bannerbanner
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

– Вылечил?

– Как рукой сняло! Собственные дяди Лёнины слова. Сказанные по излечении слова поразили дядю Лёню не меньше.

– Мама его ещё тогда ругала. Помнишь, Вер?

– За слова?

– В общем, он распространяться стал, а мама его ругать за это стала.

– Неужели настоящий монах? – продолжала удивляться Mania.

– Может быть, даже священник. В отставке… Бабушка говорит – святой жизни человек! В заключении был. Долго. Тогда же за веру сажали.

– А теперь?

– Теперь вроде нет. И церкви есть, и монастыри.

– И семинарии, кстати, – прибавила Маша. – Только за веру, между прочим, и теперь сажают. Не в тюрьмы, правда, а в психушки.

Сёстры опять переглянулись и с недоумением посмотрели на Машу. Вера спросила:

– Ты откуда знаешь?

– У папиного друга сын после армии хотел в нашу ленинградскую семинарию поступить. Через два дня после подачи документов задержала на улице милиция, якобы по подозрению в чём-то, доставили в участок, повезли на психиатрическую экспертизу, признали невменяемым и до полного излечения отправили в психушку. Да, что вы на меня так смотрите? Обычное дело! Папа сказал.

«Так вот почему отец испугался, когда про Евангелие услышал!» – осенило меня.

– Из всего этого, – меж; тем продолжала Mania, – можно заключить, что либо Бога нет, и, зная об этом, власти о нас заботятся, избавляя от ненормальных, либо – Он есть, и, не зная об этом, власти всячески заботятся о том, чтобы и мы не узнали. Тоже папа сказал. И тоже, кстати, веками проверено.

– Чтобы мы не узнали о чём? – спросил я.

– О Ком, – поправила она.

И, вспомнив вчерашний разговор о молоте ведьм, я ещё с большим удивлением посмотрел на Машу…

– Ну что, картошка кончилась, костёр потух… Что дальше? – нарушила воцарившееся молчание Mania и поднялась с корточек.

Мы поднялись следом.

– A la maisone?[1] – предложил я.

– Французский? – Я кивнул. – Красиво! А что такое – voila?

– Вот.

– И всё?

– И всё.

– А поехали в церковь? – предложила она вдруг. – У вас есть?

– Даже три!

Вера настороженно спросила:

– Зачем.

– Посмотреть… Чего там от нас скрывают… От нас скрывают, а мы возьмём и посмотрим.

– Я – за! – и поднял руку. – Когда?

– Да хоть завтра. Вечером. Служат у вас вечером?

– Бабушка ездит по субботам.

– Значит, и мы – в субботу. Выходит, через неделю? И давайте в ту, которая дальше всех. Которая – дальше всех?

– В Печёрах.

– Так решено? – никто не возразил. – И, чур, никому ни слова! Пусть это будет нашей военной тайной! Идёт?

Ещё бы! Военная тайна, да ещё с мистическим оттенком! О том, что всё это может окончиться для нас бедой, мы даже не подумали.

Домой я шагал совершенно другим человеком. Вот именно – втрескавшимся по уши. Люба с Верой сообразили на этот раз не петь ту пошленькую песенку, с которой проводили меня позавчера до калитки, a Mania, улыбнувшись, сказала: «До завтра, Никит?» Что может быть обыкновеннее этих слов? Но именно они и не дали мне заснуть, повторяясь в уме много раз вперемешку с трелью соловья за распахнутым окном, протяжным криком пивика, а впереди мнилось счастье, которое до пения петухов я распланировал чуть не до могилы.

6

С того дня всё пошло навыворот. Все дни напролет я пропадал у Паниных и лишь изредка забегал к Елене Сергеевне. Она шутливо корила, что забываю-де старых друзей, а я наивно уверял, что никогда её не забуду.

– Так уж и никогда, – улыбалась она и с беспокойством ко мне присматривалась.

