Полная версия
Моррисон. Путешествие шамана
Это не я открыл Doors, а она. Я был весь, как в скафандре, в Deep Purple и в Uriah Heep. Этот скафандр защищал меня от враждебной советской среды. Я раскрашивал ее бесцветные пейзажи прекрасными соло Блэкмора и поднимал над головой, как флаг, то July Morning, то Highway Star. Waiting for the Sun я послушал с недоумением. В музыке не было тех тяжелых гитарных риффов, которые я так ценил, не было грубых и сильных ходов, обрушивающих сознание. Это было что-то камерное, местами изящное, местами красивое, но, в общем, что-то слишком тонкое для моих мозгов. Но она, расхаживая по комнате, – невысокая, гибкая, с длинными черными волосами, соблазнительная в своем зеленоватом прокуренном свитере, замшевой юбке на пуговицах и шнурованных сапогах – взмахивала маленькими ладонями, словно зачерпывая воду, и говорила мне: «Нет, вы послушайте эту вещь!» И я слушал. Слушал и слушал. И до меня доходило.
До меня доходило, что Strange Days, сочиненный в солнечном Лос-Анджелесе и записанный в студии, до которой из Москвы за всю жизнь не доехать, – это музыка о нас. О нас с ней, о наших длинных блужданиях по темным улицам, о наших лихорадочных разговорах, о белом снеге и черном лесе окраин, о тоске, которую вызывают чужие окна и чужая жизнь. Никогда в жизни я больше не испытывал такой пронзительной, такой острой тоски, как в те зимние дни, когда мы ехали куда-то в промерзших автобусах с мутноватыми белыми стеклами и потом шли пешком по пустынным улицам в блеклом свете фонарей. Мелочь, брошенная в кассу автобуса, ударяясь о железку, издавала леденящий звук. На улице редкие прохожие прятали лица в воротники, держали руки глубоко в карманах. Они торопились домой, в свои малогабаритные квартиры с желтыми обоями, к своим чайникам и котлетам. Вдоль тротуаров медленно ползли огромные, похожие на чудовищ, снегоуборочные машины, их железные лапы делали ритмичные захватывающие движения, и с верхушки стрелы в кузов грузовика завораживающе-медленно сыпались куски слипшегося снега. Во всем этом – в ледяной ночи, в огромных машинах, в походке прохожих – было что-то неживое, механическое, как будто мир лишен души и представляет собой всего лишь набор шестеренок и пружин. И над всем этим черно-белым промерзшим миром звучало торжественное фортепьяно People Are Strange, и тоскующий голос Моррисона спрашивал с интонацией нарастающего отчаяния и глубокой, безнадежной тоски: «When you′re strange? When you′re strange? When you′re strange?»
Однажды она пришла на свидание с широкой красной полоской на шее. Попытка самоубийства. Она пыталась повеситься в ванной комнате. Это была не игра в самоубийство, а самая настоящая попытка отправиться на тот свет. Из тогдашнего Советского Союза нормальному человеку тогда больше отправиться было некуда. На красную полоску, перетягивающую горло, было больно и страшно смотреть. После того как она так удачно не повесилась, у нее разыгрался аппетит, и мы тут же пошли в наше любимое кафе «Садко», уселись за столиком в углу и устроили пир горой: заказали мясо в горшочках, салаты, белые мягкие булочки, бутылку грузинского вина «Киндзмараули». Вокруг нас шла обычная вечерняя жизнь московского кафе, по залу бегала официантка в коротком синем платье и передничке, входили мужики в сапогах со стоптанными каблуками, звучал смех, на полу таял снег, за соседним столиком смачно распивали водочку из графина молодой снабженец и пожилой снабженец. А мы ужинали со вкусом и подробно, оживленно обсуждали способы самоубийства, музыку Doors и другие столь же интересные вещи. Что-то нас развеселило, и мы хохотали, потешаясь над самими собой.
