
Полная версия
Повести и рассказы
Приближались святки… Ученики записывали на бумажках и на книгах, сколько недель, дней и даже часов оставалось до отпуска. По вечерам, до зажжения свечи, они вспоминали все подробности праздника, как кто хаживал по приходу и катался с гор, во что наряжался и проч.
Недели за три до рождества Декалов получил от своего отца следующее письмо:
«Любезный сын Иван. К празднику рождества Христова подводы за тобой не посылаю, ибо лошадь заболела от чемера и наиболее, я полагаю, от скудной пищи, какова солома; потому тревожусь, как бы не издохла, лишив нас последней опоры…
Голуби твои все целы и сидят под печкой.
Учись, Ваня! Ты пишешь, книг нету; что делать! Книги дороги; товарищам поклонись в ноги и попроси у них… Молись богу… в наше время в лаптях хаживали…
Господь умудряет и слепцы…
К празднику отыщи подводу на постоялом дворе и приезжай к нам. Мать говорит: не переделать ли тебе из моей старой шапки – жилетку? Думаю, что на твой рост выйдет… К старшим будь почтителен: смирением обрящешь покой душе своей…
Дед твой был ума несказанного, а он гнулся в дугу перед каждым человеком. Люди, Ваня, любят уважение, которое им оказывают; но они возненавидят тя и пронесут имя твое яко зло, ежели не будешь покорствовать им.
Верь отцу твоему; он знает это по опыту и не пожелает тебе худа. Будь прилежен в учении; за это тебе сторицею воздастся…
Молю бога, чтобы он не спустил тебя с порук своих, и посылаю тебе родительское благословение. Причетник Декалов».
Во всем письме отца Декалову особенно была по душе одна строка: «Голуби твои целы и сидят под печкой». Ее Декалов читал сотню раз…
День ото дня приближение святок становилось ощутительнее. На рынках и в лавках начали появляться груды мерзлых гусей и свиней; в обозах, ехавших по городу, ученики начали встречать земляков-мужиков, которые везли с собой от сельских дьячков и дьяконов письма и посылки. С каждым днем ученики делались между собою дружелюбнее; учители, почуяв рождество, умерили свое ожесточение; лоза теряла прежнюю свою силу.
Наконец, наступил отпуск. Ученики, с билетами для отъезда в руках, без оглядки неслись по коридорам и по лестницам вон из училища, как будто опасаясь, чтобы начальство не раскаялось, как фараон, что отпустило так много народу.
На дворе овсовской квартиры стояло несколько приезжих подвод.
У ворот привязана была запряженная лошадь в верёвочной сбруе. Из семинарской квартиры выходил дьячок с двумя маленькими детьми, одетыми по-дорожному. Их провожали, в одних сюртуках, исключенные.
– Прощайте, господа! – говорил дьячок, – желаю вам в добром здравии разговеться… Благодарим за хлеб, за соль…
– Вам ведь недалеко? – спросил один исключенный.
– Тридцать верст… засветло доедем…
– Воротники-то поднимите! – сказал дьячок своим детям, уже сидевшим в розвальнях.
– Нам тепло, тятенька!
– Поищите же мне невесту-то… – сказал исключенный.
Дьячок взялся за вожжи и ответил:
– Будьте покойны; расстараюсь…
Дьячок, ежеминутно запуская кнут под брюхо лошади, ехал по направлению к заставе.
– Тятенька! – говорили дети, указывая на синий дом, – вот здесь наш инспектор живет. Тятенька! а вот – в обозе едет наш товарищ Декалов.
Среди обоза, тянувшегося из города, в пустых санях сидел Декалов, прислонившись к передку. Он отыскал на постоялом дворе кочергинских мужиков, от которых получил следующее письмо отца:
«Любезный сын. Поспеши приездом с сими мужиками, понеже праздник рождества Христова настанет зело вскоре. Посылаю тебе закрыться в дороге материн тулуп и гривенник на продовольствие; не будь расточителен на постоялых дворах. Мать тебе выгадала из моей шапки теплый нагрудник. Засим прими благословение родителя твоего, дьячка Декалова».
