Полная версия
Дважды любимый. Роман-соната
Впрочем, нет, иногда Наташе казалось, что она может переиграть, пересочинить тот или иной сон, создать его заново. Она чувствовала себя при этом удивительно, словно бы наблюдала за собою со стороны, и видела себя тем самым внутренним, сосредоточенным зрением, которое тем, кто окружал ее, казалось невероятной фантазией, выдумкою, которая, тем не менее, позволяла ей прочно стоять на ногах, создавая свой собственный мир. В мире этом она вовсе не воображала себя какою то сказочною красавицей. О, вовсе нет!
… Она была в этом «полете внутреннего видения души» всего лишь неким тонким и восприимчивым оргАном, которому подвластны звуки, их гармония и их диссонанс, едва слышимый, едва различимый, для обычного, человеческого уха… Часами она сидела молча, опустив руки на клавиши рояля, плотно смежив веки и впуская в себя абсолютно все звуки, окружающие ее. И когда мелодия созревала внутри, она выпускала ее наружу, как большекрылую, нетерпеливую птицу. Птицы и вообще были ее любимцами. Летними и весенними утрами они спокойно садились на подоконник, прирученные ее легкой рукой и мягким голосом. Она давно и точно различала их по шороху крыльев, по щебету, веселому чириканью, по особому, почти неслышному, стуку клювиков. Голубиное воркованье научило ее с легкостью определять полуденный, жаркий, и послеполуденный, «томный», час, акварельную ясность или капризную переменчивость погоды.
Дождь тоже был для нее легким, ненавязчивым другом, стук капель дразнил ее мелодиями, которые надолго поселялись в ней, звуча как бы исподволь. Меняя такты, ноты, высоту диеза и бемоля, она, молчаливо и вдумчиво, десятки и сотни раз проигрывала песни дождя внутри себя, утонув в старом, потертом, продавленном кресле, которое стояло в такие минуты близко перед окном. А окно было распахнуто настежь, и дождь вольным гостем залетал в комнату, оставляя брызги – следы на ее щеках, лбу, волосах, кистях рук. Ей нравилась шаловливая ласка дождя, нравилось и легкое молчание, к которому располагали его визиты. Она совершенно бесстрашно гуляла в дождливую погоду, в аллеях скверика неподалеку от дома, опираясь на локоть то Татьяны Васильевны, то – Валерии Павловны, а то – матери или отца.
Родители, принимая участие в ее прогулках, старались не мешать сосредоточенному молчанию дочери, ее погружению в себя, а если она хотела говорить, не прерывали ее рассказов, удивлявших их порывистостью и поэтичностью, бурной, эмоциональной окраской. Татьяна Васильевна и Валерия Павловна напротив, выслушивали Наташу более деятельно, ненавязчиво пытались дополнить ее впечатления красками своего мнения, решались даже и спорить, а потом в конце, все вместе весело смеялись найденной общей отгадке, мнению, озарению….
…Сидя сейчас за инструментом, она вспомнила внезапно, как несколько лет назад, вернувшись с такой же вот, вполне обычной прогулки, Валерия Павловна, едва отряхнув дождевик, решительными, твердыми шагами прошла в гостиную, где отдыхал в тишине и блеске безмолвного рояля отец Наташи. Девушка сама разделась и тихо прошла на кухню, готовить чай. Она знала, что ей не полагалось мешать разговору «очень взрослых». Но этот самый разговор в тот дождливый, смутный вечер перевернул всю ее дальнейшую жизнь.
– Антон Михайлович, мне нужно с Вами серьезно поговорить о будущем Вашей дочери! – Прямо с порога начала учительница. – С ее редким дарованием ей очень нужна консерватория. Она сочиняет музыку на ходу, чуть ли не из капель дождя, чуть ли не из шороха падающих листьев в парке…
– Я знаю, – флегматично и как – то обреченно отозвался Антон Михайлович. – На днях она с матерью вообще нам сыграла мелодию света в лампочке. А через минуту ее уже забыла. Вас не было, чтобы записать ноты, а приемник мы с Аллой не успели включить! Пока нашли кассету, все было кончено, увы! – Антон Михайлович развел руками.