Советский Союз был не приспособлен для жизни. Дело даже не в постоянном дефиците еды, жилплощади, книг и пластинок, дело в чем-то другом. Это была страна смертельной тоски, которая, как стилет уголовника, могла пронзить вас насквозь в любой момент вашей жизни. К концу советской эпохи я уже сходил с ума, был близок к клиническому помешательству. Я чувствовал себя как человек, которого на всю жизнь заперли в лифте. Он просидел в лифте десять лет и сейчас разобьет себе голову о его стену. Но и западный мир, в который я попал после того, как границы открылись, при ближайшем изучении оказался тоже малоподходящим для обитания. Конечно, книги, пластинки и сардельки там были в изобилии, но стоило только чуть-чуть войти в эту жизнь, погрузиться в нее, как ты чувствовал все тот же мерзкий запах лицемерия, гнусности, подлости.
Я не исповедую никаких политических, социальных, философских или нравственных идей. Я не принадлежу ни к каким партиям и группировкам, не вхожу в банды и своры, не являюсь членом мафии, другом или недругом власти. Все эти игры кажутся мне не имеющими отношения к жизни. У меня нет идеологии – зачем нормальному, здоровому человеку идеология? – и нет никакого желания улучшать мир. Не потому, что он хорош, а потому, что от всех подобных попыток он становится только хуже. И поэтому все, что я говорю, не является ни поучением, ни осуждением. Я просто пытаюсь понять какие-то вещи.
2.
В сентябре 1994 года на аукционе «Кристи» в Нью-Йорке были проданы двадцать шесть рисунков Джима Моррисона, которые он сделал в возрасте пятнадцати и шестнадцати лет, учась в школе в Аламеде. Нынешний хозяин коллекции мне не известен, а продавцом был человек по фамилии Форд, когда-то учившийся в школе вместе с Джимом. Мальчишеские рисунки давнего приятеля валялись у него то ли на чердаке, то ли в сундуке много лет, пока он, наконец, не вспомнил о них. Прошло еще двенадцать лет, и на интернет-аукционе Ebay.com были выставлены литографии, сделанные с этих рисунков. Тираж составлял 250 экземпляров, цена за коллекцию – 1031 доллар. Литографии продаются до сих пор.
Эти рисунки выдают все несчастье подростка Моррисона. Он рос в нормальной, полной семье, у него были папа, мама, бабушка, дедушка, брат, сестра, но кажется, что когда он рисовал свои картинки, то скалился, как маленький зверек, загнанный в угол. Это худосочные рисунки, в некоторых из которых части человеческих тел закрыты черной плашкой со словом «censored». Это карикатуры на людей, которые зачем-то садятся трупу на лицо, занимаются сексуальными извращениями, мастурбируют, скалят рожи. Ноль сочувствия, одна только едкая насмешка пронизывает рисунки. Они сделаны с явной целью уязвить, задеть, оскорбить. Его отвращение к миру столь сильно, что не исключает и самого себя. На автопортрете Джеймс Дуглас Моррисон, мальчик из добропорядочной американской семьи, сын морского офицера и домохозяйки, похож на мерзкую обезьяну. Это странно. Никто никогда ни в каком возрасте не считал его уродливым, никто никогда не видел в нем обезьяну. Наоборот, люди находили (и до сих пор находят) его красивым, соблазнительным, эротичным, привлекательным, героическим, однако он, глядясь в зеркало, видел что-то другое.
Его рисунки свидетельствуют о шоке жизни, об ужасе жизни, о страдании жизни. Это рисунки мальчика, который не может справиться с черным светом, льющимся в его мозг. В этом свете все предстает не таким, каким было только что, в счастливом, наполненном солнцем, безмятежном детстве. И не таким, каким изображают ему жизнь его добропорядочные родители. Он не может справиться со знанием о том, что человек смертен, и что человек уродлив, и что человек сексуален, и что мастурбация постыдна, и что существуют извращения. С родителями говорить про это невозможно. Рисунки потому и попали к однокашнику по фамилии Форд, что художник опасался хранить их дома. Вот тут, с этих тайных рисунков, нацарапанных тонким пером на плотном листе бумаги, с этих дурацких картинок, на которых дурацкие люди делают идиотские вещи, и начинается отщепенец и поэт Джим Моррисон.