– Духовный! ступай вперед! – крикнул один мужик в обозе.
Дьячок поехал вперед и очутился в поле; обоз не отставал от него.
– Что, озябли? – спрашивал дьячок детей…
– Нет, нет.
– Что нет! Ну-ка лягте, я вас укутаю… ишь поднимается подзёмок какой…
Дети легли; дьячок накрыл их веретьем совсем с головами и увязал веревкой.
– Тятенька! Скоро придет Заметаловка? – спрашивали дети.
– Сейчас приедем… Озябли?
– Нет…
Мальчики только слышали рев полозьев, фырканье лошадей, покряхтывание отца и затянутую где-то песню… Иногда навстречу кричал чей-нибудь голос: «Держи в сторону!» – причем крепко стучали сани об сани. Дьячок потрогивал детей рукой, желая привести все в порядок, и снова погонял лошадь. Он уже дал иное направление своему кнуту, пуская его вдоль спины лошади! Проехав верст двадцать, дети заговорили:
– Мы встанем…
– Лежите! – крикнул отец, – ишь стыдь-то!..
– Тятенька! А далеко до Журавлева?
– Три версты.
Три версты проехали. Один мальчик раскопал дыру в веретье и закричал:
– Вон Журавлево-то! Мы встанем.
Видя, что до дому осталось недалеко, дьячок развязал детей. Они начали поправлять свои смятые картузы и с любопытством рассматривать деревню.
– Дворы-то как занесло! – говорили они.
Вскоре дьячок свернул с большой дороги на проселочную и скрылся.
А Декалов продолжал ехать в обозе по большой дороге. Толстый, покрытый изморозью мерин нес его по раскатам, через глубокие ухабы и даже по сугробам. Когда проезжавший мимо мужик замахивался кнутом и выбивал его из обоза, Декалов закоченевшими от холода руками держался за веревки, чтобы не вывалиться из саней.
Уже давно стемнело; обоз все ехал, по-видимому рассчитывая сделать большую станцию. Упорно думая о своем родном Кочергине, Декалов почти не чувствовал ни холода, ни боли в спине, на которой долгое время учителя расписывались кровавыми рубцами… Он не верил своему счастью, не верил, что он теперь свободен и скоро увидит свое село.
Вот деревня… говор мужиков и дворников. С горы катаются мальчики на подмороженных скамейках, лавируя среди бегущих лошадей… Огни на постоялых дворах; кое-где сквозь оттаявшие стекла видны кипящие самовары и артели извозчиков… Обоз миновал деревню.
Снова поле; темь и холодный ветер…
Слышится шум саней и дружный топот лошадиных копыт то по мягкому снегу, то по торной дороге, изрезанной приступками, об которые стучат полозья розвальней, как об рубель… А в поле ни голоса!.. В стороне мелькают леса… Декалову рисовался и вечер на семинарской квартире; ему становилось жаль своих товарищей: теперь они тоже где-нибудь в дороге, на холоде…
В обозе ни один мужик не подавал голоса: вероятно, все спали. При сильных раскатах Декалов замирал, опасаясь быть вываленным из саней; достаточно было на четверть минуты отстать от обоза, чтобы потерять его из виду…
Но как обрадовался Декалов, когда обоз поехал шагом и вдруг подле его саней какой-то мужик заговорил:
– Ванюша, что, озяб?
– Озяб, – сказал Декалов.
Мужик поправил шлею на лошади.
– Сейчас приедем ночевать; версты две осталось…
Мужик сел на край саней и, помолчав, продолжал:
– Небойсь мать-то твоя ждет не дождется тебя… чудно! Колько времени не видались… как нешто обрадуется, сердечная!..
