельзя. Ты назначил их ad arteri amcaroti dem, причем открылось сильное кровотечение.
– Вот что ты сделал! – завопил помещик. – Пиявка прокусила артерию…
– Надо полагать, – сказал доктор, – пиявка артерию… повредила…
– Что к шее! – выпив наливки и заткнув бутылку, воскликнул помещик. – Он вот какую штуку удрал, Лука Лукич: приставил дворовому мальчику мушку к виску… ушам не верю! в первый раз слышу такую чепуху! Что ж вы думаете? Мальчик окривел!.. Вот что ты сделал!
– Варфоломей Игнатьич, – сказал фельдшер, – всякий человек может окриветь; этим шутить нельзя… а радикальное пользование мушки уже нам доказано; следовательно, мы были вправе ее присадить.
– Но, однакож, – заметил доктор, – мальчик окривел!
– Как же-с, – сказал фельдшер, – одним глазом ничего не видит, даже матери своей не узнает…
– Отчего же он окривел?
– На это, ваше превосходительство, сказать мудрено-с: мы в практике часто встречаем не такие случаи, однако лечение свое продолжаем.
Явилась помещица.
– Вы, кажется, Андрея браните здесь? – сказала она, садясь за стол.
– Заметить надобно, Анна Ивановна.
– Нет, Лука Лукич, я всегда готова оправдать Андрея; он, право, услужливый такой. Нынче весной со мной дней пять мучился…
– Нездоровы были? – спросил доктор.
– Полнокровием страдали, – ответил фельдшер.
– Врешь, воспалением, – перебил помещик.
– Я не знаю, – заговорила помещица, – но мне кажется, что полнокровие причиной: душило меня… Сначала он мне поставил банки, потом сорок пиявок – не унялось! потом кровь пустил – опять сорок пиявок, опять банки.
– Легче стало? – спросил доктор.
– Гораздо легче!
Помещица тихонько подозвала к себе горничную и шепотом дала ей приказание, чтобы фельдшеру дали обед в кухне. Горничная, сделав фельдшеру мину, повела его за собой.
– Много легче! – продолжала помещица.
– Но кровопускание вредно, Анна Ивановна.
– Знаю, Лука Лукич… Нынешние медики не одобряют кровопускания; но я не боюсь: у меня кровь не истощится… Заметьте, как только я отворю кровь, сейчас чувствую невыносимый аппетит; стало быть, когда я поем, у меня потеря крови вознаградится, – не так ли?
– Так, – усмехнувшись, сказал доктор и прицелился вилкой в колбасу. – Вы как будто, Анна Ивановна, учились физиологии. Ваша правда: все, что ни поступает в наш организм (доктор опустил колбасу в свой организм), переработывается сначала желудком: что называется, – делается каша… chilus… Это chilus, представьте себе, переходит в кишечный канал. Далее, все жидкие части посредством всасывания поступают в кровь; и вот, когда вы покушаете, пища превращается в кровь.
– Ну, вот видите? – торжествующим голосом произнесла помещица.
– Вы, верно, когда-нибудь читали медицинские книги?
– Кажется, читала, Лука Лукич, когда еще была дитятей.
– Лука Лукич! – возразил помещик, раскуривая трубку, – растолкуйте мне: отчего, например, на ране или так где-нибудь вдруг нагноение является?
Помещица шепнула что-то мужу на ухо.
– Что ж такое, если меня интересует этот предмет? – ответил помещик.
– Можете себе вообразить, – начал доктор, – нагноение бывает двух родов: доброкачественное, во-вторых – злокачественное. Гной под микроскопом…
– Лука Лукич, Лука Лукич! – заголосила помещица, простирая к доктору руки.
– Что, вам неприятно? Но скажу – чрезвычайно важная вещь этот гной: в медицине у нас даже его вкус определяется.
Помещица ушла в другую комнату. Доктор встал из за стола с красными щеками.