В первом, самом раннем и самом глубоком воспоминании, которое взрослый Джим Моррисон отыскивал в своей душе, он видел застекленную террасу, на которую бабушка выводит за руки маленького мальчика и его сестру. Дети босые, в пижамах. Только что их подняли из постели. Бабушка хочет, чтобы они посмотрели, как с океана надвигается ураган. Маленький мальчик стоит, молча приникнув лицом к холодному стеклу, и видит, как ветер яростно треплет листья пальм на высоких стволах. Небо быстро темнеет. Двор и улица пусты. В мире тревожно. В серых тучах вдруг сияет маленькая молния-змейка.
У мальчика Джима была своя космогония, довольно-таки странная. Он представлял Вселенную в виде огромной змеи, все тело которой покрыто миллионами миллионов сияющих чешуек, и каждая из них – это человек, или собака, или лев, или ландшафт, или яблоко, или река, или радуга, или любое другое явление нашего бесконечно богатого мира. Огромная змея свивается в кольца и медленно ползет, поднимая серебристую голову с маленькими красными глазами. От ее движений по миллионам чешуек проходит волна. Так он представлял себе жизнь. В этом странном, ненаучном представлении было что-то доисторическое, словно мальчик жил не в белом доме с холодильником и телевизором в штате Флорида во времена президента Эйзенхауэра, а в глинобитной хижине на берегу Нила во времена фараона Рамзеса.
Его маленькая детская жизнь с самого начала была подключена к огромному резервуару времени. Родители говорили ему, что его предками были жители гор, древние шотландцы, воинственные люди в клетчатых килтах, умелые в стрельбе и фехтовании; сам же он, до поры до времени исправно ходивший в пресвитерианскую церковь, зачарованно слушал истории о древних христианах, исповедовавших свою веру в пещерах Иудеи и Самарии. Древние христиане были не похожи на празднично одетых, причесанных, благоухавших одеколоном американцев, что собирались в церкви; оборванцы с курчавыми бородами и прокаленными солнцем твердыми мускулистыми телами жили в той самой пустыне, где Дьявол искушал Христа. В этой же пустыне отшельникам являлись демоны. Маленький Джимми проделал свой тайный путь, ведший от смиренной молитвы, растворявшей его в Боге, к внезапному ощущению своего неповторимого тела и не желающего смиряться разума; от губ, тихо шевелящихся в ночи, произнося Отче Наш, к губам, радостно выкрикивающим самые дикие богохульства. К десяти годам он уже имел собственную религиозную историю, не менее захватывающую, чем религиозная история стран и народов.
Это была потаенная история одинокого мальчика. В семье ему не с кем было говорить о пророках, демонах, древних христианах, искушениях и спасении. К отцу он, его брат и сестра должны были обращаться, как подчиненные во флоте, прибавляя к каждой фразе слово «сэр». Разрешите встать из-за стола, сэр? Разрешите уйти из дома до шести часов вечера, сэр? Так говорил маленький человек, стоя перед большим, который строго кивал в ответ. Двойная жизнь была неизбежна, умение прятать мысли и скрывать чувства становилось основой выживания. Для одномерных взрослых, помешанных на четких правилах поведения, этот мальчик мог казаться странным, скрытным, двуличным, иногда опасным, иногда глупым и не понимающим самых простых вещей. Но порой, вдруг, он казался учителям в школе умным не по годам, чересчур умным, излише и опасно умным.
Из всего, что он сочинил до 1965 года, сохранились только два стихотворения. Оба свидетельствуют о том, что он не просто знал факты прошлого, а переживал их. Одно стихотворение, посвященное службе почтовой доставки «Pony Express», он написал в возрасте десяти лет, пораженный мужеством маленьких лошадок, которые в шестидесятые годы девятнадцатого века доставляли письма через прерии, горы и пустыни. Другое, Horse Latitudes, окруженное странными пугающими звуками, было издано в 1967 году на альбоме Strange Days; в нем рассказывается о лошадях, которых в штиль сбрасывали с парусников в Сарагассовом море. Многие не верили, что Моррисон написал такое сложное стихотворение в юном возрасте, еще учась в колледже, но он настаивал на этом. По стилю оно неотличимо от его позднейших творений, в которых мир предстает разбитым на куски, и в каждом осколке отражается чье-то искаженное лицо, и цельной картины нет, а между строк тяжелыми испарениями поднимаются абсурд и жестокость.