– Наташа – гениальный импровизатор, поймите, такие дарования встречаются очень редко, быть может, раз в тысячу лет! Ей нужен сильный консерваторский педагог, с индивидуальной методикой. Ее ждет блестящее будущее, и грешно Вам, как родителю, будет им пренебречь, Антон Михайлович! – Валерия Павловна прижала ладони к разрумянившимся, холодным щекам. По комнате поплыл знакомый дому, горьковато – прохладный аромат цитруса, исходящий от намокших под дождем орехово – золотистых прядей.
– Сколько же стоят занятия с индивидуальным педагогом из консерватории? Мы ведь можем и не потянуть с Аллой Максимовной.
Я – инженер, Алла – библиотекарь. У нас и так не густо с финансами, почти пять лет отдавали кредит за инструмент, и каждое лето еще возим Наташу к морю.
– Я все понимаю, Антон Михайлович, но ведь если только Наташеньку примут в консерваторию, педагог станет с нею заниматься бесплатно!
– Вот, вот: «если только»! – с досадой хмыкнул Антон Михайлович. Он выглядел явно расстроенным и взволнованным. – Вы что же, милая Валерия Павловна, забыли наши с Вами хождения в консерваторию в прошлом сентябре?! С нами даже и говорить никто не стал! Сколько мы там пороги били! Аллу чуть вообще инфаркт не хватил. Только они заглянули в эту пресловутую форму 083 и все… От ворот – поворот: «Не подходит годами, инвалид, нужны специальные условия!»
– Но в прошлом году Наташе было только пятнадцать лет. Сейчас ей уже почти шестнадцать. И, кроме того, если мы с Вами напишем ходатайство в Министерство образования, то Наташе просто разрешат, в порядке исключения, заниматься с педагогами по индивидуальной программе, я больше чем уверена, разрешат! Курс обычной школы она ведь закончила. Экзамены у нее экстерном приняли, и даже учитель географии был удивлен ее познаниями в такой далекой от музыки науке! – не отступала от своего Валерия Павловна, и голос ее звенел от волнения. Ореховые с золотистым отливом, пряди волос, выбились из аккуратного низкого узла, своевольно нарушив гармонию прически. Но она, не замечая ничего, продолжала: – Георгий Павлович был буквально ошеломлен тем, что Наташа с потрясающей точностью назвала ему широты, климатические особенности и даже цветовую гамму стран Европы, Азии и Южной Америки. Он сказал мне, что она – чудо, и ее ждет большое будущее, а зрение – это еще не все, и не стоит сдаваться так легко, уступая жизнь недугу!
– Вы так думаете? – Антон Михайлович посмотрел с насмешливым, горьким сомнением на учительницу, поправил пятернею взъерошенные волосы.
– Я и не сомневаюсь! К письму в Министерство мы приложим кассеты с импровизациями Наташи и пояснениями. В консерваторском образовании и музыке – вся жизнь девочки, она может стать блестящим музыкантом и композитором – импровизатором. Таких в мире – единицы. Даже Гиллельс и Рихтер имеют всего лишь статус исполнителей – артистов. Здесь же несколько иная грань таланта, уникальная, поверьте!
– Грань таланта… – Антон Михайлович отошел к окну, чуть отодвинув штору, взглянул сквозь стекло на улицу. По бульвару, в струях дождя, круглыми разноцветными островками плыли зонты, скрывая спешащих по своим делам людей. Все казалось размытым и нечетким, кроме резких косых струй, упруго хлещущих в стекла. – Грань таланта, конечно, да… Но меня беспокоит и другое. У моей дочери нет даже друзей, круг ее общения до невероятия сужен сейчас, и сможет ли она полностью выразить себя в том, чему принесет по нашей воле громадную жертву – в музыке? Нужен ли кому-то в нашем обществе слепец – музыкант, пусть и гениальный? Я чаще вижу совершенно обратное, поверьте!
