Полная версия
Дважды любимый. Роман-соната
Дважды любимый
Роман-соната
Светлана Анатольевна Макаренко-Астрикова
© Светлана Анатольевна Макаренко-Астрикова, 2023
ISBN 978-5-4474-0112-2
Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero
Часть первая
День снова не задался. Хотя, вроде, все началось, как обычно. Она проснулась оттого, что лучи солнца, пробивались в комнату, пробивались бесстрашно, яростно, почти нахально. Но могут ли солнечные лучи, вообще, быть – нахальными? Они ложились теплотою на ее лицо, лоб, щеки сквозь плотный полумрак портьерного шелка, на котором, – она знала это точно, наощупь, – от ветра, залетающего в открытую фрамугу, тканные, скользящие муаровые бабочки складывали и вновь распрямляли крылья. Иллюзия полета. Иллюзия лета. Лета, у которого нет запаха. Оно солнечно, ярко, но не ароматно. Еле слышно звеня, от сквозняка качались подвески люстры, выпевая какую то свою, особую, хрупкую, тоненькую мелодию. Ее властно перебивало эхо отдаленного, металлического боя, гулкого, с еле слышными всхлипами, нудно повторившимся целых девять раз.
«Пора мне быть на ногах!» – подумалось ей, – раз уже и часы проснулись!». Подумалось, но не захотелось. Она сильно потянулась, всем телом, слегка выгнувшись, как дельфин, ныряющий на большую глубину. И снова нырнула в дрему солнечного лета, без запаха.
Но дрема исчезала, не вникая в капризы тела. Исчезала легким дымком, неуловимым жаром, маревом несостоявшегося дождя, обещаемого прогнозами и народными приметами уже который день. Исчезала, вплывающим в окно густым, дразнящим облаком чужого завтрака из пригоревшего тоста, пластика бекона и плохо прожаренного кофе……………..
Она уловила все тончайшие нюансы, оттенки чужой жизни, скрывшейся от нее за рамой окна. Пружинисто, сразу, твердо встала на ноги, резко вытянув руку чуть влево, в ту сторону, где висела одежда. Шелк кимоно скользнул по телу. Тотчас же она протянула пальцы чуть вправо, теперь – в изножье кровати, и они привычно наткнулись на живую, густую теплоту кошачьего меха. Животное, своенравно выгнув спину, спрыгнуло на пол, заурчало, потерлось об ее щиколотку.
– Кэсси, идем завтракать! – она улыбнулась, впуская ноги в мягкие тапочки. Кошка, уловив интонацию хозяйки, проскользнула меж ними к двери и побежала по коридору, напряженно цепляя коготками лак паркета.
– Как ты спешишь, Кэсс! Будто бы я тебя не кормила тысячу лет! – Запахивая полы кимоно, она присела перед прозрачною дверцей холодильника, нащупала ручку, повернула, чуть отстраняясь в сторону. Легкие пальцы гаммой – октавой пробежались по полкам, выбрали из вороха свертков, блюдец и пластиковых пакетов – нужное. Поставили миску на пол. Мимолетно прикоснувшись к голове кошки, которая неловко и больно задела локоть.
– Не мешай мне, Кэсси! – в ее голосе звучала легкая, неуловимая досада, и, одновременно, какая то нежная насмешливость. – Ты же прекрасно знаешь, я не трону твою еду. У меня еда своя. Сейчас вот, включу чайник, и буду завтракать.