Мужик говорил таким братским голосом, что Декалов готов был обнять его…
VIIIВЕЧЕР ПОД РОЖДЕСТВОВ доме кочергинского дьячка все было вымыто и убрано; зажженная перед образом лампадка озаряла на столе белую скатерть.
Декалов, в новой рубашке, сидел с матерью и бабушкой на печке, при свете ночника; там же, в углу, стояла кадка с пирожным тестом. Дьячок, расчесывая свои волосы, сидел на лавке.
– Ох-ма, хма, хма!.. – проговорила дьячиха, выслушав несколько рассказов сына об училище.
Все молчали. По свежей соломе, устилавшей пол, тихонько кралась кошка; под печкой ворковали голуби…
– Матушка! – сказала дьячиха, – не посмотреть ли нам, как всходят пироги?
Старуха и дьячиха осветили на печи кадочку и, глядя в нее, говорили:
– Кажись, хорошо всходят… дрожжи бесподобные… Закрой. Господь с ними…
– А у нас хотят заказать новый колокол, – сказал дьячок сыну.
– Да, да! – подхватила дьячиха, – пудов в шестьдесят, что ли?
– Заказали в шестьдесят… что говорить! Колокол будет городской… – отвечал дьячок.
– А не пора ли нам затоплять печку?
– Погоди, маменька, – сказала старуха, – а вот нешто принеси из амбара мясное да потроха… не тронь, пока оттаят в избе…
Дьячиха оделась в шубу и принесла из амбара гусиные лапки и головки, поросенка, двух кур и часть свинины. Все эти предметы хозяйка разложила на лавке.
– А студень-то не пора вынимать?
– Теперь пора.
Дьячиха вынула из печи чугун и начала разливать студень в деревянные чашки, вынимая оттуда ложкой бабки, которые старуха отдавала внуку.
Дьячок, чтобы не мешать бабам, отправился на печку.
– Ванюша, не забудь завтра сходить к отцу крестному – Христа прославить! – сказала дьячиха.
– Бабушка, – спросил Декалов, – что же, вы не видали Петю Лаврухина?
– И! Да уж он про тебя спрашивал бесперечь… он, верно, еще не знает, что ты приехал. А что я вспомнила? – вполголоса сказала старуха дьячихе, – не помазать ли Ване спину гусиным салом?
– Когда я ждал тебя домой, – сказал дьячок, – я написал речь… Если бы ты ее выучил, завтра от помещика получил бы что-нибудь… Я тебе ее прочту: мудрена покажется или нет?
Дьячок достал речь и прочитал. – Что, мудрено, Ваня? – спросил дьячок. Декалов немного подумал, желая угодить отцу; наконец, сказал:
– Мудрено, тятенька!
– Мудрено-то мудрено! – сознался дьячок.
– Ванюша, – сказала старуха, – поди-ка ляг спать… тебе и так надоела эта учеба…
Дьячок отправился на полати, а Декалов полез под печку к голубям.
Почуяв его приближение, один голубь заворковал и щипнул его за руку.
Падавший с лавки свет сквозь дощатые треугольники тускло озарял стадо спавших голубей, которые, запустив носы в крылья, поглядывали одним глазом на Декалова; в стороне от них одиноко сидела галка: видно было, что голуби преследовали ее и она жила с ними по необходимости.
IXРОЖДЕСТВОНа другой день, после заутрени, Декалов шел к священнику славить Христа. Начинало рассветать. По небу тянулись красные полосы; у крыльца священникова дома стояли резные сани с свежей соломой.
В горнице священника на зеркалах висели узорчатые полотенца. Декалов подошел к образу и запел тропарь.
Из боковой комнаты вышел священник.
– Здравствуй, брат! – сказал он, давая Декалову гривенник. – Давно приехал?
