Полная версия
Повести и рассказы для детей
Она вскинула на плечи его свое коромысло, сама подхватила корзину и они с Глашей чуть не бегом потащили ее к реке. Петя не мог поспеть за ними: коромысло резало ему плечи, корзины, которые Капочка находила легкими, казались ему страшно тяжелыми. Обе сестры уже стояли на плоту и начали полосканье белья, когда он с большим трудом дотащился до берега и почти упал на траву. Сестры с сожалением посмотрели на него.
– Бедняга!.. Вишь как умаялся! Другой раз не берись не за свое дело! – заметила Глаша.
– Конечно, мы бы и без тебя все снесли, – сказала Капочка, – нам помощников не нужно. А ты, если добрый, так вот посиди с нами, пока мы полощем, да и расскажи нам все про Москву.
Пете было приятно сидеть в тени большой кудрявой липы на берегу реки, и от души хотелось ему доставить удовольствие сестрам, которые так ласково заговорили с ним. Он начал рассказывать им про гимназию, про разных учителей, но они на первых же словах перебили его.
– Нет, этого нам не нужно! – заявила Глаша: – а ты лучше расскажи, правду ли говорят, будто в Москве все барышни белятся и румянятся? – Этот вопрос поставил в тупик Петю.
И у Красиковых, и на московских улицах он встречал немало барышень, но никогда не решался разглядывать их лица, да если бы и решился, не сумел бы отличить естественный румянец от искусственного.
В других вещах, которые интересовали Глашу и Капочку, он оказался таким же невеждой: он не знал, какого фасона платья носят московские барышни и московские купчихи, сколько в Москве театров, какие пьесы в них дают и тому подобное…
– Фу, какой он глупый, – решила Капочка, – четыре года прожил в Москве и ровно ничего не знает…
И сестры, отказавшись от надежды добиться от него каких-либо интересных сведений, начали болтать друг с другом, не обращая на него больше никакого внимания.
Грустно поплелся домой Петя. Его первая попытка быть полезным или хоть приятным для кого-нибудь из домашних оказалась неудачной. Вскоре бедный мальчик убедился, что и другие подобные же попытки также ни к чему не приводили.
Все в доме, кроме Фени и Антоши, были заняты какой-нибудь работой, только для него одного не находилось дела по силам. Восьмилетний Ваня гораздо лучше его умел запрячь и распрячь лошадь, наломать лучины, загнать в хлев корову и овцу. О Феде и говорить нечего: он работал почти как взрослый мужчина, и дрова колол, и воду носил, и скот поил, и ездил на неоседланной лошади по разным поручениям управляющего. Если Петя предлагал помочь кому-нибудь из братьев, они обыкновенно или смеялись над ним, или сурово отзывались:
– Ну, куда тебе? Не суйся! Только мешаешь!
Агафья Андреевна пробовала первое время давать поручения старшему сыну, но у нее никогда не хватало терпения ни показать, ни объяснить ему, как их исполнить.
– Затопи-ка печку, пока я пойду доить корову! – приказывала она ему.
Петя бросался исполнять ее приказание, но он клал или слишком мало, или слишком много дров, не знал где найти сухой лучины и, возвратясь в избу, Агафья Андреевна ворчала:
– Экий глупый! Ничего не умеет по-людски делать! Ну, кто так печку топит? Пошел прочь!
В другой раз она поручила ему присмотреть за Феней и Антошей, но, увы! это оказывалось для Пети еще труднее, чем растопить печь. Феня постоянно находила предлог громко и неудержимо расплакаться, Антоша ни минуты не сидел спокойно на месте и всегда умудрялся залезть в самые неподходящие места: в ведра с помоями, в горшок с угольями, в мешок с мукой.
Агафья Андреевна быстро водворяла порядок: младшие дети боялись ее крутой расправы и при ней вели себя примерно, она указывала на них Пете и презрительно замечала.
– А ты и с ними-то справиться не можешь? Экая голова!
Петя сконфуженно уходил и старался пореже попадаться на глаза матери, чтобы не заслуживать ее презрения.
Раз как-то Иван Антонович позвал его к себе в контору и дал ему подсчитать какой-то длинный итог.
Петя не умел считать на счетах, а пока он переписывал на бумажку длинные ряды цифр, да делал и переделывал сложение, отец потерял терпение:
– Э, брат, да ты тише меня считаешь! – вскричал он, – давай сюда, я проложу на счетах.
