bannerbanner
Моя жизнь дома и в Ясной Поляне
Моя жизнь дома и в Ясной Полянеполная версия

Полная версия

Моя жизнь дома и в Ясной Поляне

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
28 из 35

Я очень одобрила его намерение.

– Ты, Левочка, – говорил Дмитрий Алексеевич, – не строй без архитектора, не выйдет у тебя!

– Почему? – спросил Лев Николаевич. – У меня ясный план в голове.

– Надуют! Нельзя же все таланты иметь и даже способности архитектора. Надуют, наверное, – смеясь, прибавил Дьяков.

Какой праздничный, приятный день мы провели со Львом Николаевичем! Да кто же бы и мог, как не он, так неожиданно, ласково обрадовать нас. После обеда ходили все вместе в дальний лес. Вечером он сел за рояль, играл с Долли в четыре руки. Потом аккомпанировал мне и Дьякову и заставлял нас петь. Мы просили его прочесть из «Войны и мира».

– Летом почти ничего не писал и теперь только сажусь за свое любимое дело, и с собой ничего не привез, – говорил Лев Николаевич. – В следующий раз привезу, я теперь скоро опять приеду.

Я чувствовала на себе его вопросительно пытливый взгляд: он хотел знать, как я живу у Дьяковых. На другой день я все, подробно, как я привыкла, рассказала ему о нашей жизни, а главное про свою дружбу с Долли. Долли и Дмитрий Алексеевич, в свою очередь, рассказывали про меня. Это удивительно, как он до малейших подробностей выпытывал все у нас. Про мое письмо он сказал мне:

– Ты мне написала именно то, что я ожидал и что я желал.

Лев Николаевич уговаривал нас приехать на рождество и встречать новый год. Дьяковы обещали.

– Но мы до тех пор еще увидимся с тобой, – говорил Дмитрий Алексеевич.

– Машенька с дочерьми тоже обещала быть, – говорил Лев Николаевич. – Мы вместе встретим новый год.

Я так радовалась этому разговору, что кинулась обнимать Долли.

– Мы поедем? Да? Наверное? Ну говори же! – кричала я, целуя ее. – Говори, поедем?

– Смотрите, Дарья Александровна, ведь она вас задушит, – смеясь, говорил Лев Николаевич.

– Ничего, я привыкла! Только не берите ее от нас, – говорила Долли. – Мы ее все так полюбили.

Мне был особенно приятен этот разговор. Я всегда боялась, что я могу быть в тягость и что Толстые могут это думать.

– Мы поедем, непременно, – успокаивала меня Долли: – Дмитрий нам кибитку или возок купит.

– Я так и Соне скажу, – сказал Лев Николаевич. – Она будет очень довольна.

– Дмитрий, весной ты приедешь к нам крестить? Ты согласен? – садясь в коляску, говорил Лев Николаевич, уезжая от нас.

– Непременно, с удовольствием, – отвечал Дьяков. – Да мы еще много раз увидимся.

Побыв в Черемошне двое суток, Лев Николаевич поехал дальше, кажется к Киреевскому на охоту, хорошо не помню.

Наступил декабрь. Здоровье Долли все ухудшалось. И мы видели, что наша поездка в Ясную вряд ли состоится, но все еще надеялись. Сохранилось мое письмо к Соне:

«14 декабря 1865 г.

Друг мой Соня, даже и не знаю, к чему приписать ваше молчание. С Левочкиного письма я не получала ничего. Я было хотела подумать, не случилось ли чего у вас, да скорее отогнала черные мысли. Мы собираемся серьезно к вам 28 или 29. Купили уж кибитку, чуть ли не на 20 человек, и всей гурьбой наедем к вам. Я жду с нетерпением увидеться с вами, мои милые. Я узнала от родителей ваши планы насчет Москвы – на два месяца туда жить. Я очень их одобряю и из эгоизма и для вас: трудно на неделю трогаться. А уж родители с радостью мне сейчас же об этом написали.