– Вчерась…
– А мой богослов приехал третьего дня. Ну, нынче сбирайся с нами – в приход…
После обедни весь сельский причт был в хлопотах. Священник стоял перед дьячком, державшим под мышкой стихари с церковными книгами, и говорил:
– Ступай скорей к дьякону. Скоро, что ли, он? докуда мы будем прохлаждаться?.. Жена! дай мне гребень – голову причесать, да коровьего масла…
– Катерина! – сказала попадья, – подай отцу масла голову намазать…
Дьякон в своем доме стоял перед закуской и, держа в руках ножку жареного гуся, говорил:
– На барскую закуску надеяться нечего… вилочкой там немного сделаешь…
– Поешь себе хорошенько, – говорила дьяконица, ставя на стол новое блюдо.
– Отец дьякон! – закричал( входивший дьячок, – что же вы мешкаете? батюшка сердится…
– Я готов, у меня лошадь давно запряжена. Ступай, беги за другим священником да за дьячками…
Причт явился в доме помещика и шепотом начал спрашивать лакея:
– Дома господа?
– У себя…
– Что, мы не опоздали?
– Нет; барыня только встала.
Вскоре по коридору застучали сапоги, и в отдаленной зале раздалось пение.
Священник и дьякон приглашены были хозяином в столовую, а дьячки отправились в лакейскую.
– Что, холодно на дворе? – спрашивал помещик.
– Очень холодно…
– А я сегодня и в обедне не был.
– Прошу покорно… Закусите… – сказала помещица. В передней шел разговор между дьячками и лакеем.
– Это ваш сынок-то?
– Мой… из третьего класса… Что это вы подвязали щеку?
– Да зубы-с… – отвечал лакей, – ночей не сплю.
– Позвольте спросить, какие это ложки: неужели серебряные?
– Серебряные! да вот извольте – проба. У них корец и то серебряный… Вот не знаю, чем зуб лечить…
Лакей начал губами раздувать кофейник на окне.
– Кому это вы? – спросили дьячки.
– Барчуку-с…
Наконец, вышел священник с дьяконом, и в одну минуту весь причт был на улице близ лошадей, которым подвязывались поводья и чересседельники…
– Ну, что? о чем барин говорил? – спрашивали дьячки, – сколько дал?
Все сплотнились в кучу…
Между тем в отсутствие мужей поповны зазвали к себе в гости лакеев, земских, приказчиков с женами и дочерьми. На столах стояли лакомства; вокруг гостей ходил поднос с рюмками. Молодые люди играли в карты и фанты. В комнатах сильно пахло скоромным; многие жаловались на головную боль, спрашивая друг друга: «Не угорели ли вы?» Лакеи, срывая с леденцов билетики, дарили их девкам, если надпись была вроде следующей: «Коль я тебе не мил, что я тебя, тиранку, полюбил». Девки в свою очередь дарили билетики лакеям.
В углу кто-то играл на гармонике, а хозяйка просила убедительно:
– Спойте, девушки, что-нибудь…
Раздавалось: «Вечор поздно из лесочку…»
В доме Декалова не было гостей. Дьячиха и ее мать спали на постелях в праздничных платьях; на хорах тоже спала какая-то крестьянская старушка, которая в доме дьячка и разговелась. В избу светило солнце… по полу бродили голуби; галка, раскачиваясь на шесту, висевшем над печкой, вслушивалась, как ее подруги покрикивали на улице. Вытянув шею, она вскрикнула и потом съежилась, намереваясь вздремнуть; кто-то проснулся и зевнул…
В сумерках дьячок Декалов подъезжал с сыном к дому одного приказчика. Неверными шагами подходя к крыльцу, дьячок говорил:
– Наше дело такое: мужик горбом, а дьячок горлом…
Отец с сыном вошли в сени, в которых на полу кипело несколько самоваров. В горнице приказчика играли на гармониках и балалайках и шла такая пляска, что дрожал весь дом.
Дьячок приладился ухом к двери и, иронически прищурив один глаз, проговорил:
– Пир Валтасара! да нам что же?.. Мы яко служители церкви…
Часов в десять ночи падал небольшой снег. Дьячок с сыном ехали по полю; между ними на возу лежал мешок с христославными курами, которые при каждом ухабе вскрикивали и утаскивали мешок на край саней.