И прежде чем Петя дошел в своем сложении до сотен, опытный конторщик высчитал и записал всю сумму в свою счетную книгу.
«Я ничего не умею, ничем не могу никому помочь», – грустно думалось мальчику и он не решался приниматься ни за какую работу, чтобы не услышать:
– Оставь, не так, экий неловкий! Не мешай!
Только в комнате бабушки не слышал он ничего подобного, только эта комната служила ему по-прежнему убежищем от всяких неприятностей. Но и в ней ему было далеко не так отрадно сидеть, как в прежние года. Старушка очень ослабла и одряхлела за последнее время. Она плохо понимала чтение и рассказы, часто забывала время, перепутывала имена, сама говорила мало и часто среди разговора вдруг засыпала. Своих работ ей, несмотря на это, ни за что не хотелось оставлять. Ее дрожащие пальцы с трудом перебирали стебли соломы и камыша, работа почти не подвигалась вперед, но она не оставляла ее и только говорила, тяжело вздыхая:
– Должно быть уж пора мне умирать; вон все один коврик плету, не могу кончить.
Пете было невыразимо жалко видеть, какими беспомощными стали эти руки, прежде такие ловкие и проворные. Он постарался припомнить те работы, каким она учила его в детстве, и стал потихоньку помогать ей.
Когда она засыпала среди дня и работа выпадала из ее ослабевших рук, он осторожно брал эту работу и сам продолжал ее. Старушка детски радовалась, видя, что корзинка или циновка, с которыми она так долго не могла справиться, быстро подходила к концу. Она не замечала добродушной хитрости мальчика и часто говорила ему:
– Петенька, ты не сиди все со мной, ты большой, тебе надо работать, нехорошо целый день ничего не делать. И мать будет недовольна. Иди, иди, голубчик, а я подремлю немножко.
Поневоле должен был Петя уходить.
Он шел в село, в поле, в лес. Впрочем, от прогулок по селу ему скоро пришлось отказаться.
Там все знали хорошо и его самого, и отца его, знали, как Ивану Антоновичу трудно содержать свою большую семью и радовались, когда ему удалось пристроить старшего сына. Неожиданное возвращение Пети из Москвы всех удивило и заинтересовало; как только он появлялся на улице, к нему обращались с вопросами, кончил ли он свое ученье, отчего не кончил, чем не угодил господам, чему научился, что думает теперь делать и тому подобное. За сбивчивыми ответами мальчика следовали неодобрительные покачиванья головы, соболезнующие вздохи, замечания вроде:
– Плохо, плохо, паренек! Отец на тебя рассчитывал, ты уж не маленький, должен ему помогать.
Петя попробовал возобновить знакомства с деревенскими мальчиками, с товарищами Феди и Вани. Но и до отъезда его в Москву деревенские дети не очень любили его: они так же, как московские гимназисты, находили, что он тихо бегает, что с ним скучно потому, что он слаб, неловок и плохо видит; теперь же им доставляло особенное удовольствие вспоминать об его поездке в Москву и дразнить его этой поездкой.
– Вон идет московский барин! – кричали шалуны, завидев его издали.
– Ты московский, ученый! Нечего тебе лезть к нам дуракам! – говорили они, когда он подходил, чтобы принять участие в их игре или разговоре.
– Ты бы раза два поколотил их хорошенько, они и перестали бы дразниться, – советовал старшему брату Федя.
Но Петя не любил драться, да и понимал, что ему не под силу справиться с рослыми, здоровыми деревенскими забияками. Он предпочитал уходить от них подальше и по целым часам лежал где-нибудь в овраге или бродил один в лесу, только бы никого не встретить, не слышать ничьих расспросов, ничьих насмешек.
Невеселые мысли занимали мальчика во время этих одиноких прогулок. В Москве он был всем чужой, лишний, но там он и сам всех дичился, и Красиковых, и учителей гимназии, и даже своих товарищей-гимназистов; здесь он дома, в родной семье – и опять он один, опять он никому не нужен. Отец и мать не упрекают его больше за то, что он вернулся, но он ясно видит, что они не могут простить ему своего разочарования, своих обманутых надежд; сестры не обращают на него никакого внимания: у них свои интересы, свои дела о которых они шепчутся, грызя подсолнухи на завалинке около дома, и о которых он не имеет никакого понятия. Федя и Ваня отчасти презирают его за то, что он не умеет ни запрягать лошадей, ни ездить верхом, ни рубить дрова, отчасти удивляются, как это он ни с кем не дерется, не бранится, никогда не шалит и находят его вообще и скучным, и чудным.