…Кимоно не сковывало ее движений, она тихо и плавно кружилась вокруг маленького чайного стола, словно еще одна муаровая, танцующая бабочка, нечаянно слетевшая с портьеры. Звенела посуда, ароматной струей лился чай в хрупкие стенки чашки, шипели в тостере тоненькие ломтики хлеба. Пахло разогретым маслом, яичницей, вишневым вареньем, лимоном. Но флегматичная персиянка Кэсси уже не отвлекалась на посторонние звуки и дразнящие запахи. Она приникла к своей миске с кормом и ей не помешала даже моцартовская трель мобильного телефона, от которой ее хозяйка, напротив, вздрогнула, выронив из рук ложечку. Капля вишневого варенья тотчас растеклась по белому пластику непонятным, дразнящим, густо – ярким узором – иероглифом. Слегка задев рукавом персикового кимоно забавный, длинный мазок на столе, женщина протянула руку к плоской коробочке, каким то неуловимым, грациозным движением тряхнула ее, и нервные, чуть узловатые в середине, пальцы сыграли, уже привычное им, «виво – крещендо», пробежавшись по дисплею, и коснувшись нужной кнопки.
– Дом Ивинской. Слушаю Вас! – В ее переливающемся, хорошо поставленном сопрано, едва улавливались ноты недоумения – кто мог звонить с утра, да еще в субботу?!
– Попросите Наталию Антоновну, пожалуйста. Я, надеюсь, не слишком рано?
– Ты ведь никогда не вписывался ни в одно правило, Кит, – усмехнулась она, тотчас же узнавая голос. – Зачем тебе сомнения? Я у телефона.
– Да, твою иронию ни с чьей больше не спутаешь. Спасибо, что хотя бы не бросила трубку. Я сначала не узнал тебя. Такие глубокие оттенки, вибрация. Как ты? Ты здорова?
– Все нормально, спасибо! Я завтракаю. Недавно встала. Не выспалась. Соседи со второго этажа разбудили ароматом отвратительного кофе. Боюсь, что сейчас будет болеть голова и заниматься я не смогу. Тебе что-то нужно, Кит? У меня нет особого желания разговаривать с набитым ртом. А с тобою я не хочу говорить вообще. Прости.
– Нэт, ну подожди минуту. Нам нужно поговорить. Хоть немного. Мы не могли бы встретиться с тобой? Я приду в парк около двух.
Она поморщилась:
– Не называй меня Нэт. Мы же не в Америке! И сегодня я не собираюсь фланировать с тобой по аллеям. У меня мало времени. Очень мало, поверь!
– Черт! Это все – невыносимо! Ты поразительно упряма!
– На лекцию о моих недостатках у тебя всего лишь пара секунд, Кит. Это тема мне слишком неинтересна! Выбери скорее другую, или я – отключусь. У тебя дешевый тариф? – Она улыбалась, но человек по другую сторону мобильного экрана не видел этого, и раздражался, постепенно превращая голос в «кипящий чайник» :
– Нэтти, но послушай же! Я хочу тебя видеть. Мы ни о чем не поговорили, ты ничего не поняла……..
– Я поняла достаточно для того, чтобы нам можно было расстаться без особой боли. Почему все это продолжает тебя волновать? – В ее голосе звучало искреннее удивление. – Расслабься. Иди по тому пути, который ты выбрал. И мне – не мешай? Прошу тебя.
Пальцы ее снова сыграли крещендо вверх, кнопки осветились на миг и тут же – погасли.
Но почти тотчас же крохотная плоская коробочка снова начала вибрировать, дрожать, двигаться на столе. Некоторое время она придерживала ее двумя пальцами, чертя остальными линию в воздухе. Скорее, даже и не линию, а некий музыкальный контрапункт. Она слышала его внутри себя. Слышала так отчетливо, что встала, и, не окончив завтрака, прошла в большую прохладную комнату, к роялю. Свои торопливые шаги и порывистые, чуть нервные движения, она, уже машинально, привычно, на ходу, превращала в певучую, дробную, несколько отрывистую мелодию. Пальцы ее легко и жадно коснулись клавиш, словно спешили напиться или окунуться в желанную, скользящую прохладу.