– Вы о чем, Антон Михайлович? – Недоуменно уставилась на него учительница.
– Я все о том же! – Антон Михайлович чуть усмехнулся. – Инвалидов в нашем обществе презирают, если не сказать, ненавидят! В прошлом году, когда мы были с Наташей в Ялте она, на песке, на ощупь, нарисовала пальцами какую- то нотку или знак. Пыталась запомнить, как звучит музыкально шум волны, о чем она говорит. Так мальчуган, неподалеку бегавший с мячом, и все искоса поглядывающий на нее, вдруг сорвался с места и яростно заплясал на том месте, где Наташа только что нарисовала нотку. Такой, знаете, дикий танец победителя – ирокеза, с воплями и криками. Мы с дочкой растерялись от неожиданности, а он не успокоился, пока не затоптал весь ее рисунок. Потом так же неожиданно, вихрем сорвался с места и убежал. Я хотел его догнать и надрать сорванцу уши, но Наташа с силой удержала меня за рукав. Она и вообще в тот момент держалась на удивление спокойно. Это потом я уже заметил, что ее щеки горят и блестят от слез. – Антон Михайлович зябко обхватил ладонями локти, повел плечами. – Дети слишком жестоки и к вполне здоровым людям, а что тут говорить об инвалидах!
Напряженная тишина воцарилась в комнате. Слышно было, как на кухне шипит вода в кране, звенит посуда. Это восхваляемое ими юное дарование, осторожно и медленно, ощупывая чуткими пальцами знакомое до шороха и каждой колкой крупинки пространство, с тщательностью накрывало стол к чаю. Девушка нервничала и все время пыталась прислушаться к тому, что происходит в гостиной, но двери ее оказались предусмотрительно закрытыми чуткой Валерией Павловной. И потому Наташа совсем не расслышала удивленного вскрика отца в ответ на неожиданно – резкое и решительное заявление ее любимой учительницы:
– Антон Михайлович, я думаю, мальчик не хотел ничего дурного! Вы не допускаете мысли, что ему просто могла понравиться Ваша дочь? Подростки часто выражают подсознательную симпатию довольно парадоксально.
– Нет, – отец Наташи удивленно свел брови к переносице и потер локти кончиками пальцев. – Я совершенно не подумал об этом. Как-то, знаете, и не пришло в голову. Я помню, что этот дикарь – сорванец несколько дней подряд попадался на глаза: сидел за соседним столиком в кафе, сталкивался с нами в холлах пансионата, около лифта, на прогулках. И взгляд у него всегда был какой то вызывающий, колкий……
– А Вы бы предпочли, чтобы он смотрел на Наташу с жалостью? – Валерия Павловна вынула шпильку из волос и почему то крепко сжала ее в ладони, другой рукой пытаясь поправить пряди.
– Не знаю. – Антон Михайлович растерялся. – С чего Вы это взяли? Хотя, быть может, и да.. Он все пытался как – то толкнуть ее, задеть локтем. – Антон Михайлович увел разговор в сторону, и как показалось Валерии Павловне, нарочно. – Да, он и, правда, делал все, чтобы только она обратила на него внимание! Он так и не понял, что она слепая. Даже когда убегал от меня, оглянулся пару раз. Кажется, с недоумением…
– Конечно, – Валерия Павловна слегка улыбнулась и сморщила лоб, только теперь почувствовав, как больно впилось в ладонь острие шпильки. – Он ведь ждал, что это Наташа побежит за ним, а не Вы! Толкнет его, возьмет за руку, возмутится, заговорит. И они так, наконец, познакомятся.
– Вы меня озадачили и удивили, честное слово! – Антон Михайлович снова усмехнулся, но на этот раз усмешка была уже не такой напряженной. – Я как-то и не задумывался до сих пор, что наша с Аллой Ташка может кому – то нравиться.