Две вещи могут помешать нам приехать в Ясную: это Доллины головные боли, да если ее брат приедет, а она уж ему написала отказ. Доля хотела тебе писать, а я остановила: у нее все эти дни очень голова болела. Маша, Софеш, я – все мы здоровы, катаемся с горы в красных панталонах Дмитрия Алексеевича каждый день. Но меня это так беспокоит, что так давно нет писем от вас. Нет ли каких перемен планов? Ты слышала, что Саша будет к праздникам и, может быть, мы его застанем? Мне бы ужасно хотелось его видеть.

Здесь готовим мы на первый праздник большую елку и рисуем фонарики разные и вспоминали, как ты эти вещи умеешь сделать. Дмитрий Алексеевич ездил в Орел на днях и закупал все. Был у Борисова, и он ему сказал, что Фет едет скоро в Москву, вероятно, он заедет в Ясную. Скоро мы увидимся, милая моя Соня. Мне кажется, мы так давно разлучены, что много и переговорить и передумать опять надо вместе. А слышали вы, что Клавдия выходит замуж за соборного регента? Я очень удивилась и обрадовалась за нее. До свидания, милая Соня, целую тебя, Сережу, Таняшу, Левочку. Напишите мне скорее, а то я серьезно начну мучиться. Кланяюсь тетеньке…

Левочка, смотри, какие уморительные стихи пишет Тургенев Пете Борисову, почему не едет сюда:

У вас каждый день мороз,А я свой жалею нос.У вас скверные дороги,А я свои жалею ноги.У вас зайцы все тю-тю!А я их сотнями здесь бью.У вас черный хлеб да квас,Здесь – рейнвейн да ананас!

Дмитрий Алексеевич очень ими недоволен остался и, говорит, в его годы это гадко».

Наступили праздники Рождества. Деревенские простые удовольствия тешили нас, а предстоящая поездка в Ясную была нашей звездочкой. Была великолепная елка с подарками и дворовыми детьми. В лунную ночь – катанье на тройке. По вечерам лили воск и выбегали спрашивать имя.

Помню, как Софеш, спрятавшись за куст, когда я спросила какого-то прохожего имя, басом закричала мне: «Хрисанф!» Миловидная горничная Нюша уверяла нас, что она слушала в полночь в бане и что там кто-то свистят и дышит.

– Это ветер, верно, – говорили мы.

– Какой там ветер, – домовой завсегда в бане в праздник шумит! Ей-богу право, у нас девушки так боятся. А я-то с нашим поваренком Васькой ходила, и то жуть брала.

Приближался конец декабря, а здоровье Дарьи Александровны становилось все хуже. Мороз крепчал с каждым днем, и пускаться в путь было немыслимо, хотя мы, девочки, все еще надеялись на что-то. Поездка наша не состоялась. Я боялась показывать свое отчаяние Дьяковым, чтобы еще больше не огорчить их. Но, когда я получила письмо от Льва Николаевича, я не вытерпела и заплакала. Он пишет [1-го января 1866 г.]:

«Милый друг Таня!

Ты не можешь себе представить, как мы вас ждали в продолжение двух дней – 30 и 31 до той печальной минуты, когда после обеда 31 принесли нам твое письмо. Благодаря нашим милым девочкам и, должно быть, любви к тебе и к Дьяковым, мне сделалось 13 лет. И такое страстное желание было, чтоб вы приехали, что эти два дня я ничем не мог заниматься, ни об чем думать, как об вас, и каждую минуту подбегал к окну и обманывал девочек „едут, едут!“ и всё напрасно. Потом, как получили твое письмо, у меня было чувство, как будто какое-то несчастие случилось или преступление с моей стороны, которое отравило и отравит теперь всякое удовольствие. Мы с Соней оба тотчас же, где сидели (у тетиньки в комнате), там и заснули с горя. Варенька и Лизанька, особенно Варенька, перечитывала всё твое письмо – наизусть выучила – надеясь найти утешенье, и не верила горю. – Нет, в самом деле – про других не знаю – а мне очень грустно было, что тебя и их не было. Ты спрашиваешь, удобно ли приехать 8-го? Какие тут вопросы? Ради Бога, приезжайте, только не на два дня, а на неделю – это minimum[135]. Теперь у нас просторно, потому что я дом пристраиваю. Нет, без шуток, мы бы не смели так звать всех, ежели бы не надеялись, что будет покойно, почти как в Черемошне. Машинька всё мучается с квартирой в Туле. Квартира занята еще прежними постояльцами, и ей обещали очистить ее к 3-му, а вчера объявили, что не раньше 10-го, поэтому надеюсь, они пробудут у нас до этого времени. Отчего вы назначили 8-е? Неужели у вас все дни разобраны балами и т. п.? Приезжайте пораньше.