В начале шестидесятых годов он жил у бабушки с дедушкой в городке Клируотер во Флориде. Дом Пола и Каролины Моррисон находился по адресу 314 Норт Ошеола авеню. Он был снесен бульдозером 15 августа 2006 года; теперь тут стройплощадка, где возводятся фешенебельные башни. Это был просторный американский дом, внахлест обшитый вагонкой (сайдинга тогда еще не существовало), крашенной в белый цвет. Типичный американский дом, просторный, с большими окнами, с застекленными до середины высоты дверями, но на русский взгляд чересчур легкий и непрочный. У нас бы этот дом назвали дачей. Нет в нем основательности жилища, которое своими толстыми стенами должно защитить человека от снега, холода, ветра и прочих грубостей жизни.
Застройщики, купившие участок на Ошеола авеню и снесшие дом, где Моррисон провел детство, вложили в дело миллионы долларов, но не пренебрегли и пустяками. Они разобрали пол в комнате, где жил мальчик Джим, и выставили его на продажу. Возможно, какой-нибудь богатый поклонник Doors велел уложить эти доски поверх ковров в своем особняке и теперь с наслаждением ходит по ним босиком, вступая таким образом в непосредственный контакт с духом Повелителя Ящериц. Впрочем, на продажу был выставлен не только пол, но и окна, в которые смотрел шестнадцатилетний Джимми, а также две ручки, снятые с двери, ведшей с улицы в его комнату. Я посмотрел на эти ручки: обыкновенные деревянные кругляши, покрытые лаком. Такие и по сей день можно купить в любом магазине стройтоваров что в Америке, что в России. У меня такие стоят на дверях на даче. Ничего в них нет примечательного, если не считать, что они хранят тепло его ладони.
Самое главное обстоятельство в жизни Моррисона тех лет состояло в том, что он имел отдельный вход в дом. Он мог прийти когда хотел и уйти когда хотел: потрясающая привилегия для подростка. Эта узкая дверь находилась на задах дома, к ней вели три деревянные ступеньки, которые он, скорее всего, перепрыгивал одним махом. В его комнате было три окна с частым переплетом. На этом наши знания о топографии дома заканчиваются; мы понятия не имеем, где стояли кровать и стол и что вообще еще находилось в его комнате. Из воспоминаний жителя городка Клируотер Фила Андерсона, опубликованных в газете «San Petersburg Times», мы знаем только, что Джим Моррисон уже тогда был маниакальным читателем. Его комната была завалена книгами. И выпивохой пятнадцатилетний парень тоже уже был: бабушка Каролина часто находила под его кроватью пустые бутылки. Из этого вряд ли стоит делать вывод о его предрасположенности к алкоголизму. Я в пятнадцать лет, сидя над раскрытой тетрадкой с идиотскими упражнениями по алгебре, тоже держал под письменным столом бутылку водки, а вечерами с двумя друзьями ежедневно распивал то портвейн, то красный кубинский ром в узкой щели, возникшей по недосмотру архитекторов в глубине дворов на улице Горького. Это не предрасположенность к алкоголизму, это предрасположенность к свободе.
Поэтическими опытами в нашей щели мы, кстати, тоже занимались. Справа была кирпичная стена до неба, слева кирпичная стена до неба, под ногами полоска асфальта и разбитый деревянный ящик на ней. На ящике мы попеременно посиживали. И, я помню, мой друг спросил, какие ассоциации вызывает у нас слово «Катманду», и весь вечер, передавая друг другу початую бутылку густого сладкого пойла, мы представляли перед собой то солдата Катчинского из «На Западном фронте без перемен», то яркого попугая какаду, невозможного в серой Москве.
Джим Моррисон вырос в семье военного моряка, сделавшего блестящую карьеру. Джордж Стивен Моррисон вступил во флот в восемнадцать лет, окончил военно-морскую академию в Гонолулу и в 1963 году стал самым молодым адмиралом ВМФ США. В тот год ему исполнилось сорок три. Когда Джим еще был мальчиком, его отец уже командовал авианосцем «USS Bon Homme Richard», спущенным на воду в 1944 году и получившим название в честь фрегата, сражавшегося в битвах войны за независимость. В 1964 Моррисон-старший на своем авианосце ходил к берегам Вьетнама и принимал участие в операции в районе Тонкинского залива. С этой операции началась многолетняя американо-вьетнамская война.