Странным мог показаться этот взгляд, было о чём подумать, но я был как во хмелю, не замечая ни загадочности этого взгляда, ни того, что творилось вокруг, рассказывая о своей влюблённости в таких подробностях, что Елена Сергеевна даже удивлялась, как это я придаю значение таким мелочам, как, например, пёрышко на оборке платья.

– Да когда оно мне все глаза промозолило! Я даже садился так, чтобы не видеть его.

– А сказать, чтобы убрала, нельзя было?

– Шутите? Да это всё равно что сказать: извини, Mania, ты – неряха!

– Глядите, какие тонкости… – удивлялась она и с улыбкой вздыхала.

А я погружался в свои сладостные грёзы, вспоминая то одно, то другое, но связанное с Машей, горячим солнцем, яблоневой тенью, ослепительным блеском воды у самых мостков, хрустальными брызгами, летящими от бултыхания её загорелых ног, с её веселым смехом, озорным блеском синих-пресиних глаз, – и был счастлив, не замечая ни печальной задумчивости милого друга, ни внимательных взглядов, ни глубоких вздохов при прощании, ни того жадного любопытства, с каким она, затаив дыхание, слушала повесть о моей любви.

Тем же грезил и по ночам.

В открытое окно, казалось, вытягивало остатки воздуха и прохлады. Голова моя томилась на горячей подушке, а перед глазами мелькали очертания красивых рук, с ровным загаром, отчетливо заметным, когда Mania брала в руки фарфоровую чашку с чаем. Загар был и на груди, в овальном разрезе белой кофточки, и на шее, и на лице, которое казалось мне самым красивым на свете.

Вскоре и чудесный голос моего братца перекочевал к Паниным. Раньше Митя забегал только для того, чтобы перехватить чего-нибудь сладенького, а с появлением Маши превратился в какого-то добровольного раба и, раздражая меня, ходил за ней, как на привязи. Mania третировала его ужасно, но он, не обращая на это внимания, с готовностью исполнял роль пажа, таская её резиновую шапочку для купания и прыжков с вышки или книжку, которую, как мученик, читал ей чуть не по складам, чего от него не могли добиться дома родители. Он бредил Машей по ночам, но всё же, в отличие от меня, спал крепко.

И как было не бредить? Mania поставила на уши буквально всех. Почти каждый день на виду у всей толпы она прыгала с вышки, переплывала по утрам озеро и не боялась ночью ходить лесом мимо заводских управленческих дач. Что и говорить, если даже сам Глеб Малинин, местная эстрадная знаменитость, потерял голову. И попил же этот Глебушка моей крови. Был он на год меня старше, играл на гитаре на танцах, сочинял и исполнял песни, которые даже звучали по городскому радио. Ещё со школы он участвовал в разных конкурсах, ездил на молодёжный фестиваль под Тольятти. И, возможно, добился бы успехов, но был ленив, с большим самомнением, рано бросил учиться, возомнив себя гением, особенно когда стал играть на танцах и выступать в концертах. Из школы его не гнали, щадя талант. Был он душой всякого вечера, всех праздников, выпускных и новогодних вечеров. Девчонки по нему сохли. И ростом вышел. Среди девчат нажил он себе немало врагов. Записными его врагами были и сёстры Панины. Обучаясь игре на гитаре на дому у Леонида Андреевича, Глеб с обеими успел завести отношения. Сёстры, особенно Вера, как могли, ему мстили за это. По правде сказать, меня самого тянуло к Глебу, но он был окружён толпой самых шалопутных, дружить с которыми запрещал отец. Все у нас шарахались от них, как от чумы. Они, в свою очередь, держали себя на особь и далеко не всех в свою компашку допускали. Не сказать, чтобы они были такими уж отъявленными. Держались же друг за друга не столько ради скуки, сколько для того, чтобы в нужный момент постоять за родные Палестины, когда на танцы приходили подраться из соседних посёлков. Глеб был у них в авторитете.