У нас все здоровы и милы (кроме меня) и веселы, насколько возможно после вчерашнего грустного разочарованья. Варинькино рожденье (16 лет) 8-го. Прощайте».

Насколько помню, мы совсем не поехали в Ясную из-за болезни Дарьи Александровны и сильных крещенских морозов. Опасались и за меня.

XIV. В Москве

В январе 1866 г. все же мне пришлось покинуть Дьяковых. Лев Николаевич приезжал за мной, чтобы ехать всем в Москву. Грустно мне было расставаться с моими новыми, но дорогими друзьями.

Соню я застала в хлопотах. Ей в ее положении трудно приходилось возиться с двумя детьми, с неопытной в дорожных делах няней, но она так радовалась этой поездке, что торопила всех нас.

Наконец, у ясенского подъезда стоят дорожные сани, возок и обоз. Соня с мужем в санях, няня, дети и я – в возке, а Душка с Алексеем – в обозе. Тетенька с Натальей Петровной на крыльце провожают нас. Дуняша и остальные люди суетятся вокруг нас.

Едем до первой станции «на своих». Дорога тяжелая, с ухабами и качкой, напоминающей мертвую зыбь на море. Дети милы. Сережа уже немного говорит и много понимает. Он любит и привык к мальчику Николке Цветкову, который часто играл с ним. Дорогой он спрашивает няню, куда мы едем.

– К бабушке, к дедушке в Москву – отвечает няня.

– А Копка? (т. е. Николка), – говорит Сережа.

– А Копка сзади в санях, – подумав, отвечает няня, чтобы не расстроить его.

Сережа глубокомысленно повторяет всю дорогу: «Копка зади в танях» – и успокаивается.

Маленькая Таня у меня на коленях. Она пресмешная в своей новой шубке и капорчике; она весела, мила и все лепечет непонятные мне слова, глядя в окно. И как тогда я почувствовала к ней какую-то особенную нежность и симпатию, так и осталось у меня к ней это чувство навсегда.

У меня в кармане для детей мятные пряники. Как только няня не сладит с детьми, так я вынимаю пряник.

На всякой станции Лев Николаевич подходит к возку и осведомляется о нашем дорожном духе и положении: «А тебя не качает? Ты не кашляла? – заботливо спрашивает он. – А Соня хорошо выносит дорогу». – «Это главное», – говорю я. Признаться, я боялась за Соню: местами ужасные ухабы!

Ночуем мы в Серпухове. Подробности не помню. Впечатления неважные: шум в коридоре всю ночь, рев детей, суета Сони и няни. На третьи сутки мы в Кремле. Радость родителей безмерна. Дом как будто раздвинули: явилась «детская». Ночью после дороги переполох: Сережа заболел крупозным кашлем. Кроме меня, все на ногах. Меня пожалели после дороги. К утру Сереже лучше. Отец всю ночь провозился с ним.

Через неделю Толстые переехали на Большую Дмитровку в меблированную большую квартиру. Они очень хорошо устроились и, кажется, были довольны.