Звуки, скрытые всем ее естеством, всею душою, почти тотчас же вырвались наружу, стремительно, своенравно, как стая птиц, в тесное, квадратное пространство комнаты, которое в этот момент стало небом. Она играла стоя. Едва окончив один вариант мелодии, начинала перебирать клавиши снова и мотив, в основе своей нотной гаммы оставаясь почти тем же, приобретал другие оттенки, едва уловимые. Так, лепестки садового цветка-левкоя, флокса или розы, впитывая в себя флюиды и ароматы солнца, ветра, дождя, радуг и гроз, туманов и рос, подчас приобретают совершенно невероятные, непонятно – волшебные оттенки. Такие, которые были бы, вообще то, немыслимы в привычных рамках сорта, вида, возраста или еще каких – либо скучных агрономических и садоводческих правил….
…Все, все ее мелодии были очень похожи на диковинные цветы, расцветающие и распускающиеся словно бы по мановению волшебного жезла. Самое же странное в них, этих мелодиях, было то, что они ни за что не могли повториться, спустя полчаса или даже десять минут!
О, она никогда не могла запомнить их! Выручал ее прихотливую, капризную память во время таких спонтанных, бурных импровизаций лишь компактный музыкальный центр, прячущийся в нише окна, за шторами. Разумеется, если она не забывала включить его. Это последнее с нею теперь случалось часто, особенно с тех пор, как она изменила привычный ритм жизни… Ритм, в котором более не было резкой свежести мужского парфюма, упругого биения струй воды в душевой по утрам. Не было еле слышных звуков шипения «Зиппо». Не было больше того, что ей особенно нравилось. Аромата вечера. Запаха закатной зари и сожженной наполовину сигареты. Это смешивалось для нее в одно, сливалось: колеблющийся, оплывающий, словно свеча, нежный аромат зари и его сигарет. Она едва заметно усмехнулась про себя: разве же может заря иметь запах?! Никита точно счел бы ее сумасшедшей! Но ей всегда казалось, что все, все на свете имеет запах. Абсолютно все! Запах и абрис. Контур. Оттенок. Цвет же представлялся ей более расплывчатым понятием. Более загадочным и закрытым. С самого детства.…
…Ибо, с самого детства самой страстной мечтою ее родителей была та, чтобы вернуть в ее детское, живое мироощущение четкость и определенность, все цвета тех предметов, что ее окружали. Зрение дочери было для них некой бабочкой, птицей – иволгой. Недостижимой мечтою, которая, перепархивала с цветка на цветок, с ветки на ветку, маня за собою и никак не даваясь в руки. Когда она была совсем еще маленькой, ей казалось, что ее глаза, ее ускользавшее неуловимо зрение, так же, как и все вокруг, имеет совсем определенный запах и аромат. Резкий, чуть пугающий. Медицинского бинта, марли, йода, едких глазных капель, нагретого корпуса рефлектора и тех тонких медицинских перчаток, в которые вечно были запрятаны острые и холодно – равнодушные пальцы врача – офтальмолога, то и дело касающиеся ее подбородка, висков, век. А еще ее, неведомое ей, почти скрытое за серой пеленой зрение, имело определенный вкус. Вкус материнских, яростно – тихих слез, которые дочь, выйдя из кабинета, все старалась наощупь, осторожно, едва касаясь, смахнуть с ее щек и шеи. Иногда это удавалось ей. Но чаще мать осторожно, с какою то скрытой досадой, нетерпением отводила ее руку в сторону, хрустела крахмально – тугим платочком, всхлипывала, и как-то особенно нервно и порывисто спешила вдоль коридоров, пахнущих хлором и спиртом, наполненных металлическим, холодным тонким позвякиванием и скрытым, раскаленным, безжизненным жаром ламп дневного света. Она почти бегом, неловко оскальзываясь на больничном, хлорном линолеуме, следовала за нею и думала, беспомощно морща лоб в изломе бровей, что и большие лампы, обитающие на больничном потолке, тоже имеют свой, особенный запах, но кому она могла об этом рассказать? Все, что она говорила о своем «мирочувствии», было мало кому понятно. Даже у родных ее все это вызывало, какое то невольное отторжение, неприятие….. Снисходительно улыбаясь, меняя тон и звук голоса, впуская в него какое то особое, «металлическое», «айсберговое» напряжение и холод, мать и отец называли ее «милой фантазеркой». И упорно старались облечь детский несовершенный мир не в звуки, запахи и мягкие, расплывчатые полутона, а в реальные краски. «Синий, желтый, зеленый, палевый, красный, фиолетовый,» – твердо и немного занудно, изо дня в день продолжали они. Упрямо тянули ее за руку в свой мир, где все было таким конкретным, но почему-то казалось ей подвешенным в воздухе, непрочным, холодным. Она ловко и бережно ощупывала вещи и предметы руками, втягивая в себя основную ноту, контрапункт их аромата. А каждый звук и каждое слово пыталась ощутить, как гармоничную, едва слышную мелодию. Пальцы ее неустанно гладили и перебирали столешницы, рубцы и кисею скатертей, простыней и полотенец, подоконников и шкафов, корешки книг и края посуды, словно играли на невидимом инструменте….