Так этот самый Глеб, даже после «конфуза», который вышел на второй день Машиного приезда, на танцах, и о чём речь впереди, вдруг опять стал ходить к Паниным под видом возобновления прерванных якобы по глупости занятий игры на гитаре. Но всякий раз приходил задолго до возвращения Леонида Андреевича из клуба, чтобы, как шутил, настроить гитару «на лирический лад». Маша не обращала на него внимания и всякий раз, когда он появлялся, велела Мите читать «Жизнь Дэвида Копперфилда» (кстати, и мой любимый роман). Глеб, в свою очередь, делал вид, что не обращает на неё внимания, и постоянно шутил, заигрывая с Верой, которая и краснела, и бледнела, и хмурилась, стараясь не показать кривых зубов, но, кажется, опять втрескалась по уши. Правда, дальше этих невинных шуток Глеб не шёл и, словно чего-то выжидая, наблюдал за нашими с Машей отношениями. Я же по робости не смел нарушить установившейся между нами неопределённости (друзья – не друзья), хотя порою и случалось поймать на себе задумчивый взгляд или пристальное внимание.

И как не робеть, когда рос дичком. Школа (особенно последние два года) как будто вообще прошла мимо моей жизни, в которой не было ничего, кроме учёбы и книг. Особенно занимали книги. Мне нравилось погружаться в их сказочный мир, следить за причудливой игрой фортуны и томиться ожиданием, что когда-нибудь и я переживу все это. Вместо того чтобы, как в младших классах, носиться на велосипеде, ходить на лыжах по лесу, дышать живительной прохладой ядрёного морозного воздуха, я сидел в своей залитой январским солнцем комнатке и с наслаждением читал:

Мороз и солнце; день чудесный!Ещё ты дремлешь, друг прелестный,Пора, красавица, проснись…

И мне уже грезился этот «прелестный друг», приютившийся на моём диване в ярком солнечном луче. Прелестное создание, ожиданием встречи с которым я томился.

Затем поступил в университет. Усиленные занятия (а мне всё давалось с трудом), но, скорее, возложенный тайком от родителей по неразумию строгий пост (в последнюю неделю перед Рождеством я перешёл на ржаные сухарики и сырую воду) в начале второго семестра пошатнули и без того слабое здоровье. Три месяца, до середины апреля, я пролежал в туберкулёзном диспансере. Учёбу пришлось до времени оставить. Отец, напуганный болезнью, запретил по выходе из больницы чтение, предоставив возможность всё лето вести здоровый образ жизни. Но я к этому не был расположен и тайком, под одеялом, разумеется, кроме Евангелия, которое бабушка «для поправки» всё же давала мне читать, продолжал почитывать Жуковского, брал книги на реку и так бы втянулся опять, кабы не перемены, наступившие и в моей жизни, и в нашем доме.

Всё сошлось к одному: и моя любовь к Manie, и перемены в нашем доме, и наши поездки сначала в Печерскую церковь, потом в Великий Враг, к отцу Григорию. Отец, забыв про свои картины, стал частенько уезжать по каким-то неотложным делам в город. По бумагам он был с мамой в разводе, что дало возможность выхлопотать квартиру в городе. Мама скучала, заметно спала с лица. И я частенько заставал её задумчивой, сидевшей в одиночестве за кухонным столом. Даже с Митей она перестала заниматься. Бабушка переживала тоже, а потом подалась в паломничество, практически каждые субботу и воскресенье уезжая на пароходе в Великий Враг или на автобусе в Игумново, на могилку Михаила Сметанина, которого почитала за святого и к которому ездила за советом и утешением с войны, когда тот предсказал дедушкину гибель. О Михаиле Сметанине (она его называла Дедакой), как и об отце Григории, я много раз слышал от бабушки.