Соня пишет в своих воспоминаниях, которые она начала писать в 1900 годах, припоминая прошлое:

«Главный интерес жизни в Москве был мой родительский дом, где я и проводила большую часть времени. Мне, беременной, все было трудно. Помню, возил меня Лев Николаевич в симфонический концерт, и меня заинтересовала сильно тогда классическая музыка, которую я почти совсем не знала».

Совершенно неожиданно Лев Николаевич, посещая школу живописи и ваяния на Мясницкой, пристрастился к скульптуре. В те времена директором Школы был Михаил Сергеевич Башилов, двоюродный брат моей матери. Это был человек весьма оригинальный. Я очень любила его. Он бывал у нас. Когда он входил в комнату, то я должна была сильно приподнять голову, чтобы видеть его – так велик был его рост. Он был одарен талантами, или, скорее, способностями. – Дядя Миша, спойте что-нибудь, – приставала я к нему.

И он пел приятным, сильным баритоном старинные романсы Даргомыжского, графа Виельгорского и других, и когда слова были нежные, как в романсе Виельгорского:

Любила я твои глаза,Когда их радость озаряла…

я смотрела на него, и его огромный рот, нос, все складывалось, суживалось, и выходило что-то приятное и гармоничное из его огромной пасти. Лев Николаевич часто бывал у них, иногда и я ездила к ним. Башилов был женат и имел трех маленьких дочерей. Это был человек лет под 40. У него было большое состояние; он не умел сохранить его, предпочитая искусство деревенскому благосостоянию, и все постепенно исчезло из его рук. Лев Николаевич стал в школе заниматься скульптурой с известным художником Рамазановым. Он вылепил из красной глины небольшую лошадь. Я, как сейчас, вижу эту лошадь; она вышла очень недурно. Лев Николаевич пробовал еще лепить бюст Сони, но это ему не удавалось, и Рамазанов все твердил:

– Бюсты сразу не даются, а в особенности сходство.

Помню, как, по просьбе многих, Лев Николаевич решился созвать кое-кого из знакомых и литераторов и устроить чтение «Войны и мира». Это был для меня большой праздник. Были, насколько я помню, Перфильевы, Сухотины, Фет с женой, Оболенские, Жемчужниковы и несколько литераторов. Чтение происходило у Толстых в большой просторной гостиной. Это было повторение того, о чем я уже писала, но в более широких размерах. Чтение было продолжительное, так как Лев Николаевич начинал сначала и читал гораздо дольше. Соня пишет у себя в воспоминаниях:

«Разумеется, все были в восторге, а я усталая, тупая от беременности боролась со сном и засыпала, так как все, что читалось и многое еще, что я столько раз переписывала, исключенное, я знала почти наизусть».

Она действительно пережила «Войну и мир» ближе всех и больше всех, да еще с разными вариантами, так как переписывала многократно всю рукопись.

Пришел великий пост, и Лев Николаевич, поощренный успехом, засел снова за писание, но работа не спорилась, как он говорил. Он ходил в библиотеки и много читал исторического, так что ему даже пришло желание описать психологию Александра I и Наполеона. Но, слава Богу, он продолжал «Войну и мир».

Я не тосковала в Москве, конечно, из-за пребывания Толстых. Лев Николаевич, как только, бывало, заметит во мне прежнюю хандру, старается рассеять ее чтением, пением и молитвой.

– Молись больше, – часто говорил он мне. Слыша с утра благовест кремлевских соборов и вспомнив ясно все свое прошедшее, я решилась говеть. Общее религиозное настроение коснулось и меня. Мать позволила мне говеть с Верой Ивановной. Мы вставали в 5 часов, ходили к ранней обедне. Мое желание говеть было до того сильно, что меня ни разу не пришлось будить: я вставала сама. Федора, подав мне одеться, шла к детям, вместо няни. Я старалась накануне припоминать до подробности грехи свои, в особенности в отношении Марии Михайловны. Мне вспоминался рассказ Прасковьи о «разлучнице»; вспоминала я и свою зависть к Лизе, Соне… А безумный поступок мой? – думала я. – Стало быть, он ужасен, что даже Левочка никогда со мной не говорил о нем.