Контр-адмирал Моррисон гордился своим кораблем и однажды решил показать его сыну. Там было чем гордиться. Авианосец «Bon Homme Richard», принадлежавший к классу «Essex», имел водоизмещение 27 тысяч тонн. Он нес сто самолетов, на борту находились 2600 человек команды. Прогулка мальчика Джима по громадному судну, способному в одиночку вести войну со страной средних размеров, состоялась в январе 1963 года, незадолго до того, как авианосец ушел с особой миссией в Тонкинский залив. Можно представить себе, как высокий сухощавый контр-адмирал представлял офицерам сына – мальчика с ясным лицом и задумчивыми глазами – и водил его по просторным палубам, отсекам и ангарам, где стояли истребители. Есть фотография, показывающая подростка Джима вместе с отцом на капитанском мостике корабля. Известно также, что Джим отказывался стрелять из крупнокалиберного пулемета, установленного на борту, но отец его заставил. Мальчик должен почувствовать мощь оружия, выпускающего тысячу смертей в минуту, должен ощутить все наслаждение и очарование войны! Отец хотел приобщить сына к мужскому миру, но маленький выпивоха Джим ценил не пулеметы, а любовную лирику Овидия. А стрелять из пулемета казалось ему глупостью.
И каждый день менять рубашку казалось ему глупостью. И пить только кока-колу и пепси-колу – эти два химических продукта американской цивилизации – казалось ему глупостью. И спать по ночам казалось ему глупостью, он предпочитал читать. Бабушка Каролина говорила о нем, что он был мальчик не злой, а странный. Ну да, в мире настоящих бронированных мужчин, командующих авианосцами, странным кажется нервный мальчик, постоянно держащий нос между страницами книги. Этот мальчик не хочет стричься, не хочет чистить туфли, не хочет заниматься спортом, не хочет носить брюки со стрелкой, не хочет и думать о том, чтобы стать военным. Этот мальчик одинок в семье и не знает, что на другом конце Америки, в Лос-Анджелесе, другого мальчика, по имени Роберт Аллан Кригер, только что застукали в школе с дозой гашиша. Разъяренный отец отправил его на год в военное училище Менло-Парк, чтобы там он поучился дисциплине, но держи карман шире, папа: Роберт Кригер научился не дисциплине, а игре на гитаре. Выйдя из военного училища, этот несломленный герой отпустил длинные волосы и продолжал раз от разу покуривать травку. Через несколько лет эти двое – Джим Моррисон и Робби Кригер – встретятся в группе Doors.
О детстве Джима и отношениях в семье почти нет свидетельств. Его родители никогда – ни до его смерти, ни после – не давали интервью. Брат Энди был более словоохотливым и несколько раз рассказывал журналистам о строгом воспитании. Строгость в такой семье предполагается. Как еще должен общаться с детьми офицер, плавающий по морям и океанам на бронированной громадине высотой с шестиэтажный дом и отдающий приказы двум с половиной тысячам человек? Детей в этой семье не наказывали, но их вызывали на собеседование и говорили с ними так долго и так строго, что они разражались слезами. И все-таки тут больше можно понять не из немногочисленных фактов, которые удается выудить из редких интервью, а из опыта и памяти собственных юных лет. Между средним классом в Америке в начале шестидесятых и в Советском Союзе в начале семидесятых есть странное соответствие. И там и там заборы и стены, сжимающие пространство свободы до узкого пятачка в щели между домами. И там и там ощущение сдавленности, вызывающее мечту о побеге. И там и там большой взрослый мир и маленький преступник, которого зажали в угол и душат, сминая ему горло толстыми лапами. И главное: тупое, самодовольное, непробиваемое убеждение этих людей в том, что жить должно лишь так, как они живут… А ну-ка пойдите все к черту, убирайтесь к дьяволу, я сбегу от вас на край света, я провалюсь в ад или взлечу в небеса, но освобожусь от вас всех! Любой ценой!