– Ну! наши приехали! – сказала пономариха, услыхав под окном скрип саней, и понесла в сени ночник.
– Здравствуй, жена, – слышался хриплый голос пономаря, – вот это тебе пироги…
– Ваня, беги скорей в избу… несите сюда мешки…
Декалов вошел в избу весь в снегу; мать принялась распоясывать его, причем на пол упал мешок с деньгами. Старуха пускала под печку кур и говорила:
– Первой… другой… а это кочет… вот и утка…
– Здравствуй, жена, – сказал явившийся пономарь. – Эко нахрюкался!
– Первое, – продолжал хозяин, растопырив руки, – Агафья Ермолаевна тебе кланяется и пеняет, что ты ее не проведаешь…
– И! городит!.. она, чай, знает, когда мне проведовать?..
– А кум прислал тебе заочно утку и обещался заехать… Были у помещика Егора Ивановича… он дал Ване гривенник… Что ж нам?..
Через час пономарь лежал в углу на полу и говорил: «Дети мои! отец ваш много испытал!» Декалов спал на печи.
Огонь давно потух; в трубе гудел ветер; под печкой иногда, ссорясь с курами, ворковали голуби. В полночь хата выстыла до того, что протрезвившийся пономарь собрал с полу свои пожитки и отправился на печку. В избе прокричал один петух, за ним другой… с надворья заголосил третий… ветер жалобно выл под окном и посвистывал в плетневых сенях… от бури хата часто вздрагивала… Закричали «вторые петухи»; Декалов проснулся и начал ощупывать печку; он осторожно спустился на пол.
– Бабушка!
– Что ты, батюшка?
– Проводите меня.
– Господи благослови… где это мои башмаки?.. Студено как стало в избе-то…
1862Колдунья
Была осень. Близ засеки, в полуверсте от села, стояла новая непокрытая изба, вокруг которой в беспорядке лежали срубленные деревья.
В избе, на кровати с ситцевым одеялом, сидела молодая больная мещанка, прислушиваясь к ветру, потрясавшему рамы и стекла.
В избу вошла низенького роста пожилая баба с мешком муки за плечами.
– Здравствуй, матушка; аи больна чем? – сказала баба, перекрестившись на образа и вскинув черными глазами на хозяйку.
– Больна, Марья: лихорадка бьет.
Хозяйка обнаружила беспокойство и начала ощупывать подле себя шубу.
– А где же муж-то?
– В засеку поехал; он скоро приедет.
– А я вам принесла два пуда муки, помнишь, я брала у вас хлебом, – сказала баба, садясь на скамейку и с каким-то робким недоверием поглядывая на хозяйку. – Аи у вас до сих пор нет работницы? Ноне они дороги стали… А я хотела попросить деньжонок у Амельяна Трофимыча – за иструб; ведь мы вчетвером его срубили; и моя доля тут.
Наступило молчание. Больная оделась в шубу, подошла к двери и проговорила:
– Что это он не едет? пора бы ему…
– Ничего, я подожду, матушка, – ответила Марья и пристально, но ласково посмотрела на хозяйку. – Анна Тихоновна! – вдруг сказала баба, – может быть, ты меня боишься?
– Нет, Марьюшка, – ответила больная, в замешательстве отворяя и опять затворяя дверь.
– Что я за оглашенная? – сказала баба, – ведь я вижу, что ты меня боишься! Я знаю… тебе небойсь сказали, что я колдунья.
Больная, по-видимому, сконфузилась.
– Я, Марья, этому не верю… мало ли что народ говорит?
Баба стала перед образами и воскликнула:
– Анна Тихоновна! вот тебе святые иконы! Убей меня господь, ежели это правда… Сошли мне господь истаять, как свечка тает!.. Царь небесный, батюшка, видит, сколько я перенесла от людей.