Вскоре я заметил, что и Елена Сергеевна стала частенько исчезать из дома по вечерам, а в выходные уезжать в город. Встречи наши стали совсем редки, но всякий раз я стал замечать в моём друге перемены. То она, проходя мимо, нечаянно заденет меня бедром, то шевельнёт рукой отросшие за лето волосы, а то вдруг откинет их со лба и посмотрит на меня как-то насмешливо-тревожно, а то вдруг засмеётся и ни за что не скажет, отчего, или вдруг нечаянно распахнется её халатик, и я увижу обнажённую до бедра ножку, или наденет новое платье, с кокетливой стоечкой, буфами и завязочками на тонком разрезе груди, и пройдётся передо мною, как на подиуме. Я, разумеется, недоумевал, краснел, но особенно не задумывался, считая либо небрежностью, либо схождением с ума от скуки.

События нагнетались, как в воздухе гроза. Мне недосуг было разбираться во всём этом, и я продолжал тянуть тот сладостный нектар, которым наделила меня судьба в это лето. Я был счастлив, как всякий влюблённый, и от этого совершенно слеп. И потом, хватало своих забот.

Не знаю, сколько это могло продолжаться, не случись беды. На мою голову она свалилась не сразу и не одна, а потянула за собой вереницу разных неурядиц, лишений, недоумений, а потом и настоящих бед.

И началось с Машиных именин…

Но сначала о том, что перед тем было, а то будет непонятно, почему эти события привели меня к такому неординарному, странному и даже невозможному для моих лет решению.

7

На другой день после нашей прогулки за озеро в воскресенье вечером мы были на танцах. И в этом не было бы ничего особенного, кабы не знать, что на танцы (если не считать озорного младенчества) я попал впервые. А вообще, на танцы в нашем посёлке и из соседних двух тогда ходили практически все. Это было единственным местом и для знакомства, и для приобщения к той новой музыкальной культуре, которая из далёкой Англии, минуя запреты и препоны, хлынула к нам, мгновенно захватив наши умы и сердца. Родители ни нас, ни песен наших не понимали и даже всерьёз не воспринимали, но и не мешали порой безоглядно следовать той новой музыке, которая овладела нашими сердцами. Кстати, это и было одной из причин, почему я смеялся над мамой с Митей, слушая их безнадёжно устаревшую «Аве, Мария». Митя, по крайней мере, это понимал и часто, по просьбе Маши, довольно забавно выводил: «Ес ту дей», которую выучил на слух.

Но как, спрашивается, я, мечтатель, увлечённый допотопным Жуковским, мог увлечься всем этим? Скажу откровенно. Может, и ошибусь, конечно, но мне кажется и Битлз, и всё, что за ним, вышло из той же мечты. Да что там! Мечтам – да ещё каким! – предавались целые государства! Достаточно назвать хотя бы коммунизм, убиенных воробьёв и космонавтику! Но об этом после…

Глеб в местном ансамбле был «первой скрипкой в оркестре». И голос, и исполнение – всё на солидном уровне. И, конечно, был поражен, когда какая-то, хоть и «столичная Mania», посмела этого не оценить. Первый раз именно в это воскресенье.

Танцплощадка находилась в парке за одноэтажным клубом, в котором не только регулярно крутили кино, но и занимались художественной самодеятельностью – хор, народные и бальные танцы, классы игры на фортепьяно, баяне и гитаре. Всем этим заведовал Леонид Андреевич, подрабатывая и на дому. Но к лету вся самодеятельность замирала, и только единственная на всю округу летняя танцплощадка жила и будоражила умы и сердца людей и нелюдей. Люди танцевали. Нелюди кучковались возле редких скамеек парка, тянули из горла какой-нибудь «Солнцедар» или «Рубин», закусывая затяжкой одной на всех сигареты, а затем шли с кем-нибудь «разбираться». Это единственное, если не было такого же забулдыжного, как и они сами, участкового, или запаздывало «дээндэ», состоящее из наших родителей, иногда омрачало танцевальные вечера. А так всё проходило спокойно.