«Папа, Америка и Россия это одно и то же!» – сказала мне однажды моя дочь, вернувшись из Америки, где полгода провела в Гарварде; меня ее открытие удивило. Мне это не приходило в голову. Наверное, я привык скользить по поверхности, думать газетными штампами. Ее слова словно открыли мне глаза; и в томительных кадрах фильма Моррисона «HWY» я увидел тоскливый родной простор, и бугристые неухоженные обочины, которые сотни раз видел под Серпуховом или Чеховом, и убогое жилье, и сохнущее белье, и уходящие в бесконечность дороги, от которых веет забвением и сиротством. Америка = Россия. Не верите? Но отчего тогда так совпадает наш опыт, отчего тогда и мы, и они обязательно мыслим свою страну великой и сильной, и отчего тогда американец и интеллектуал Джим Моррисон, резким рывком рвущий рубаху на груди, предстает перед нами обыкновенным русским мужиком, бухающим напропалую?
3.
Пляж много значил в жизни Джима Моррисона. Здесь, в месте, где суша переходит в море, он проводил долгие часы, слушая монотонный шум волн и наблюдая за облаками, проплывающими по горизонту. На пляжах он спал, по пляжам гулял. Здесь, на линии, где кончается Американский континент, он думал о том, что находится на той стороне, за границей видимого мира. И здесь, на пляже, случились две самые важные встречи в его жизни. В 1965 году в Калифорнии, на пляже американской Венеции, он встретил Рея Манзарека и спел ему Moonlight Drive. Тремя годами раньше, летом 1962-го, во Флориде, на пляже Клируотера, он познакомился с Мэри Вербелоу.
Это было обычное пляжное знакомство – легкомысленная невинная игра молодых людей из хороших семей. Мэри Вербелоу, девочка из строгой католической семьи, загорала, лежа на пляже вместе с подружкой, а Джим Моррисон, мальчик из семьи военно-морского офицера, шатался по пляжу с приятелем. Ей семнадцать, ему девятнадцать. Лежа на полотенце на теплом песке, она услышала первый эротический комплимент в своей жизни: «Глянь, какие у нее ноги!» И сразу вслед за этим он врубил свой основной мотор: интеллект. Присев на песок рядом с девушкой в черном закрытом купальнике, он предложил ей сыграть в забавную игру, для которой не надо ничего, кроме спичек. Он высыпал спички из коробка на ее полотенце и объяснил правила: чередуя ходы, они строят пирамиду, и проигрывает тот, у кого в руках останется последняя спичка. Тот, кто проигрывает, на день становится рабом того, кто выиграл. Она согласилась и выиграла.
Она была умная и развитая девушка, но всего ее ума не могло хватить на то, чтобы обыграть в незнакомую игру этого искушенного и хитрого профессионала. Я уверен: он проиграл ей умышленно. Выигрыш польстил бы его самолюбию, но обидел бы ее. Они бы посмеялись и разошлись. У студента колледжа не было никакого донжуанского опыта, но он тут же понял, что только проигрыш дает ему шансы на знакомство. Сидя, поджав ноги, на теплом песке, этот искушенный игрок в спички с развевающимися по ветру черными лохмами обдумывал каждый ход и далеко просчитывал комбинации, чтобы в конце концов рассмеяться и показать ей последнюю спичку у себя на ладони. Удача! Он проиграл! И теперь весь день готов был выполнять ее поручения.
Конец ознакомительного фрагмента.
Текст предоставлен ООО «ЛитРес».
Прочитайте эту книгу целиком, купив полную легальную версию на ЛитРес.
Безопасно оплатить книгу можно банковской картой Visa, MasterCard, Maestro, со счета мобильного телефона, с платежного терминала, в салоне МТС или Связной, через PayPal, WebMoney, Яндекс.Деньги, QIWI Кошелек, бонусными картами или другим удобным Вам способом.
Примечания
1
Запиленные диски или диски с царапинами часто подбрасывали иглу и заедали. Тогда требовалось положить на иглу ластик. Или тяжелый, добротный советский пятак. (Здесь и далее – прим. авт.)