…Однажды, сидя на кабинетном табурете какого то очередного офтальмологического «светила», она, тогда еще шестилетняя кроха, забывшись, взяла пальцами несколько тактов воображаемой ею мелодии на углу массивного дубового стола, с холодно – зеркальной, полированной поверхностью. Мать никак не успела отреагировать на ее вольность. Повисла напряженная тишина. Профессор – офтальмолог откашлялся и, повернувшись в скрипучем кресле в сторону зашторенного, пахнущего пылью окна, веско произнес:
– Девочке уже шесть. Ей пора учиться всерьез. Вы не думали купить ей рояль?
– Но, доктор! – Мать всхлипнула, защелкала ридикюлем. Послышался знакомый хруст платка. – Она же не увидит ноты. А как без этого?!
– Ноты важно слышать. Звуки – ощущать. Музыка это то, что подвластно даже абсолютной темноте. Сколько я мог заметить, слух у нее прекрасный. Абсолютный.
– Да, – голос матери был слегка растерянным. – И лор – врач сказал то же самое. Она слышит, как распускается лилия в букете.
– Замечательно. Ищите педагога. Азбуку, и ту можно выучить нотами. Если в музыкальную школу ее не возьмут, она вполне сможет заниматься дома.
Мать с сомнением пожала плечами:
– Есть ли смысл? В ее состоянии, что ей даст музыка? Она же не сможет заменить ей всех ценностей жизни……..
– Музыка сама по себе столь величайшая ценность, что вполне стоит остальных! – тотчас оборвал беспомощный лепет профессор. – Еще смотря, что под ними, этими ценностями, подразумевать, уважаемая!
– Но Наташа ведь инвалид. Она не в состоянии ориентироваться в пространстве. Какой тут рояль!
– Кто это Вам сказал, что она – инвалид? Атрофия зрительного нерва и отслоение сетчатки развивает исключительно высокий порог тактильных, вкусовых, слуховых ощущений, что дает возможность человеку с резким ограничением зрения прекрасно ладить с пространством. У Вашей девочки есть все, что так важно для развития ее индивидуальности. Главное – абсолютный слух! Не закапывайте все это в землю, милейшая, грешно! Нужно дать ребенку опору, основу жизни. Для нее это не цвет, а звуки, запахи, ощущения, контуры, переживания, понятия. Особые, свои…. Ее богатый внутренний мир – ее главная ценность. Вам нужно понять именно это, и развивать ее мир как можно сильнее, дальше и дольше. Лишь это имеет смысл для нее. Ничто иное.
– А если еще одна операция, доктор? – с безнадежным замиранием сердца, едва слышно уронила мать, будто бы вовсе и не вникнув в последние слова врача, отстранив их от себя, испуганно отмахнувшись….
Внутренний мир дочери был для нее той пугающей гранью ирреальности, той дверцей зазеркалья, в которую она боялась войти, которую не хотела отворять. Которой просто, быть может, и не видела.