– Какие глупости! Ваша дочь очень обаятельна. И потом, знаете, – Валерия Павловна говорила медленно, выдерживая в словах едва заметную паузу, словно не на полном выдохе, – Та музыка, которая в ней звучит, живет, плещется, как море, она дает ей тайну, загадку, «прелесть необъяснимую,» – как, наверное, сказал бы наш классик…
– « Неизъяснимую», – тихо обронил Антон Михайлович, думая о чем то своем.
– Что? Что Вы сказали? – Валерия Павловна, заговорила быстро и нервно, словно внезапно очнулась от глубокой дремоты. Шпилька по-прежнему остро впивалась в ее ладонь.
– Александр Сергеевич говорил: «неизъяснимую». Это его прилагательное. Вы ведь «Капитанскую дочку» сейчас цитируете, не так ли?
Валерия Павловна сдавленно кивнула и смахнула со щеки дождинку. Или слезу? Догадаться было довольно трудно. Прежде чем она снова заговорила, прошла, пожалуй, целая минута. Или секунда, загустевшая в пространстве комнаты серым киселем осеннего дождливого полдня.
– Антон Михайлович, Вы не должны воспринимать Наташу, как инвалида. Это – заблуждение. Она – здоровый человек, только, я бы сказала, зрение у нее необычное… Зрение души, что ли.. Острое, острее, чем у иных зрячих! И многогранное!
– Это знаем только мы с Вами. Вы да я. Для остальных Наташа всю жизнь будет человеком с ограниченными возможностями. И никому, никому не нужен будет ее неограниченный талант! За это ее постараются как можно скорее уничтожить, затоптать, смять. Вы же знаете, талант почти всегда вызывает зависть, и так редко – восхищение.
– Почему же у Вас такой напряженный взгляд на жизнь, Антон Михайлович? – Валерия Павловна вся как-то внутренне сжалась, съежилась. – Ведь люди – везде люди, пусть и со своими сложностями характера, с какими то недостатками, но они же вполне способны оценить Талант, дарящий красоту. Душа ведь всегда тянется к ней, красоте, у всех! – как бы убеждая саму себя, с нажимом, проговорила Валерия Павловна.
– Нет, а Вы, оказывается, еще и идеалистка неисправимая! – Антон Михайлович рассмеялся, но в нотках его смеха снова звучала напряженность, прорывающаяся как бы исподволь. Что он прятал в ней, напряженности? Боль? Растерянность? Отчаяние? Трудно было угадать и услышать. – Страна в тартарары «дикого капитализма» прикатилась, наркотики чуть не в каждой подворотне, а Вы – о красоте говорите. Уже и артисты заслуженные заявляют открыто, что опера и классика – искусство для избранных, а всех избранных вырезали и убили еще в семнадцатом году! Не согласны со мной? – Антон Михайлович внезапно закашлялся и, поперхнувшись, смолк, отмахиваясь рукою. Валерия Павловна вздохнула, чуть приподняв округлые плечи в ажуре тонкого пуловера, сцепила вместе тонкие донельзя, красивые кисти рук, и каким то чужим, усталым голосом произнесла, словно обронила на пол бусину:
– Мужа моей прабабушки расстреляли в девятнадцатом году. Где-то под Омском.. Бабушка осталась без отца в пятилетнем возрасте. Она молчала о матери. Вообще, обо всем молчала. То, что мой прадед был офицером, я узнала совсем недавно, взглянув на обрывок старой фотографии. Он там в белой папахе. Знаете, белую папаху носили ведь только офицеры..
– Он был в армии Колчака? Омск это ведь – Сибирь, адмирал Колчак..
– Не знаю. Наверное. Они переходили реку, он провалился под лед, едва не по грудь. Попал в лазарет. Походный. Там и расстреляли. Больного. Может быть, даже – лежащего на кровати. Я так думаю. Просто представляю это себе, когда закрываю глаза. Никто ведь не может теперь мне сказать всю правду, до конца… Все, кто знал ее, умерли…Теперь уже – все равно!