– Красиковы не жалели обо мне, когда я уехал, наверно и дома одна только бабушка пожалела бы! – с болью в сердце думал бедный Петя.
Глава VII
В семье Ивана Антоновича готовилось радостное событие.
– Слава тебе Господи, – со слезами умиления говорила Агафья Андреевна, – хотя одну помог Бог устроить.
Этой счастливицей была старшая дочь, восемнадцатилетняя Глаша: она выходила замуж, и за такого жениха, о котором не смела и мечтать.
В десяти верстах от Медвежьего Лога было большое базарное село Полянки. Там с зимы открылась первая постоянная лавка с разным мелочным и красным товаром. (Красный товар (уст.) – мануфактура, ткани) Хозяин этой лавки, молодой купец Филимон Игнатьевич Савельев, приезжал летом по делам в Медвежий Лог и познакомился с семьей Ивана Антоновича. Глаша с первого раза, видимо, очень понравилась ему, и он стал довольно часто наведываться в Медвежий Лог. О причине его посещений нетрудно было догадаться: и как отец с матерью, так и молодая девушка, были в восторге. Иван Антонович не знал, куда лучше усадить, каким разговором приятнее занять дорогого гостя; Агафья Андреевна не спала по ночам и входила в долги, чтобы приготовить для него угощение повкуснее; Глаша надевала для него свои лучшие платья и щедро мазала голову самой душистой помадой. Наконец, дело пришло к желанному концу, и в один ясный осенний день Глаша была объявлена невестой Филимона Игнатьевича. Свадьбу решили не откладывать надолго: частые поездки к невесте отрывали жениха от дел, и Глаше хотелось поскорее стать купчихой, хозяйкой, променять бедную хату отца на зажиточный дом мужа. На другой день после Покрова отпраздновали свадьбу, отпраздновали очень скромно: у Ивана Антоновича не было лишних денег, а Филимон Игнатьевич не любил тратиться на такие пустяки, как прием и угощение гостей.
Глаша благополучно водворилась в доме мужа, а жизнь в семье Ивана Антоновича пошла своей обычной чередой, только и Агафье Андреевне, и Капочке приходилось работать еще больше прежнего, делать вдвоем работу, которой хватало на трех. Агафья Андреевна уставала, а от усталости она всегда становилась сердитой и бранчливой. В прежнее время, когда на нее находили припадки раздражительности, она всегда ворчала на бедность, на недостатки, на неумение мужа найти себе место повыгоднее, теперь неудовольствие ее обращалось главным образом на Петю. В холодную, дождливую, осеннюю погоду он не мог уходить в лес, поневоле приходилось ему беспрестанно попадаться на глаза матери.
– Скажи ты мне на милость, – приставала она к нему, – неужели же ты так всю жизнь будешь слоняться без дела? Ведь учили же тебя чему-нибудь в Москве? Неужели ты не можешь найти себе никакого занятия?
– Да где же мне искать? – робко спрашивал Петя.
– Где?.. Ну, отца бы просил, коли сам не можешь, чего он в самом деле не похлопочет?
Но Иван Антонович и без просьбы сына много думал о том, как бы пристроить его. Задача была нелегкая: какую работу, какое место найти для тринадцатилетнего мальчика – слабосильного, неловкого, близорукого, ничего не знающего, кроме русской грамоты, с грехом пополам арифметики, да нескольких правил латинской грамматики. Он попробовал было попросить управляющего, не найдется ли для Пети какого-нибудь занятия в имении, но управляющий, строгий, аккуратный немец, укоризненно покачал головой:
– Эх, Иван Антонович, – сказал он, – сами вы знаете, мальчик у вас глупый, неспособный, какое же ему у нас может быть занятие, мне стыдно и рекомендовать его куда-нибудь, когда он и в гимназии не мог учиться, и у господ не ужился.
Иван Антонович тяжело вздохнул и ничего не мог возразить. Он находил, что управляющий прав, что Петя в самом деле ни к чему неспособен, ни на что не годен. Одна надежда оставалась на Федора Павловича. Он написал ему почтительное письмо, умоляя куда-нибудь пристроить мальчика, хотя бы в услужение в какой-нибудь богатый дом. Федор Павлович не замедлил ответом: он выражал сожаление, что Иван Антонович не находит утешения в своем старшем сыне, посылал двадцать пять рублей на Петины расходы, но положительно отказывался пристроить его куда бы то ни было.