В этот пост я постигла, что значит угрызение совести. Я пережила это сильно. Сколько лет прошло с тех пор, но мне памятны эти нравственные мучения. Мы ходили в Успенский собор. Там я выбрала укромный угол с ликом большого образа, не помню, какого святого.

– Господи, – молилась я со слезами, стоя на коленях, – прости меня, грешную, пошли мне забвения, пошли мир душе моей, сжалься надо мною и отпусти мне тяжкий грех мой, – молила я о своем преступном поступке и о своей грешной любви.

При выходе из церкви свежий мартовский утренний воздух бодрил меня. Ранние лучи солнца падали на все еще дремавший родной мне Кремль, и трезвон соборных колоколов ласкал мой слух. Да где же все это? Неужели я живу без этого, неужели это только одно воспоминание моей ранней молодости? Да, это все там же, где и мои близкие, милые люди.

Жуковский хорошо выразился о жизненных спутниках:

О милых спутниках, которые наш светСвоим сопутствием для нас животворили,Не говори с тоской: нет;Но с благодарностию: были.

Да, и я с благодарностью вспоминаю своего лучшего, гениального спутника – Льва Николаевича – и свое прошлое с дорогими мне людьми.

– Вы простудитесь, саратовская, закройтесь, какое свежее утро, – говорила мне няня. – Что тогда Любовь Александровна скажут: «Недоглядела, с тобой пускать нельзя!».

– Ничего, няня, мне хорошо, – говорила я.

В день причастия меня ожидали с парадным кофеем вроде именинного. Трогательные мальчики – Степа и Володя – поднесли мне купленные на свои деньги букетики цветов. Мне странно вспомнить теперь, какое нравственное облегчение принесло мне говение, как бремя свалилось с души моей. Я стала спокойнее.

Вечером мама просила спеть что-нибудь. Толстые были у нас, и Лев Николаевич мне аккомпанировал. Я начала петь «Горные вершины» Варламова. Голос был довольно сильный; папа вышел из кабинета и сказал матери: «Таня a des larmes dans sa voix»[136].

А я это слышала, и мне было приятно. Но вдруг дверь с шумом отворилась, влетел Петя и закричал во все горло:

– Машка окотилась! Я вздрогнула.

– Дурак! – закричала я испуганным голосом и зарыдала.

И тут же вспомнила, что причащалась. Мама рассердилась на него, а виновата была я.

С Дьяковыми я была в переписке. Долли писала мне ласковые письма. Вот отрывок одного из них [от 22 января 1866 г.]:

«Милая моя цыпинка, пернатая моя птица, райский колибри, как нам грустно и скучно без тебя, ты себе и представить не можешь… Только твоей милой молодой натуре деревенская жизнь не в тягость в зимнее время, и я до сих пор удивляюсь, как ты могла находить в ней удовольствие, и кроме того оживлять нас, стариков, твоим присутствием. Дмитрий велел тебе сказать, что он каждый день отправляется на гору и воет об тебе».

Узнав из моего письма, что я прошу родителей отпустить меня к Дьяковым, Долли пишет мне [6 февраля 1866 г.]:

«Дмитрий, моя попинька, собирается тебе привезти разных сластей из Орла: и варенья, и нуги, и пряников, одним словом, разных гадостей, которые ты так любишь. Я, с своей стороны, буду готовить тебе угощения более питательные с помощью нашего Емельяна. Вообще, голубчик, ты видишь, что мы все собираемся тешить и баловать тебя, как настоящую бабиньку».

Толстые в конце поста собрались в Ясную. Я хотела ехать с ними, но меня не пускали из-за моего здоровья. Я пишу Поливанову 3 марта 1866 г.:

«Меня все лечат. Мне не могут помочь облатки, капли и пр. Господи! как они не понимают этого. Понимает один Левочка только.