– А Ваша прабабка?
– Она умерла в Сибири. От тифа. Еще совсем молодая. А Буленька попала на воспитание к чужим..
– Буленька?
– Мы так все звали нашу бабушку в детстве: я, Маша и Артем. Это мои брат и сестра. Буленька первая твердо сказала маме, что я должна учиться музыке, что у меня есть слух. А ведь ей можно было не поверить. Она всю жизнь проработала в ателье, приемщицей. Помогала модельершам придумывать фасоны платьев. У нее был изящный вкус, она безошибочно, как будто бы вслепую, могла выбрать фактуру ткани, цвет модели, подбирала украшения. И еще она рисовала чудно. Знаете, даже силуэты умела из бумаги вырезать, на кружево похоже. Мы потом этими силуэтами любили разыгрывать на стене домашние спектакли. Буленьку мы всегда просили сказку рассказать на ночь, так у нее они всегда необычные были и забавные, сказки! Потом, уже подрастая, я узнала, что она их выдумывает, чуть не на лету. – Валерия Павловна тихо, просветленно, улыбнулась.
В тишине, воцарившейся на миг в квартире, вдруг явственно послышался стук Наташиной трости. Двери распахнулись. Девушка замерла на пороге, держа легкую бамбуковую палочку наперевес, как зонт или шпагу, и после секундной паузы, поправляя локоны, своенравно лежащие на плечах густыми завитками и улыбаясь, несколько нервно, тихо проговорила:
– Па, Валерия Павловна, Вы идете чай пить? Я коричный рулет уже достала из холодильника, запах на всю кухню! Идемте, остынет же!
– Может, мы подождем Аллу Максимовну? Или ты голодна? – нерешительно возразила Валерия Павловна.
– Мама вернется поздно, у них там сегодня очередной тематический вечер, будет все это часов до восьми. Удивляюсь, как это рассказ о сестрах Бронте можно уместить в один вечер? Это же – целая жизнь! А за два часа, что можно сказать? Десяток скучных фраз?
– Ну, ты не права, Ташка! За два часа можно много рассказать, – Антон Михайлович подошел к дочери, осторожно положил руку ей на плечо. – Тебе-то самой нравятся сестры Бронте?
– Книги – нравятся. А жизнь – нет. Мрачно чересчур. Я этого не люблю. Ну что это, папа, сам посуди: судьбу свою загубили, смотря из окна на эту вересковую пустошь, Брайан стал морфинистом, Энни и Эмили умерли от чахотки, Шарлотта вышла замуж за нелюбимого. Зачем? Ни грамма сопротивления судьбе. Как будто бы они плыли по течению!
– Наташа, ты забываешь, они были дочерьми священника, – тихо обронила Валерия Павловна. – Смирение и покорность судьбе были у них как бы в крови. А Шарлотта и сама стала женою пастора Николса.
– Это так удобно, – спрятаться за смешного Бога, дедушку на облаке – и самому ничего не делать! Смирение, терпение! – насмешливо протянула девушка. – Один французский писатель, не вспомню сейчас фамилии, сказал, что «терпение лишь крайняя степень отчаяния, замаскированная под добродетель». А я не люблю отчаяния. Кажется, даже не сумею никогда выразить его музыкой. Хотя, думаю, что оно похоже на большую птицу: ворона или орла, с очень цепкими когтями. Они, когти эти, впиваются в грудь, и тогда так трудно дышать. – Бледные щеки девушки внезапно окрасились румянцем, резко обозначились скулы. – А я люблю дышать полной грудью.
– У тебя внутри много свободы. Тебе ее дала музыка. У сестер Бронте, наверное, ее было гораздо меньше, – все также тихо, но весомо проговорила Валерия Павловна. – Вересковая пустошь не могла им ее дать, увы!
– Почему? Пустошь это ведь тоже – образ свободы. Она же была открыта всем ветрам! – Девушка пожала плечами, вздохнула. – Все равно – не понимаю.