IVПеред сумерками в Черепахине шел проливной дождь, заставивший фельдшера сидеть в своей аптеке. К нему снова прибегал мальчик от лесника и просил посмотреть ушибленную ногу. Фельдшер обещался прийти, как скоро дождь перестанет. Он сидел у окна и смотрел на улицу. Против аптеки под поветью крестьянского сарая стояли две мокрые бабы, захватив полы своих зипунов, и молча глядели на ручьи по дороге; среди улицы на траве мокнула спутанная кляча с хвостом, похожим на горсть пакли. Широкая река усеялась частыми брызгами, у плотины дружно рылись утки, уткнувши носы в воду; вдали на горе, будто в тумане, дремали леса, один другого темней; все имело скучный, пасмурный вид.
Около пяти часов дождь перестал. На улице посветлело. Фельдшер отправился к леснику. Было холодно; река сильно волновалась, и у берегов скоплялась пена. Навстречу фельдшеру попадался народ.
Фельдшер остановился на краю села, недалеко от изб, и смотрел на бежавшую к нему из проулка сгорбившуюся бабу; ее головная повязка трепалась длинными концами. Она, запыхавшись, очутилась близ фельдшера: на лице ее было беспокойство.
– Ну, что ты? – крикнул фельдшер.
– Кормилец… – начала баба, едва переводя дух, – что ж, родной… болезнь-то моя… полечи, касатик…
– Я вам не раз говорил, что туберкулезных я не лечу: нет спасения…
Баба смотрела в землю и кашляла; фельдшер заключил:
– Дом тебе пора строить, – дом!..
– Какой, родимый?
– Из четырех досок… сосновый…
Фельдшер пошел. Баба, закрыв глаза тряпицей, зарыдала.
Темнело; народ расходился по домам; улица пустела. Фельдшер направился к гумнам и к пустынному кладбищу, с покосившимися крестами и голобцами, на которых в разных местах сидели крошечные птички со взъерошенными от ветру перышками, не зная, куда приклонить свою голову; над некоторыми из могил лежали неправильные, большие камни; иные могилки не были обложены даже дерном, другие готовы были сравняться с землей или скрывались в колыхавшейся крапиве. По одну сторону от кладбища тянулся густой, черный лес; впереди над полями, распластав крылья, усильно боролся с ветром ворон. По узенькой тропинке фельдшер пришел в чащу леса; в нем было темно: справа и слева сновали трепетавшие своими сухими листьями осины и березы. По всему лесу равномерно распространялся широкий, плавный гул, – точно где вблизи шумела вода; ни одного птичьего голоса; кругом полумрак, вместе с гулом располагавший к тяжелым думам. Ровные березы уныло покачивались и тихо шуршали своими верхушками.
Далеко слышался мерный, замирающий стук топора; неохотно лаяла на пчельнике собака… Опять стонет лес; отрывать слуха не хочется ото всего, что слышится вокруг…
Фельдшер пришел к леснику. У стола, с опухшим от слез лицом, сидела молодая баба и втыкала в светец зажженную лучину. На хорах стонал лесник. С появлением фельдшера баба встала с своего места, а больной начал принимать полусидячее положение.
Фельдшер снял фуражку и обтер на лбу пот.
– Что ты? – сказал он, приступая к больному.
– Отец родной!
– Ну-ка, покажи, где это ты так?.. Лесник развернул тряпицу и обнажил ногу.
– Мне недосуг к вам ходить-то… Акулина, посвети сюда!..
Акулина поднесла к хорам лучину и вдруг, взглянув на рану, зарыдала на всю избу.
– Держи, держи лучину-то, – сказал фельдшер. У лесника на глазах показались слезы.
– Андрей Егорыч, больно, батюшка! – вскрикнул старик, хватая его за руку.
– Погоди! (фельдшер скинул с себя верхнее платье). Надо растереть…
Больной затрясся, с ужасом глядя, как фельдшер начал засучать свои рукава. Он взял стклянку и налил себе на ладонь мазь.
– Держись!
– Ой! государь мой!
– Акулина! бери за ногу…
Лесник упал в бесчувствии навзничь.
VПо прошествии двух дней посреди сельской улицы несли гроб. Фельдшер возвращался с практики. Позади гроба в отдалении шли бабы; раздавался плач.