В тот вечер у меня случилась беда. Наводя через пропитанную стиральным порошком марлю стрелки на единственные брюки, я носком утюга пропорол на самом видном месте дыру. Материал до того износился, что его не только невозможно было зашить, но и пришить заплату. Мама, бабушка, которых я обременил своим несчастьем, и так и эдак вертели брюки, но так ничего и не могли придумать.

– А Лёшины, светлые, в ёлочку! – осенило бабушку.

– Да он в них утонет, – возразила мама. – Да ещё подумают, прости Господи, в штаны наложил.

– А подтяжки на что?

– Так пиджака нет. А в Лешином вообще будет как клоун. Да ещё в такую жару.

– А я подтяжки под рубашку пушу, а её выпушу. А что? Так ходят.

Когда подогнули штанины и я всё это надел, Митя съязвил:

– Как беременный!

– А мы в поясе ушьём – и ладно будет… – тут же нашлась бабушка. – Сымай.

Всё было ушито, подогнано, насколько возможно прилажено, прикрыто сверху рубашкой, и всё равно такого дикого и телесного (в поясе брюки доставали чуть не до груди, подтяжки резали плечи), и душевного («как клоун») дискомфорта я ещё не испытывал. И, придирчиво глянув на себя в зеркало, откровенно приуныл.

– Да куплю я тебе завтра брюки, куплю, – сказала мама. – Когда стемнеет, никто и не заметит.

– Когда стемнеет! Когда ещё стемнеет? Не раньше десяти! А меня уже ждут! И танцы – до одиннадцати!

– Ну и сиди дома! – рассердилась бабушка. – Ишь, генерал какой выискался!

– Скажи ещё – космонавт!

– И скажу!

– Мотоциклетного шлема не хватает, – вставил Митя.

– По шее захотел?

– Ладно! По шее… В зеркало на себя посмотри. Жених, а всё – по ше-эе!

– И чей это, интересно, он жених? – состроил презрительную мину Митя.

– А ты вообще помалкивай. Иди, и через пять минут проверю, какой у тебя порядок.

– Пойдем, баб, мы с тобой тут лишние. Не переживай. Женюсь и заберу тебя к себе, – сказал он и положил бабушке руку на плечо.

– Ишь, шутник тоже!

– Почему – шутник? Я серьёзно.

– Ну пошли, коли так… Порядок, что ль, у тебя в комнате наводить? Ай, хитрец!

Они ушли. А я, насилу высидев до начала сумерек, побежал через сосновый бор к Паниным. Разумеется, никого не застал. Вообще никого дома не оказалось.

«Неужели всем скопом ушли?»

И я направился к парку. В сосновом бору, через который шёл, безраздельно царствовала ночь. Тёплый воздух, насыщенный запахом хвои и трав, пьянил голову, сердце бешено стучало.

Танцы были в самом разгаре. Народу тьма и на площадке, и вокруг. Стайка пшанцов сновала вокруг с крапивой в руках в поисках очередной жертвы. Обыкновенно это были те, про которых пели «никто не приглашает на танцы, никто не провожает до дома». Когда все танцевали, они сидели у деревянного ограждения на скамьях, которыми была обнесена двумя полумесяцами площадка. Их-то, точнее какую-нибудь одинокую «тихоню и не модную совсем», и донимали пшанцы. Просовывали через ограду под лавкой куст крапивы и жогали по ногам. Что тут начиналось! Визг, брань, плевки – всё в изобилии и полном аксессуаре летело в сторону отбежавших на безопасное расстояние и картинно покатывающихся от хохота шалопаев. Но порой и им доставалось, поскольку нарывались они и на таких, которых все же приглашали и провожали. Тут уже было не до смеха. И событие развивалось примерно так. «А ну иди сюда-а! Я кому сказал? Догоню – хуже будет». И это действительно было так. Поэтому всё завершалось чувствительными пинками под зад, так что даже у некрасивых и немодных вызывало жалость. «Ну ладно! Хватит!» Затем следовал увесистый подзатыльник и окончательное примирение. Шалопаи с позором покидали поле сражения. Откуда мне это известно? А сам когда-то таким был. Да-а! И пинки получал, и подзатыльники. Если тебя засекли, скрываться бесполезно. Всё равно когда-нибудь попадёшься. Так что не всё для меня тут было тайной. Танцевать я, конечно, несколько раз пробовал сначала дома, потом один раз в школе – этот… шейк… Танцевали его обыкновенно под «квадрат», под четыре аккорда на гитаре. Перед новогодним балом было дело. Митя мне аккомпанировал на фортепьяно, а я с полчаса дрыгался. Под конец спросил: «Ну как?» Он поднял большой палец кверху и сказал: «Вэри вэл!» И я ему поверил… И бил же я его потом, после бала, приговаривая: «Вэри вэл, да, вэри вэл?»