Погода дурная, на душе камень, и я начала говеть на той неделе и причащалась в субботу. Мама, спасибо ей, позволила. Она всегда меня понимала.

Няня будила меня в 5 ч. утра и мы шли с ней в Успенский собор. Ах, как хорошо было! Полутемно, жутко, свежо, и этот чудный благовест. И мы с няней все службы стояли. Только стыдно, что видят, как я плачу. А Лиза все дразнит меня: „Таня плакса стала…“»

XV. Снова в Черемошне

Толстые упросили пустить меня в Ясную. Лев Николаевич красноречиво доказывал, что весна в деревне мне полезнее, чем в городе. Соня говорила, что в Ясной и у Дьяковых я оживаю. И меня пустили. Мы выехали в конце поста. С какой радостью и любовью, сидя в возке, ласкала я маленькую Таню! Она снова едет со мной и сидит у меня на коленях. Наш возок полон игрушек и сластей. Лев Николаевич волнуется о предстоящей дороге. Ухабы, очевидно, ожидают нас. И действительно, по плохой дороге мы достигаем Ясную на третьи сутки. Тетенька, Наталья Петровна и все люди радостно встречают нас.

Лев Николаевич, отдохнув в Москве и, начитавшись в библиотеках исторических материалов, снова принимается за работу. Проведенный месяц в Москве нам всем приятен. Соня рассказывает все тетеньке, а главное о том, какое хорошее впечатление произвели дети на бабушку и дедушку.

– А вы что же? – спрашивает меня Наталья Петровна. – В кого влюбились в Москве? Там, небось, женихов-то много?

– Таня никуда не хотела ездить, все дома сидела, – отвечала за меня Соня.

– Вот года-то ваши пройдут, и пожалеете тогда, что сидели. Надо принарядиться и себя показывать, – не унималась Наталья Петровна.

– Я не умею этого, научите меня, – смеясь сказала я.

Через несколько дней после нашего приезда Д. А. Дьяков был в Ясной. Его оставляли у нас, но он торопил наш отъезд, говоря, что проезд через реку Зушу с каждым днем делается опаснее. Мы уехали на другой же день. Я писала Соне по приезде в Черемошню 14 марта 1866 г.:

«Милые мои Соня и Левочка, 10-го в 6 часов только приехали мы в Черемошню. До Мценска все шло недурно, но как мы эти 25 верст сделали, до сих пор не понимаю. Нашу повозку, вещи мы оставили во Мценске, взяли у Пантеева сани маленькие для нас и еще двое саней для провожатых и ехали часов 5. На реке лед уж вздулся, ухабы, сугробы, все ужасы перешли, ветер был сильный. Дмитрий Алексеевич надел свою шубу на меня и все время так кутал, ухаживал за мной, что приехали мы целы и здоровы. По дороге к дому у меня так все и билось от радости. Как вошли, так все нас встретили. Мы так обрадовались друг другу, особенно я с Долей, ужасная радость была, и до сих пор с ней не расстаемся. Всех нашли здоровыми, и все по-прежнему. Мне приготовили разные столики: умывальный розовый и письменный, малагу, ванну уж такую парадную на другой день и разные еще штуки. И опять живем мы по-прежнему: бильярд, вслух читаем, и скоро рисоваться будем. Меня так мучило, моя милая Соня, что я сейчас не могла тебе написать, потому что на другой день прошла река Зуша, и проезду не было. Я и вещи еще не получила… Софешу Доля нарисовала русской бабой и очень хорошо…

Таня».