«Отдавать его в какое-нибудь учебное заведение, – писал он, – не стоит, он неспособен к наукам; для занятия ремеслом он слишком слаб, да я и не знаю никакой хорошей мастерской, куда можно бы поместить мальчика; что касается до места лакея, о котором вы пишете, я, понятно, не могу определить на такое место мальчика, который был товарищем моих сыновей; к тому же, по своей неловкости и близорукости, он едва ли в состоянии порядочно служить в этой должности».
Письмо Федора Павловича пришло при Филимоне Игнатьевиче, приехавшем вместе с женой навестить родных. Иван Антонович прочел его громко при всех, и вся семья стала обсуждать судьбу Пети.
– Истинно божеское наказание, – плакалась Агафья Андреевна, – ну, что мы будем с ним теперь делать? Вот и будет вечно сидеть на шее отца.
– Ума не приложу, куда бы пристроить его? – говорил Иван Антонович. – Ведь он уже не маленький, надо, чтобы он выучился зарабатывать себе хлеб насущный. Да и нехорошо мальчику без дела шляться – избалуется.
– Известно, избалуется! Это, как Бог свят! – подтвердил Филимон Игнатьевич. – Горе вам с ним не малое. А я так думаю, что как теперь по родству, так следует мне этому вашему горю помочь. Отдайте мне его. Он малый смирный, грамотный, может, мне и удастся приспособить его к своему делу. Я сам часто в разъездах бываю, он заместо меня в лавке посидит, и Глашеньке приятно будет, что у нас в доме свой, а не чужой какой мальчишка.
Иван Антонович и Агафья Андреевна рассыпались в благодарностях. О согласии Пети никто и не спрашивал. Само собой разумеется, что он должен быть и рад, и благодарен, должен думать об одном, чем бы заслужить милость Филимона Игнатьевича.
– Что же ты все молчишь, Петя? – с неудовольствием обратился к нему Иван Антонович. – Поблагодари же Филимона Игнатьевича, скажи, что постараешься услужить ему.
– Я буду стараться, – совершенно искренно проговорил Петя.
Он не знал, что ждет его в доме зятя, но он был рад, что и для него нашлось какое-нибудь дело, что и он наконец может зарабатывать свой хлеб и не слышать упреков в дармоедстве.
Филимон Игнатьевич не любил никакого дела откладывать в дальний ящик, и так как в той тележке, в которой он с женой приехал в Медвежий Лог, было место для третьего, то он предложил в тот же день взять Петю с собой. Все были очень рады этому, одна только бабушка всплакнула, прощаясь с любимым внуком.
Агафья же Андреевна напутствовала сына следующим внушением:
– Смотри у меня, Петр, если и тут не уживешься, лучше не являйся мне на глаза.
Петя не был у Глашеньки после ее свадьбы, и ей очень хотелось поскорей показать ему свои владения. Дорогой она все толковала ему, как хорошо и весело жить в Полянках, гораздо лучше, чем в Медвежьем Логе, и какой бедной, темной представляется ей теперь отцовская хата после того, как она пожила в своем доме. Молодая женщина видимо очень гордилась и этим домом, и всем достатком своего мужа.
Новый двухэтажный дом Филимона Игнатьевича стоял на самой базарной площади села Полянок. Это был прочный деревянный дом, с красной железного крышей, зелеными ставнями и зеленым же забором, окружавшим просторный двор с разными хозяйственными постройками. В нижнем этаже помещалась лавка Филимона Игнатьевича:
«Продажа красного боколейного и протчего товару», как значилось большими красными буквами на черной вывеске, и кладовые, где хранился этот товар; в верхнем этаже жили сами хозяева.
– Ты смотри, Петруша, как у нас хорошо, – говорила Глашенька, с горделивой радостью показывая брату свое царство: чистую горницу, предназначенную для приема почетных посетителей и убранную «по благородному», с диваном, мягкими креслами и простеночным зеркалом, другую комнату попроще, уставленную деревянными столами и скамьями, сундуками, покрытыми пестрыми коврами и огромным посудным шкафом, спальню с грудой перин и подушек на кровати и, наконец, кухню с громадной печью, около которой возилась рябая одноглазая работница Анисья, предмет немалой гордости Глаши, которой первый раз в жизни приходилось иметь «свою» прислугу.