В общем, на танцплощадку я подниматься не стал не только из-за штанов. И пошёл вокруг, внимательно вглядываясь в однообразно прыгающую в такт музыке толпу.

– Ба-а, знакомые всё лица!

– Теть Оль? Здрасте! И вы здесь?

Госпожа Панина, обмахиваясь кустиком сирени, стояла в гордом одиночестве под тополем. Тусклый свет от фонаря тенями играл на её неожиданно не то помолодевшем, не то поглупевшем лице.

– И я здесь. Не видишь, что ли?

– А дядя Лёня?

– Не слышишь, что ли?

И только теперь я обратил внимание на виртуозную импровизацию соло-гитары.

– Чё вытворят-то, а, чё вытворят!

В деревянной раковине-сцене, возвышавшейся на метр над толпой, стоял с гитарой Леонид Андреевич. И, надо прямо сказать, смотрелся он настоящим мэтром. Об импровизации и говорить нечего. Один только Вячеслав Широков у нас мог посостязаться с ним в мастерстве. Госпожа Панина была вся ревность и восторг.

«А где, – хотел спросить я, – остальные?»

И тотчас увидел Машу, танцующую быстрый танец возле эстрады. И заметил лишь потому, что все вокруг на неё оборачивались, поскольку танцевала она не так, как все, а так, как у нас ещё не танцевали, так сказать, по-питерски. Через неделю все девчонки будут танцевать так же! Новенькое же всегда заразительно. В ту минуту на неё, очевидно, и обратил внимание Глеб. И когда Леонид Андреевич своим замечательным, ни на кого больше не похожим баритоном то ли в шутку, то ли всерьёз объявил:

– А теперь для той, которой среди вас нет, но она есть, исполняется её любимая песня – «Снегопад!» Кавалеры приглашают дам! Дамы приглашают кавалеров!

Послышался счёт барабанных палочек и за великолепным проигрышем послышались слова песни из знаменитых «Девчат», только не по роману Кочнева снятых, а по роману сына Демьяна Бедного, Бориса.

Снегопад, снегопад, снегопад давно прошёл,Словно в гости к нам весна опять вернулась.Отчего, отчего, отчего мне так светло?Оттого, что ты мне просто улыбнулась.

И госпожа Панина мечтательно улыбнулась.

И я было заслушался. Мне самому нравилась эта песня. Но тут такое приключилось! Без преувеличения! Произошло немыслимое для наших палестин событие: Mania не пошла танцевать с Глебом. И каким образом! Только представьте себе! Леонид Андреевич ещё объявлял, а Глеб, уже спрыгнув с эстрады, на виду у всех подошёл с гордо поднятой головой, потряхивая спускавшимися до плеч, как у Леннона, волосами, к сёстрам, небрежно кивнул и произнёс (Люба потом рассказывала), вопросительно глянув на Машу: «Мы ещё не знакомы? А жаль! Танцуете?» – «Я так понимаю, вы тут поёте. Ну, так идите и пойте». Глеб неестественно усмехнулся. «Прикол?» И взял, было, за руку Веру, но она со всей злостью выдернула её. «О! О!» «И знаешь, Никит, весь из себя такой, цыкнул сквозь зубы – и пошёл». Это был полный аут!