– Кого это несут? – остановив одну бабу, спросил фельдшер.
– Лесника, – произнесла она.
Фельдшер задумчиво перекрестился.
– Верно, антонов огонь; забыл тогда пиявок-то припустить!..
1859Деревенская газета
IВ один летний день на краю леса, пред которым расстилались луга с болотами, с сигарой во рту сидел помещик деревни Ивовки; подле него лежал молодой человек, недавно поступивший в дом к этому помещику учителем. Оба они ходили с ружьями и ничего не убили.
– Я замечаю, Егор Кирилыч, – говорил помещик, – вы у нас скучаете. Отчего это?
– Я всегда таков, Петр Иваныч, – отвечал учитель. – Я, собственно говоря, болен: у меня печень болит, – говорят, от водки… Ну, я не могу!..
– Конечно… Только я вам хотел сказать, – не обижайтесь, Егор Кирилыч, – вы, пожалуйста, ученику своему этак излишних намеков насчет вашей страсти… Понимаете?
– Я с вами согласен, Петр Иваныч… Разумеется, я не могу иногда за себя ручаться: я вам и прежде говорил, что я должности гувернера не беру на себя… Но, насколько станет моих сил, я буду укрощать свою привычку…
– Ну да, – сказал помещик. – Что касается до меня – мне все равно: трезвы ли вы, или нет, – и вы у нас не стесняйтесь, по-домашнему будьте. У вас есть своя комната: приехали вы выпивши – никто вас не видит… Жена моя пьяных не шибко боится. Я сам частенько приезжаю к ней подгулявши.
Из лесу явился молодой человек в белом пальто, с ружьем в руках. Это был из той же деревни помещик Галкин, недавно вступивший в управление наследственным именьем и живший в Ивовке с одной своей бабкой.
– Здравствуйте, господа, – заговорил он. – Ну что, ничего не застрелили? И ведь выбрали же мы время охотиться! Такая жара! Я шатался часа четыре и вот убил одну иволгу.
– Садитесь-ко, – сказал помещик.
– Нет, благодарю. А что, вы давно, Петр Иваныч, были у Хоботовых?
– Давно уже.
– Я был у них вчера: скука смертельная! На днях я тоже ездил к помещику Кобелеву – что это за лежни! батюшки мои! Представьте, Кобелева я застал на балконе, – лежит в одной рубахе!.. Однако пойдемте домой, что вы засиделись?
Помещик и учитель встали и пошли вместе с Галкиным.
– Да-с, скука, скука… – говорил Галкин дорогой. – Я, в Москве живши, совсем забыл деревенскую жизнь: тошна иногда она бывает! А я вам не сказывал, господа? Я думаю здесь издать газету…
– Что такое?.. – воскликнули помещик и учитель.
– Да, газету… ну, деревенскую газету. Надеюсь, что вы, господин Маркин, не откажетесь быть сотрудником, – отнесся Галкин к учителю.
– С удовольствием. Это вы хорошо придумали.
– Я полагаю!.. Я попрошу писать всех помещиков, даже их жен… Ведь, господа, согласитесь, так жить в деревне, как мы живем, – ей-богу, мочи нет! Надо же чем-нибудь заняться… И как это мне пришло в голову! Ныне поутру лежу я и думаю: «Как досадно, что почитать нечего, этакого легонького – газетного», – ну, и напал на эту мысль. Да какие планы-то начертил!..
Помещик шел молча, повеся голову. Газета Галкина, по-видимому, несколько смутила его.
– Программа уже готова, – продолжал Галкин, – ну, а сотрудники найдутся. – Я вам, господа, скажу: газета может принести огромную пользу, если ее аккуратно повести. Само собою разумеется, не надо допускать ее до сплетней и тому подобного; вот вся и задача! Да, это предприятие, как хотите, так современно – и вдобавок крайне оригинально! Газета, конечно, будет рукописная… Переписчики у меня есть. Надо будет завестись еще таким человеком, который бы ездил по окрестностям и сбирал новости… Но я имею в виду такого… Я пущу эту газету на возможно большее расстояние: брошу на постоялые дворы, на станции, предложу приказчикам… и все это будет бесплатно… Не правда ли, господин Чаркин, будет хорошо?..