Когда дома узнали про мой переезд в Черемошню, мать написала мне (22 марта):

«Большое тебе спасибо, милая моя Таня, что поспешила нам написать о благополучном твоем приезде в Ясную и Черемошню. Только Толстые горюют, что ты так скоро от них уехала; ты нас всех покидала для Дьяковых. Видно, ты их больше всех нас любишь, и будь по-твоему, только береги свое здоровье. Я, по крайней мере, совершенно покойна на счет тебя, уверена, что Дмитрий Алексеевич и Дарья Александровна уходят за тобою лучше нашего. Они так добры и заботливы. Ты не поверишь, милая Таня, какая у нас водворилась тишина и скука после вашего отъезда. Сколько дела ни переделаешь в день, а все он кажет быть таким продолжительным. А дорогие мои внучата из головы у меня не выходят, так они мне по душе пришлись. Когда-то Бог приведет опять с ними увидаться… Поздравляю тебя и всех с наступающим праздником, желаю вам весело его провести. Целую тебя.

Л. Берс».

Весь март мы прожили без всякого сношения с городом и вообще с кем бы то ни было из-за разлития рек. И я, давно не получая никаких писем, тревожилась за здоровье Сони. Но, наконец, почта дошла до нас. «Значит, прошли реки», – говорили дома.

Соня писала[137]

– Можно войти?

Я выскочила, оставив туфли, и убежала к себе. Софеш не спала.

– Тадая, тут ваш любимый филин кричал, – сказала Софеш, – и ваши черные птицы мимо окна летали и молчали, как вы говорите.

– Вы знаете, Софеша, я в первый раз здесь вижу этих птиц, ведь они не летают, а прямо как-то плывут по воздуху. Такая прелесть!

– Что ж хорошего, как летучие мыши, они тоже безмолвны. Вот я открою окно, летучая мышь влетит и будет над вами летать и молчать… – смеясь дразнила меня Софеша.

Наступил май. Теплый, чудный. Соня писала мне (2 мая), что она мало ходит, никуда не ездит, что «соловьи в эту минуту со всех концов свистят и щелкают… Везде молодая зелень, и так все растет… сад наш вычистили и на кругу и на первой дорожке новые лавочки поделали, а то ты бы рассердилась, что все погнило и сидеть бы негде было». «Лева на днях, – пишет Соня в другом письме (от 14 мая), – целый день о тебе все говорил и думал. „Что наша милая девочка?“ – все повторял и даже на меня тоску нагнал, потому что я вдруг вообразила себе, что у него какое-нибудь дурное предчувствие насчет тебя. Скоро, Бог даст, и сама тебя увижу». Когда я получала письма из Яоной, я перечитывала их по нескольку раз, они и волновали и утешали меня, и мне порою так сильно хотелось вдруг в Ясную, несмотря на милых черемошанских жителей, что я старалась скрыть овое чувство. Я садилась писать им, и это немного успокаивало меня.

XVI. «Эдемский вечер»

В одно из майских воскресений в Черемошне собралось довольно много гостей: Мария Николаевна с девочками, Соловьевы, Ольга Васильевна, Сергей Михайлович Сухотин, свояк Дмитрия Алексеевича, и Фет с женой. Софеш, я и Маша нарядились, кто в белом, кто в розовом. Софеша заплела свои длинные косы, и я напевала ей:

Вокруг лилейного челаТы косу дважды обвила.Твои пленительные очиЯснее дня, чернее ночи.

И она была довольна, хотя говорила мне:

– Таня, вы все смеетесь надо мной!

– Да нисколько! Знаете, вы очень нравитесь Александру Михайловичу Сухотину, он очень хвалил вас, – говорила я.

Обед был парадный. Порфирий Дементьевич уже, поставив тарелку перед Дарьей Александровной, хлопотал у стола, не переставая говорить глазами, так как лакеи должны были быть немы.

Афанасий Афанасьевич оживлял весь стол рассказами, как он остался один, Мария Петровна уехала к брату, и он хозяйничал с глухой, старой экономкой-чухонкой, так как повар был в отпуску, и учил ее делать шпинат. А она приставит ладони к уху и повторяет:

– Не слишу.

«Тогда я кричу из всех сил:

– Уходите вон!

И сам делаю шпинат».

Все это Афанасий Афанасьевич представлял с серьезным видом, в лицах, тогда как мы все смеялись.

На страницу:
28 из 35