– Тёть Оль! Дядь Лёня-то, а, дядь Лёня!

– За что и полюбила…

И, как сказал бы поэт: и дымь сирени отуманила глаза.

8

– Ой, девочки, держите меня! – увидев меня, выдала Люба, когда танцующие оттеснили их к ограждению.

Вера стиснула губы. Mania хоть и посмотрели на меня с любопытством, но ничего экстравагантного, видимо, не нашла. Во всяком случае, не сказала ни слова. И я ей за это был благодарен.

– Мам! – крикнула Вера. – А папа-то!..

Госпожа Панина мечтательно улыбнулась и покачалась в такт песне.

– Никит, пригласи маму! Не видишь, ей танцевать хочется? – крикнула Люба.

– Я тебя сейчас кой-куда приглашу! – огрызнулся я.

– Стиляга!

«Девочки, пойдёмте отсюда?» – должно быть, что-то вроде этого сказала Mania и крикнула:

– Теть Оль, мы уходим!

– Отцу скажите!

Через пару минут мы были вместе. Когда закончился «снегопад» и лирические герои навсегда ушли «по переулку», к нам присоединился с сиявшим, как заметила ревнивая Ольга Васильевна, «как у Фонвизина», лицом Леонид Андреевич, и мы всей гурьбой двинули к дому. Нам вдогонку неслось в исполнении Глеба:

От зари, до зари,От темна, до темнаО любви говори,Пой гитарная струна!Ла-ла-ла, ла-ла-лаАа-ла-ла-а, ла-ла-ла!Ла-ла-ла, ла-ла-лаАа-ла-ла-а, ла-ла-ла!..

Не знаю, как остальные, но я понял, для кого он старался. А уж он старался, о чём свидетельствовали свист, визг и улюлюканье восторженной толпы.

– Эх, где мои семнадцать лет! – воскликнул Леонид Андреевич.

– А мои двенадцать, – отозвалась Ольга Васильевна.

– Мама в папу в пятом классе влюбилась! – вставила Люба.

– Ещё бы! Кот ещё тот!

– О-ольга Васильна! Как вам не ай-яй-яй?

– А то нет!.. Нет, девчонки, не ходите замуж: за музыкантов!

– А за кого, за сынков профессоров? – не преминула кольнуть Люба.

– Или за комбайнёров… – не без намёка вставил Леонид Андреевич.

Я что-то такое слышал про колхозный картофельный роман. Совершенно невинное, глупое, что-то вроде сохранённой до свадьбы открыточки к Первомаю или Восьмому марта из самой далёкой деревни, куда однажды, ещё учась на повара, ездила с подружкой Ольга Васильевна, в самую, так сказать, страду и послевоенный относительный голод. Ну, и пострадала вечерок или два под «саратовские страдания». И всё! И ничего более! А поди ж ты!

– А что? – тут же огрызнулась принимавшая всё всерьёз и глобально Ольга Васильевна. – По крайней мере, им теперь в посевную и уборочную хорошо платят! Не то что некоторым!

– Н-да. Где мои семнадцать лет… – совершенно другим тоном произнёс Леонид Андреевич.

– Помалкивал бы, вечный юноша!

Маша с сёстрами помирали со смеху. Одному мне было не до смеху. И не только Любины колкости были тому причиной, но и штаны, которые при ходьбе опускались на подтяжках, мешая шагать, и мне то и дело приходилось их поддергивать. И руки сунуть в карманы не мог: они были под мышками. А тут ещё Леонид Андреевич стал подливать масла в огонь.

На страницу:
3 из 6