У бабы навернулись слезы; она снова села на скамейку и, сделав жест рукой, продолжала:
– Ну, постой, я тебе сейчас расскажу, за что меня прозвали колдуньей… Говорить аль нет?.. Может быть, я тебя беспокою?..
– Нет, Марья; известно, я здесь живу недавно и ничего не знаю; а от баб ваших я слышала…
– Ну, вот что же! – опять ставши перед образами, начала Марья.
– Создай мне, господи, чтобы мои руки-ноги отнялись, тресни…
– Марья, Марья! не божись… я тебе верю… Я боюсь такой божбы!
– Ах, Анна Тихоновна! за что я терплю такую напраслину?..
Наконец, баба начала рассказ:
– Жила я у своего дяди. Девчонка я была проворная и ростом махонькая, хотя и года мне вышли; замуж меня никто не брал, потому что я была сирота и ничего не имела.
Однова, зимою., подле нас ходили нищие – старуха с сыном; сын был взрослый; и стужа такая стояла на дворе – лютая! а одеты они были в худеньких кафтанах, и, видно уж, чему быть – то, верно, богом назначено, мне их стало с чего-то и-и-и-их жалко! и дала я им по кусочку, а погреться позвать не посмела от дяди…
Вскоре приходит к нам одна баба и говорит: «А что вы не отдаете Марью за нищего малого Андрея, за побирашку-то? ведь ее замуж никто больше не возьмет; хоть она девчонка моторная, да мала ростом – и сирота!»
Дядя мой и согласился выдать меня за того нищего малого. Так я и вышла за него.
Вошла я к ним в разваленный дом, и на дворе у них только и было: курица да кочет… Стали мы жить. Старуха тут померла; старик все сидел дома и ничего не делал, а мы с мужем все побирались; мой муж был такой хворый и какой-то, прости меня господи, ляд: что, бывало, ни наберет, все пропьет.
Года через два мы нанялись стеречь скотину; я начала думать, что на мужа надежда плоха, а надо мне самой копеечку сбирать…
Года через три мы стали наниматься в работники, где за плату, а где из хлеба… И много, моя голубушка, зазнали нужды!.. Дворик наш все стоял разоренный… Однако я маленько сберегла деньжонок, и бросили мы найматься в работники, а стали жить дома.
Жили мы здесь в селе; место тут засечное, а в засеке в те поры было слабо. Начали мы с мужем по ночам возить лес; он, бывало, повозит да ляжет на печку – от живота… А я примусь одна возить… Лошадку когда люди дадут, а когда нет… три года я на себе дрова носила и воду возила… бывало, беременная работаешь!.. и не успеешь поправиться после родов, – а все в работе, потому все на мне лежало; к тому же обужа, одежа были плохие. Однова я поехала с мужем в засеку ночью – дуб наваливать, да там и родила… так дуб и не привезли; после муж побил меня… Пьяный человек! Кое-как да кое-как поставили мы себе хатку. Осенью я набрала мер шесть орехов да продала за пять целковых и на эти деньги купила себе телочку, только она не пошла в руку, издохла… Я стала опять копить денежку; бывало, ежели захочешь покупать коровенку али жеребенка (я всегда сама заправляла этим), пойдешь к одному, другому – спросишь, – как бы не ошибиться… Один скажет то, другой – другое, и сличаешь… И выучилась я узнавать скотину.
Раз продают на слободе корову, и такая она на вид дохлая, – и всю-то ее можно в беремя унесть, весу пуда три, а просят недорого. Я попытала ее и вижу, что коровка добрая; помолилась богу, что будет не будет, отдала деньги и привела к себе: вот-то от этой коровы у меня идет весь завод; у меня теперь, моя матушка, две телочки такие – по селу не скоро найдешь… (Рассказчица перекрестилась.) Лошадку я тоже сама купила. Тоже начала я иструбчиками промышлять. Войдешь с кем-нибудь в часть, и поставим иструбчик, а после продадим.