– Превосходно, – сказал учитель.
– Не знаю, удастся ли, Федор Семеныч, ваше дело, – сказал помещик. – Я думаю, как всякое неожиданное явление, ваша газета многих поставит в тупик.
– Помилуйте, в чем вы тут сомневаетесь? Ради одной уже новости, что выходит деревенская газета, все примутся не только читать – писать!.. Ну, вы первый – разве откажетесь участвовать?..
– Пожалуй… Я хоть напишу о выжигании тока… Я хотел напечатать в «Московских ведомостях» о выжигании тока.
– Ну, вот видите! Вы – о выжигании тока, другой – об эманципации женщин, – и пойдет дело!.. Притом разве вы не знаете, сколько между нашими соседями найдется современных людей!.. Посмотрите, как многие из них рассуждают!.. Если газета пойдет успешно, мы выпросим позволение у губернатора и будем ее печатать… Непременно издам!.. Кстати, ныне вечер у Хоботовых: объявлю всем об этом! Я уже половину объявления намахал. Говорю там: «Милостивые государи! Россия на пути своем к просвещению так рванулась вперед, что недаром Гоголь воскликнул: «Куда ты мчишься?..» – и так далее…
– Это вы недурно заметили!.. – проговорил помещик. – Начинайте! Главное, действуйте не спеша…
– Отчего же не спеша? Я ныне же всем объявляю, завтра рассылаю людей – кого с поручением сбирать новости, кого с чем, и, не дальше как через неделю, все будет готово! – Господин Чаркин! вы съездите в село Быково, тут недалеко, – и попросите там регента, чтобы он написал статейку?
– Съезжу. Мне регент приятель.
– Он, как вам известно, запивает; но у него есть талант, я это знаю. А я завтра съезжу тут к офицерам; говорят, ротный хорошо сочиняет… Да еще у тыквинского помещика есть учитель Выогин, – я и к нему съезжу.
Охотники расстались. Галкин еще раз решительно повторил, что он издает газету.
При закате солнца Галкин, одетый, сел в пролетку и уехал на вечер к Хоботовым. Почти в то же время отправился на беговых – дрожках к регенту учитель.
IIВ сумерки Галкин приехал к высокому новому дому Хоботовых, перед окнами которого извнутри выглядывало множество медных и бронзовых амуров, собачек, рыцарей, охотников и проч.
В зале Галкина встретил с ежовыми волосами хозяин. Схватившись за руки, ходили по комнатам девочки в распущенных платьях. Хозяин подал гостю руку и лениво сказал:
– Ну, что же, того… как ее… ваша бабушка? – Она нездорова…
В гостиной на мягком диване, с томными глазами и полуоткрытым ртом, сидела хозяйка, имея на голове очень красивую куафюру[4]. Ей было лет двадцать семь. С видимым желанием выразить всю нежность и грацию молодой женщины, она слегка привстала перед Галкиным, слегка поклонилась, но так, что ее глаза еще более сделались томными, – и вообще она как будто говорила: «Вглядитесь в меня, хоть, например, вы, господин Галкин, – я могла бы целое блаженство доставить человеку, достойному меня!..»
Впрочем, такая истома хозяйки замечалась преимущественно в начале представления гостей. Но после Катерина Ефимовна делалась просто милою хозяйкою, наблюдающею за вами, сколько вы съели чего и не дать ли вам еще чего-нибудь; как, проводив гостей, она делалась милою помещицею, которая в кругу горничных и лакеев поверяет в кухне и кладовой, сколько чего вышло на гостей и т. д.
В зале стояла толпа съехавшихся помещиков, окружив хозяина, который что-то рассказывал. Хозяин на время прервал свой рассказ и пошел к дверям встречать приехавшую соседку помещицу с четырьмя взрослыми дочерьми и сыном-гимназистом. Он, как-то пасмурно (у хозяина был от природы такой взгляд) глядя на гостью, прежде всего за необходимое счел ей сказать, что он весьма здоров, и посмотрел на нее уже не пасмурно, а сердито…
– А Катерина Ефимовна? – спросила помещица.