– Или, наоборот, пустоты, одиночества. Весь их порыв к свободе это – их книги, согласись?
К этому времени спорщики, все трое, уже прошли на кухню – маленькую, тесную, но уютную, с нарядными, воздушными занавесками в кремовых воланах и красным эмалированным чайничком в белый горошек, весело свистящим на плите, и Валерия Павловна осторожно усадила ученицу на стул, неслышно передвигая чашки по нарядной скатерти. Антон Михайлович, повернул конфорку плиты, втянул в себя воздух:
– Как корицей пахнет! Вкусно! Тебе сколько положить кусочков, дочка – хозяюшка?
– Два хватит. Спасибо, папа. – Девушка уверенно взяла в руки протянутую тарелку с пирожным. – Мне вчера звонила Лиля Громова. У нее мама в больнице лежит.
– А что случилось? – Валерия Павловна очень старалась не звякнуть ложкой о блюдце, но это ей не удалось. Она поморщилась, с досадой. – Что – то серьезное? Операция?
– Нет. – Наташа говорила спокойным, бесстрастным голосом, но щеки ее по прежнему алели нервным румянцем. – Она наглоталась таблеток каких то. Пока Лилька в школе была, а Дима – у бабушки. От них отец ушел на той неделе.
– Как ушел? Куда? В экспедицию что ли или командировку какую? – полюбопытствовал, неспешно глотая чай, Антон Михайлович.
– Если бы, Па! Нет. К другой женщине. И записку оставил не Инне Сергеевне, а Лильке. Мол, «люблю Вас по – прежнему, будем общаться, но с Вашей мамой никак жить не могу, мы друг друга исчерпали. Колодец души – иллюзия». Спиноза несчастный! Они же с Лилькиной мамой семнадцать лет прожили, их что теперь – выкинуть в окно, эти годы? У Инны Сергеевны сначала сердечный приступ был, а потом она как – то стихла, разом потускнела. Лилька говорит, молчала и молчала, все время Таблетки собирала. Лилька считает, что это их бабушка виновата, Ангелина Петровна. Вам еще чаю, Валерия Павловна? Я налью.
– Сиди, я сама. Но как же это – бабушка? – растерянно и удивленно проговорила Валерия Павловна, вспыхнув щеками и тонкой шеей. – Разве же она желала какого зла им всем? Такого не может быть! Или по недосмотру оставила на виду лекарства какие? – Пар тонкой змейкой взвился над чашкой, обжигая лицо и глаза Валерии Павловны, но она этого не заметила, только чуть поморщилась, отмахнувшись от пара ребром ладони.
– Нет – Девушка качнула головой. – Понимаете, бабушка, мама Инны Сергеевны, у них в церковь ходит. В Никольский собор. И вот она ей все говорила: «Смирись, терпи, прости. Господь испытание посылает тебе и детям!» Ну вот, Инна Сергеевна и смирилась. Замолчала. До ста таблеток. – Наташа, как показалось Валерии Павловне, усмехнулась, немного зло и потерянно. Углы ее губ опустились, не по юношески, резко – вниз, складки щек трагично исказили лицо.
– Девочка, милая моя…. – Валерия Павловна глухо кашлянула, нервно перебирая пальцами черенок ложечки. – Ты ведь еще не была влюблена. Нельзя так резко судить. Вот когда полюбишь…
– Я полюблю только один раз. Но всей душой. У меня не будет времени выбирать и перебирать. Это будет единственный раз в жизни, наверное. – серьезно и спокойно проговорила девушка. – Моя Судьба – в музыке. Со мной рядом будет только тот, кто поймет это. И потом, меня непросто любить, Вы же знаете…
– Почему? Ты же у нас такая красавица! – Валерия Павловна улыбнулась, дотронувшись пальцами до тонкого, нервно пульсирующего запястья девушки.