Так вот я тебе хотела сказать, за что невзлюбил меня народ-то. А вот за что: бывало, что я себе ни куплю, овечку ли, поросенка ли, и все мне удается, а оттого царь небесный посылал, что я научилась узнавать в них толк.
– Отчего же у тебя телушки-то хороши? – спросила хозяйка, по-видимому увлеченная житейской картиной.
– Да, правду сказать, оттого, что я в них души не чаю; кормлю их, сама не евши… иногда, случается, завернет стыдь, так я их на ночь своим кафтаном и одену; а когда они были махонькие, я их месяца три одним молоком поила: вот отчего они такие.
– А сами-то, верно, не хлебали молоко?
– Нет! А отчего не хлебали? признаться, у нас о ту пору велась убоина; боровка зарезали… Так-то, матушка моя! А еще потому меня невзлюбил народ и прозвал колдуньей, что я по гостям никогда не хожу да что у меня черные глаза; а есть когда мне по гостям-то ходить!.. А уж сколько отведала я горя-то от людей!.. мне на свет божий нельзя показаться; а ведь разве мне хотелось на срамоте-то людской жить? Да и побоев немало приняла…
– Ну, вот что, Марья: я слышала, ты и в церковь не ходишь; отчего ты в церковь не ходишь?
– Анна Тихоновна, да нешто мне не хотелось бы с людьми во храм пойти? разве мне не хочется встретить праздник, как добрые люди?
– Отчего же ты этого не делаешь?
– А вот отчего, моя милая: некогда, недосуг мне! мне дыхнуть некогда! Ты спроси-ко: у меня ведь двое маленьких детей, а там старик; он тоже ничего не делает, только лежит на печке; а муж, я говорила, какой он… Намесь говорю ему: «Пойдем воды принесем», – так бросился колотить. На всех все я одна! Матушка моя! я вот тебе расскажу, что я делаю-то: встанешь поутру, подоишь корову, прогонишь ее в стадо, а там прогонишь телят на выгон, придешь домой – принесешь воды, почистишь картофель, истопишь печку, соберешь позавтракать мужу с свекором, а там муки нет – надо на мельницу; а тут веретья нет – пойдешь добывать; все село обходишь: у того нет, другой не дает; а там раз пятнадцать в день-то сбегаешь в одонья свиней согнать, а там скотина своя пришла; надо ей дать корму, а там муж зовет – сарай покрыть, там плетень повалился… А как придет рабочая-то пора! Веришь али нет? рубашонки, рубашонки своей некогда зашить… вот лаптей и то нету! отчего же я перед тобой ноги-то поджимаю? – лапти развалились, онучи сопрели!.. разве нужд-то мало? Поживешь, друг, увидишь… иное место ум расступается! Опять же я все сама во всякий след… Я смогу и лошадь запречь, я не впервой одна езжала в город хлеб продавать. Бабье ли это дело?.. а нужда научит всему!..
Баба замолкла. У двери с улицы раздался визг свиней.
– Вот они визжат! – продолжала Марья, – надо им чего-нибудь дать; так-то и всякое дело!
– А что, Марья, не потрудишься ли ты снесть моим свиньям чугун с помоями? Сама-то я почесть не выхожу из избы.
– С чего же? Под этой лавкой чугун-то? Баба вынесла чугун и вскоре воротилась.
– Ох, Анна Тихоновна, трудно, трудно жить на белом свете! Так-то вот с тобой я побеседовала, будто меду напилась…
– Вот что, Марья: скажи мне, как вот ежели выбирать корову: хороша она или нет? У нас еще нет коровы.
– А вот как: пуще всего смотреть надо хвост: ежели у ней самая кортень идет ниже колен, то это лучше не надо; у меня была корова, так та, бывало, хвост-то взбросит себе на спину: тяжел был… Еще надо искать по бокам колодези… а еще по зубам: чет али нечет… это тоже к молоку хорошо…