После квартиры Красиковых, после других богатых домов, которые Петя видел в Москве, Глашино царство не могло поразить его своим великолепием. Но когда он сравнивал это просторное светлое, помещение с тесной, душной избой отца, он понимал, что сестра его могла радоваться перемене своего положения. После комнат она заставила его подробно осмотреть все чуланы и кладовые, потом повела его на двор и показала ему новую лошадь, корову, кур, даже цепную собаку. Петя все хвалил, все находил прекрасным.
– Да, – не без самодовольства заметил Филимон Игнатьевич, подходя к ним, – хорошо, у кого есть свой достаточек. Это мне все покойный родитель оставил. Все его трудом да умом нажито. А был он сначала совсем бедняга, не лучше тебя, Петя. Также мальчишкой в лавке служил. А как присмотрелся к делу, и начал понемногу сам за себя торговлей заниматься. Дальше, да больше, приобрел так, что и себя в старости успокоил, да и нам с братом (у меня брат в Москве торгует) оставил на помин своей души.
– Вот бы и тебе также, Петенька! – сказала Глаша: – попривык бы около Филимона Игнатьевича да и стал бы сам торговать.
Петя ничего не отвечал. Но вечером, лежа на жесткой постели в маленькой теплой комнатке сзади лавки, он вспомнил слова сестры, и ему представилось, что в самом деле хорошо бы разбогатеть, как разбогател отец Савельева, нажить себе такой же дом, такую же лавку, быть не «мальчишкой», а хозяином.
«Может, дело и не очень трудное, – думалось ему, – постараюсь… Буду изо всех сил стараться, авось, хоть тут не скажут: „не может, не способен“».
Глава VIII
Раз в неделю в Полянках бывал базарный день. С раннего утра, еще до восхода солнца, на площади появляются возы с разными деревенскими продуктами: с сеном, дровами, овсом, мукой, крупой, замороженными поросятами, курами и утками. Бабы приносят лукошками яйца, ведра соленых груздей и рыжиков, мешки с пряжей и толстым холстом своей работы; торговцы раскидывают палатки с разным мелким товаром; мясники выкладывают на столы всевозможные куски говядины, телятины, баранины и свинины, калачницы и пирожницы спешат занять места получше и при этом перебраниваются самым бесцеремонным образом. Площадь быстро наполняется народом. Не только все полянковцы, но и жители соседних деревень, верст на десять в окружности, ждут субботы, чтобы побывать на базаре. Одному надо что-нибудь продать, другому купить, а главное, всякому хочется просто потолкаться между людей, встретиться со знакомыми, послушать новостей.
В базарные дни лавка Филимона Игнатьевича открыта с семи часов утра, и с семи часов в ней уже толпятся покупатели. Ловкий, расторопный хозяин всякому успеет угодить; товары у него самые разнообразные, на все вкусы: разные материи на платья, начиная от бархата и атласа до простого ситца; всякие закуски: колбаса, ветчина, сыр, сельди; разная посуда, как чайная, так и столовая, и всевозможные вещи, необходимые в хозяйстве: соль и керосин, деготь и чай, сахар и помада, уксус и патока. Другой покупатель зайдет в лавку купить всего на гривенник, а поглядит одно, другое и сделает покупок на целый рубль. С пустыми руками Филимон Игнатьевич никого от себя не отпускал: одних он пленял необыкновенной почтительностью и услужливостью, других поражал решительностью, с какой объяснял, что лучше и дешевле товара нельзя найти даже в Москве, третьих привлекал своей обходительностью, своей готовностью потолковать о всяком деле, посочувствовать всякому горю.
– Люблю Филимона, – говорил про него толстый полянкинский трактирщик, – хоть и надует, да зато всякое уважение сделает, оно как будто и не обидно.