– Нет, при чем здесь это? Я знаю, что я – не урод! – Наташа тоже открыто, обезоруживающе улыбнулась. Улыбка эта, тихо вспыхнувшей, летней зарницей осветила все ее лицо, даже и невидящие, глубокие впадины глаз, слепо распахнутых куда – то вдаль. И тут же погасла. – Не в этом дело. Меня просто нельзя предавать. Со мною рядом нужно быть сильнее всех своих мелких страстей. А таких людей сейчас мало. Вот и Лилькина мать – не исключение!
– Многие из нас слабы. Мы ведь просто люди, а не Боги, пойми, Наташа. Любовь часто единственное, что есть в жизни человека настоящего. Как вспышка молнии она озаряет нас. И, теряя ее, мы часто теряем все, что составляло некогда для нас смысл Бытия. Легко все судить, труднее – все понять, девочка моя! – Лицо Валерии Павловны стало задумчивым.
– Не скажите. Есть ведь вещи и поважнее любви на свете, – негромко вмешался в разговор Антон Михайлович, до тех пор напряженно молчавший. – Дети, совесть, дело, которому служишь. Долг. Очень часто приходится выбирать между всем этим и просто – любовью. Это сложно. А мы часто делаем ошибочный выбор. И только гораздо позже постигаем, что любовь, это еще – не весь мир… – Антон Михайлович вздохнул, скользнув взглядом по фигуре Валерии Павловны. – Уже шесть, а дождь не прекращается, – Как бы некстати произнес он.
– А я – без зонта, и мне пора домой, – весело подхватила учительница и вмиг почему – то стала похожа на расшалившуюся девочку с грустными, взрослыми глазами – Вы меня не проводите?
– Я как раз и думаю над тем, что Вас нужно проводить, хотя бы до стоянки такси, – Антон Михайлович резко, пружинисто поднялся со стула. – Собирайтесь, я перекурю пока.
– Папа, на лестнице холодно! – мягко возразила дочь. – Покурил бы в форточку. Мамы все равно нет.
– Мама такая же, как и ты – все моментально учует носом! – усмехнулся Антон Михайлович, – Да и неохота, чтобы ты кашляла, от этих моих тайных вылазок в форточку.
– Я не снежинка, не растаю. И потом, мне нравится, когда ты куришь. Я люблю запах сигарет. Валерия Павловна, завернуть Вам рулет? Пусть Артем попробует…
– Спасибо. Он у нас большой сладкоежка. Доволен будет. – Валерия Павловна собрала чашки и блюдца в высокую пирамидку, донесла до белой раковины, но как – то слишком поспешно уронила их внутрь. Они раскатились по глубокому эмалированному дну, жалобно дребезжа. Пальцы Валерии Павловны дрогнули. – Прости, сегодня я что – то неловкая такая. Устала, наверное! – Учительница попыталась неуклюже извиниться.
Девушка в ответ легонько вздернула подбородок вверх:
– Ничего. Они не разбились, не переживайте. Я поняла это по звуку. Она ободряюще коснулась кончиками пальцев локтя учительницы. – Действительно, трудно – любить, когда тебе не могут ответить. Но, главное, ведь – любить? Все почему-то так считают. – Тут девушка пожала плечами. – Хотя это порой – невыносимо. Я бы не смогла так. Зачем себя растрачивать понапрасну? Нужно очень много сил, чтобы просто жить….
Валерия Павловна еле слышно прошептала:
– Ты права, милая Меня утешает лишь то, что я люблю достойного человека. Это мне как то облегчает бремя неразделенности. Я теперь понимаю, что иного и не может быть у меня в судьбе…
– Никто не знает, что станется с нами завтра, Валерия Павловна! – горячо возразила девушка.
– Я не хочу думать про завтра. Есть сегодня, и этого достаточно, девочка! Вполне. Знаешь, есть такая английская поговорка:«Завтра не наступает, потому что, завтра это уже сегодня и вчера».
– Помню. – Наташа сдержанно улыбнулась. – Вы говорите так, что я всегда запоминаю то, что Вы мне сказали. Почти дословно. А Татьяна Васильевна все больше философствует. От ее разговора в душе остается только – суть.