– Она там… в гостиной.
Хозяин был такой человек, про которого ходило в окрестностях много небылиц, как, например, будто он раз с особенным вниманием смотрел на себя в зеркало и нашел, что его лицо ужасно напоминает свинью, о чем сообщил жене…
В зале явились три офицера с саблями. Между тем комнаты осветились огнями.
После чаю гувернантка Хоботовых сыграла на фортепьяно серенаду Шуберта и произвела в гостях необыкновенное уныние, а больше всего в помещиках, которые встосковались до того, что обнаружили покушение ехать домой. Но Хоботов удержал их и дал слово попросить гувернантку сыграть что-нибудь повеселей, хотя помещики ровно ничего не хотели слышать.
Галкин в это время сидел в гостиной и объявлял дамам о своей газете.
– Я вижу, – говорила хозяйка, – вы хотите нас описывать… Конечно, много найдете пищи для себя.
– Помилуйте! – отвечал Галкин, – я не литератор, я не имею сатирического ума… Но вы, Катерина Ефимовна, поймите: тут просто будет листок от скуки…
– Нет, – твердила непреклонная хозяйка, – вы хотите насмеяться над нами, я вижу… Да опять, что за деревенские такие газеты? что с вами? Вам, как помещику, право, стыдно этим заниматься…
– Да ведь, Катерина Ефимовна, эта газета нисколько не будет похожа на все литературные газеты, какие вы знаете… Это будет листок собственно наш, с своим направлением, домашний и, без сомнения, удивительно оригинальный… Что литературные газеты!..
– Только я вам скажу, – говорила хозяйка, – вам меня описать не придется… Тут нужен талант да талант, потому что вы со мной не живете и, значит, вполне меня не знаете… Сверх того, я не хочу, чтобы вы меня описывали: для меня достаточно того, что я узнаю себя нередко в героинях Шекспира и других…
В зале играли вальс; шаркали танцующие. Галкин встал и попросил хозяйку; она, расправив платье, пустилась с ним…
– Нет, Катерина Ефимовна, – говорил Галкин, – вы жестокосерды… как вы не хотите покровительствовать моей газете!
– Что вам далась эта газета, господин Галкин? – отвечала хозяйка, поправляя куафюру и улыбаясь, – ну, издавайте, когда так… да что вы так вертите меня?.. Я не могу… В самом деле, издавайте… я шутила…
Катерина Ефимовна попросила Галкина остановиться и села на стул.
– Право, издавайте… – ласково повторила хозяйка и с одушевлением посмотрела на Галкина.
Офицеры танцевали с каким-то ожесточением: кто прихлопывал каблуками, припрыгивал вверх; кто припевал даже что-то… Один офицер, высокого роста, сделал несколько кругов на одной точке, посадил даму и гордо пошел прочь, неся на шпоре откуда-то выхваченный клок кисеи…
Галкин подошел к двум гулявшим помещицам и обратился к одной из них, большой охотнице до русских песен, особенно до «Ночки темной, осенней» и «Я калину ломала».
– Василиса Антиповна! Вы не слыхали, – я намереваюсь издать деревенскую газету? Не угодно ли вам получать.
Помещица почему-то вдруг сконфузилась.
– Видите ли, это будет преинтересная вещь. Вы будете знать, во-первых, все, что ни случится в ваших окрестностях, во-вторых, тут будут подниматься разные вопросы…
– Извините, – промолвила Василиса Антиповна, – я не могу ничего сообразить… Я вам лучше после отвечу…
– Ну, а мне позвольте получать, господин Галкин, – подхватила другая помещица, – только чтобы не было сатирического в этом журнале… Вы козней не строите ли над нами?..
– Боже сохрани! Смею ли я подумать… Я, кажется, помещик…
– Что это издается? – спросил подошедший к Галкину офицер.