– Бесполезно, милейшая. Атрофия развивается столь стремительно, что мы практически не можем ее контролировать. Видимо, в процесс заболевания вмешались какие- то генные, неподвластные нам пока, факторы, увы!
Наташа почувствовала по теплой струе воздуха, словно рассекшей кабинет надвое, что профессор энергично развел руками.
Вокруг нее заклубился незнакомый аромат: не резкий, чуть горьковатый, пахнущий одновременно осенними листьями, дождем и хвоей, смешанный со странным приторно – густым запахом лимонной карамели. «Он любит „Лимончик!“ Как я! – весело подумала девочка. Конфетка лежит в его кармане, и она чуть подтаяла. Наверное, когда мы уйдем, он вытащит карамельку и съест ее. Если не съест, то она запачкает ему халат. В кабинете так жарко». Она углубилась в свои мысли, улыбаясь им, и не заметила, как мать защелкнула сумочку. Обычно этот звук означал, что им пора было уходить. И они всегда стремительно покидали клинику. Но в этот раз мать словно боялась чего-то. Взявшись за ручку двери, она все еще медлила, будто растягивала доли секунды, а они что-то томительно пели ей в ответ: басом, безнадежно, отрывисто, глухо, скупо.
– Доктор, что же, совсем нет надежды? – наконец просительно прошелестела она. Ответа не последовало, только воздух в кабинете опять растекся теплой, удушливой волной лесного запаха, к которому почему-то теперь примешивался аромат морского ветра. «Должно быть, он покачал головою, вымытой шампунем „Бриз“, как у папы!» – опять безошибочно и весело угадывала Наташа. Ей нравилась эта игра.
…. Что-то сдавленно булькнуло в горле матери, и, едва выйдя в коридор, она бессильно опустилась на мягкий, кожаный пуф возле двери, дав волю глухим рыданиям. Неловко потоптавшись возле нее долю секунды, девочка решительно протянула руку к ее щеке, пахнувшей мягкой пудрой «Roche».
– Мама, ну что ты! Ну, не плачь. Мне, ты знаешь, нравится больше угадывать Вас всех, чем видеть. Это как игра. И потом, ведь только я знаю, чем пахнет солнышко. Я уже привыкла. Мне так лучше живется. Не надо плакать, мама! – Наташа говорила тихо, серьезно, обдумывая каждое слово.
– Но ты же никогда не увидишь солнце, детка! – мать ошеломленно и больно сжала ее плечо. Наташа слегка наклонила голову набок, чтобы ослабить эти тиски отчаяния.
– И ничего, что не увижу. Оно ведь все равно не любит, когда на него смотрят. Пойдем, мамочка. Пойдем. Расскажем папе про рояль….
Она легко потянула мать за руку. Уже изрядно поредевшая очередь, тихо гудящая в больничном коридоре, с удивлением оглядывалась на несколько странную пару: крохотную слепую девочку в ярком платье, с бабочками на кармашках, уверенно ведущую за руку зрячую, заплаканную мать. Малышка ни разу не оступилась и не поскользнулась. Даже на ступенях огромного холла, ярко освещенного рядом широких люминесцентных ламп. Запах улицы, проникавший сквозь широкие, строго – элегантные, фотоэлементные, двери, манил ее за собою, чуть дразня и так властно охватывая все ее существо изнутри, что легкая неуверенность, обычно немного присущая ей во всяком незнакомом пространстве, исчезла бесследно. Ей так хотелось поскорее ощутить на своем лице теплые ладони солнца, пробивающегося сквозь плотную серую завесу на ее глазах каким то огромным, колеблющимся белым пятном, что она, почти вприпрыжку, слетела с широкого подъездного крыльца, огражденного от тротуара массивными столбиками на цепях. Цепи слегка позванивали от ветерка, словно перешептывались с ним, но этот нежный звук не был услышан никем, кроме нее…. Так было всегда. Ее мир звучал и жил почти для нее одной. Во всем этом явно присутствовала, какая то несправедливость. Горчившая сильнее, чем любимый ею шоколад. Но – какая? Ей не было понятно до конца, просто неприятно щипало в носу и горле, едва лишь она задумывалась об этом, мимолетно, до соленой боли закусив губы…