При таком юрком хозяине Пете было немало дела. Первое время беспрестанные покрикиванья: «живей, отвесь фунт сахару», «отмерь десять аршин тесемки», «подай красный ситец с верхней полки», «сбегай в подвал за селедкой», «налей полфунта керосину», «поворачивайся», «скорей», «не задерживай покупателя», смущали и ошеломляли его до того, что он, как потерянный, бросался из стороны в сторону, одно ронял, другое проливал, третье забывал. Но мало-помалу он привыкал к роли «мальчишки», как его называли хозяин и покупатели, выучился отвешивать, отмеривать, завертывать и завязывать в бумагу. Он узнал названия всех товаров, где и как они лежат, какую цену запрашивать и за сколько можно их уступать. Филимон Игнатьевич перестал бранить его при всех «филей», «разиней», «увальнем» и тому подобное, иногда даже, отлучаясь из лавки на час, другой, поручал ему заменять себя.
На тревожные вопросы Ивана Антоновича и Агафьи Андреевны – доволен ли он Петей? Привыкает ли мальчик? Филимон Игнатьевич как-то неохотно отвечал:
– Ничего, он парень смирный, старательный.
Но с Глашей он говорил откровеннее: – Не знаю, право, будет ли какой толк с Пети, – рассуждал он, – он не дурак, и послушен, и в шалостях ни в каких не замечен, а все как-то не того… Сути нашего дела понять не может.
Это была правда. Многого в деле Филимона Игнатьевича Петя совсем не мог понять. Он не мог понять, как сделать, чтобы четыре с половиной фунта весили пять фунтов, а девять с половиной аршин оказывались десятью, не мог понять, почему кабатчику, который уже задолжал в лавку больше двадцати пяти рублей, можно отпускать в долг, а тетке Маланье, которая честно уплатила свой долг в пятнадцать копеек, нельзя поверить без денег и двух фунтов соли. Не понимал он также, кому из покупателей можно сбывать гнилой, линючий или подмоченный товар и кому нельзя, с кого следует запрашивать втридорога и после длинных переговоров «сделать уважение» и кому, напротив, следует назначать настоящую цену.
Иногда за ужином Филимон Игнатьевич любил порассказать о своих торговых удачах:
– Посчастливилось мне сегодня, – говорил он, утолив голод тарелкой жирного борща, – помнишь, Глашенька, я купил весной чуть не задаром десять фунтов подмоченного чаю, сегодня все спустил по рубль двадцать за фунт. Из Покровки приехал Силантьев, он там открыл лавочку, да дела не разумеет, я ему на двадцать фунтов и подложил десять попорченных. Не беда, в деревне не разберут, а нам лишних десять рублей не мешают.
– Конечно, не мешают! – поддакивала Глашенька, смотря с блаженной улыбкой на своего умного мужа.
– Глупый народ бывает на свете! – смеялся в другой раз Филимон Игнатьевич: – приходит сегодня баба, купила соли, керосину, опояску мужу, себе платок и дочке платок; вытаскивает деньги, а у нее всего восемьдесят копеек, двадцать копеек не хватает. Вертится, так, сяк, – «уступите», «в долг поверьте». Потом стала выбирать, чего можно не купить: без соли да без керосину нельзя домой придти – муж поколотит, и на опояску муж дал деньги, а платки-то очень уж приглянулись, жаль с ними расстаться… Я смотрю, у нее в кузовке мотки шерсти. Ну, говорю, тетка, я так и быть, ради твоей бедности, возьму у тебя вместо денег шерсть; давай два мотка за платок. Она сначала, куда тебе, на базаре, говорит, продам дороже! А потом жалко ей с платками расстаться – отдала дура. А ведь я за моток шерсти копеек сорок в городе возьму. Барыш хоть куда!
– Побольше бы таких дур, хорошо бы нам было! – смеялась Глашенька.
А Петя не смеялся и не восхищался ловкостью своего хозяина. Ему было жалко и покупателей Силантьева, которым придется пить гадкий подмоченный чай, и бабу, которая так дорого заплатила за приглянувшийся ей платок.
Он вспомнил, как мечтал разбогатеть, подобно отцу Филимона Игнатьевича, и думал, что если богатство можно приобрести только тем путем, каким приобрел его Савельев, то он должен отказаться от надежды стать когда-нибудь человеком богатым.
В один зимний вечер Петя остался в лавке без хозяина, Филимон Игнатьевич уехал тотчас после обеда в одну деревню, верст за тридцать. Там летом побило поля градом, у мужиков не хватало хлеба, и они, чтобы прокормиться, продавали за бесценок скот и лошадей; нельзя было упустить такой удобный случай поживиться.
День был не базарный и покупателей приходило в лавку очень мало. Петя уже собирался закрыть ее, как вдруг на пороге появился высокий, седой старик.