…Рояль появился в их доме почти одновременно с Валерией Павловной, учительницей музыки. С самого первого момента своего появления в их доме, когда она еще только вложила в свои сильные и гибкие пальцы прохладную ладошку девочки, Наташа почувствовала сильный прилив крови к голове и неожиданное, жаркое, нетерпеливое биение сердца, словно готового выскочить из груди. Она не могла объяснить себе этого волнения, да и не старалась. Просто взяла в ладони лицо присевшей перед ней на корточки Валерии Павловны и нежно ощупала тоненькими пальчиками, словно играя на нем одной ей знакомую мелодию, таинственную гамму, состоявшую из звенящих октав запаха духов Валерии Павловны. Горьковатый, прохладный цитрус. Нездешний запах, не приторная сладость вечных, сбереженных в тени горки с посудой, материнских «Клема». Она влюбилась в этот аромат сразу, как и в голос учительницы – ясный, уверенный, с глубокими низкими нотами, вибрациями, переливами интонаций. Он словно распространял вокруг себя ауру уверенности. Девочке этого всегда не хватало. И Наташа потянулась к голосу и аромату учительницы, ловя глубокие звуки и запахи жадно открытым, трепещущим, смущенным краешком души.
Волосы Валерии Павловны на ощупь тоже оказались приятными: шелковистыми, мягкими, и пахли они, почему-то ореховыми скорлупками, теми самыми, на которых мама настаивала терпко – вязкий ликер, которым с гордостью угощали в доме редких гостей. Предложили ликер и Валерии Павловне, но она только слегка смочила в нем губы. Потом они с Наташей ушли в большую комнату, знакомиться с инструментом, который вытеснил из сжатого пространства стандартной трехкомнатной «хрущевки» почти все: телевизор, складной стол, стулья, шкаф с посудой…. Рояль теперь царил в комнате. Наташа не видела его победного лакированного сверкания, подавляющей громадности, но, только услышав звук первой ноты, сразу представила себе незнакомца в доме внутренним зрением: в ее воображении он был похож на огромного и басовитого шмеля. Она сказала об этом Валерии Павловне. Та рассмеялась – открыто, звонко:
– Детка, рояль, скорее, похож на раскрывшую крылья бабочку. Он может летать и поможет взлететь тебе. Подойди ближе, познакомься с ним. Не бойся его. Это теперь твой самый большой друг, поверь! – Валерия Павловна остановила осторожным движением руки, рассекшей напряженный сгусток воздуха в комнате, неловкое, остерегающее движение Наташиной матери, но, когда девочка подошла ближе к инструменту и потянулась, вставая на носочки, чтобы ощупать его, она мягко коснулась ладонью ее головы, провела пальцами по спине… Тепло тотчас охватило Наташу, успокаивая, утишая внутреннюю, нервную дрожь, едва заметную постороннему глазу. Она удивленно подняла лицо в ту сторону, откуда шел прохладно – терпкий запах духов учительницы, и, повинуясь неосознанному порыву, осторожно обняла ее, уткнувшись лицом куда-то прямо в живот Валерии Павловны, словно хотела полностью раствориться в странном аромате, дразнящем ее, будоражащем воображение и обещавшем что – то сказочное, небывалое, непривычное….
– А бабочки тоже так горько и прохладно пахнут, как Вы? – тихо и неожиданно для самой себя спросила она, сжимая в своей ладошке теплые пальцы учительницы. Та опять неудержимо рассмеялась в ответ:
– Может быть. Не знаю. Мне кажется, есть бабочки, которые пахнут карамелью, вареньем, астрами, лимоном. Это зависит от того, где они сидели… От того, какое место или какой цветочный куст был их домом. Есть даже солнечные бабочки. Они, уж точно, подлетали к самому солнцу… Хочешь, я сыграю тебе одну такую бабочку, звуками покажу, какая она? Заодно ты услышишь, как умеет разговаривать твой новый друг. Ведь нотками можно разговаривать со всем миром, рисовать любые картины. Мы с тобой обязательно этому научимся, обещаю!
Они учились… Упорно, вдохновенно. И в доме звучали попеременно: то горное эхо, то едва слышный, шелестящий по веткам и листьям каплями, летний дождь, то клекот чайки над озером, то шуршание гальки на морском берегу. И лилия, разумеется, распускалась в букете; и плакал и свистал соловей, где-то в тенистых рощах, напоенных ароматом лавра и лимона; и роза, нежно шевеля хрупкими лепестками, застенчиво просыпалась в садах солнечного Крыма или где – нибудь на Корсике….. Под звуки музыки Валерия Павловна часто читала играющей Наташе вслух, а в перерывах между занятиями просила ее прослушивать аудиозаписи не только знаменитых фортепианных концертов, но и книг. Она умела где то раздобыть совершенно редкие кассеты и грампластинки и приносила ученице стихи Пушкина, Лермонтова, Ахматовой, Цветаевой в исполнении Журавлева, Яхонтова, Царева, Дорониной, Кузнецовой. Вместе с легким шипением тяжелого и гладкого диска Наташа всегда могла расслышать ведомую только ей, почти невесомую, музыку слова, его тайный, волшебный ритм, его неуловимое колдовство, так беспомощно называемое совершенством.
Странно, но Наташа отчаянно не любила книги, написанные шрифтом Брайля. К тому же, их всегда трудно было достать. В библиотеке Общества слепых, куда записала Наташу мать, на них всегда была огромная очередь, а потом, шершавые страницы так неприятно кололи чуткие пальцы девочки, что она с трудом сдерживала слезы и всегда спешила закрыть книгу при первом удобном случае. Родители приписывали нетерпение и слезы Наташи ее капризности, но видя, как быстро развивается память дочери и ее музыкальные способности, не решались настаивать на своем, тем более, что не любя чтение по Брайлю, Наташа, тем не менее, освоила азбуку и научилась писать этим методом. Причем для изображения букв она подбирала разные карандаши и невозможно было убедить ее написать слово каким – то одним цветом. Она утверждала, что тогда не будет слышно музыки, мелодии слов. В освоении грамматических правил ей ненавязчиво помогла все та же Валерия Павловна, приведшая в дом Ивинских свою знакомую, Татьяну Васильевну Панченко, учительницу литературы в старших классах гимназии, что была неподалеку от их дома, в том же районе. Татьяна Васильевна, казалось, вовсе и не заметила того, что новая ее ученица немного не такая, как все. Для нее Наташа вовсе не была маленькою, беспомощной девочкой. Татьяна Васильевна беседовала с нею на равных, расспрашивала ее обо всем, что Наташа услышала, запомнила или, даже – увидела во сне. Как это ни странно, Наташе иногда снились сны. Цветные, яркие, будто переводные картинки. И Татьяна Васильевна просила ее описывать эти сны словами. Сначала девочке было невероятно трудно, она останавливалась, замолкала, подыскивая начало или конец фразы, но постепенно эта игра в описание так увлекала ее, что она забывала и о паузах, и о внутренних сомнениях, и о потерянных нитях мыслей. Дождинки их больше не ускользали от нее. Она научилась управлять ими, держать их прохладные и легкие нити на «кончике души», как говорила Татьяна Васильевна. Годы катились, бежали, шли, а они, эти нити, словно заполняли ее всю, до краев, постоянно жили в ней, и она могла не только передать их цвета и запахи, звуки и оттенки, но и превратить все это – в музыку, в нечто осязаемое для нее, ощутимое, реальное… Рояль оказался надежным хранителем секретов, чутким и понимающим. Обрывки мелодий, которые сочиняла девушка, обращая сны в реальность, словно впитывались в кончики его клавиш, отпечатывались в них навсегда…