bannerbanner
Когда рыбы встречают птиц. Люди, книги, кино
Когда рыбы встречают птиц. Люди, книги, кино

Полная версия

Когда рыбы встречают птиц. Люди, книги, кино

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
5 из 7

Д.Б.: Работа «Войны», заслужившая премию, убедительна пластически и идеологически. Она остроумно придумана и хорошо исполнена. Это точное и чёткое высказывание, поэтому я рад, что её оценили по праву, хотя, если честно, не всё, что делает эта арт-группа, мне нравится.

Кроме того, в этом присуждении есть ещё важный протестный момент, который тоже следует только приветствовать. Чем больше будет таких независимых жестов (я и о самой акции, и о результатах премии), тем общество наше будет больше походить на здоровое.


А.Ч.: Отслеживая, кажется, все наиболее значимые премьеры и публикации, вы очевидным образом дистанцируетесь от так называемой «литературной тусовки» и от прямого социального высказывания, предпочитая им глубокое погружение в область эстетического. Это трудная позиция аутсайдера по нынешним «корпоративным» временам, не так ли?


Д.Б.: Для меня нет существеннее расхождений с существующими порядками, чем расхождения эстетические. Известная фраза Андрея Синявского, таким образом, обретает значение едва ли не этического закона.

Искусство даёт тебе возможность автономного плаванья, так как ты его переживаешь не так, как другие. Искусство, через переживания которого ты становишься самим собой, научает инакомыслию, независимости, естественности диссидентства.

Вы правы, я не люблю прямых высказываний – потенциал их весьма ограничен, причём ограничен во всех смыслах. В прямом высказывании почти никогда нет интеллектуальной поживы, раздолья для интерпретации – всего того, что нам доктор прописал.

От литературной жизни я отстраняюсь, поскольку она мне не очень интересна. Я люблю писать, но это не значит, что на этой почве у меня есть много общего с людьми, озабоченными поисками благ. Тем более, что литература, в смысле бонусов, не слишком эффективна, а времени и сил пожирает много.

Не то, чтобы я был сильно озабочен рентабельностью своих жестов (иначе пришлось бы писать не эссе о поисковой музыке, но штамповать детективы), но когда взвешиваешь на весах доходы и расходы, то отстраняешься от литературной жизни ещё дальше.

И ещё. Находясь «в струе» невозможно (или же очень сложно) создать что-то сугубо своё. Мы же не буквы продаём, но мысли. Влияния внутри тусовок распространяются подобно гриппу или ОРЗ, обрекая на жевание жёванного.

Кажется, изобрести свой собственный велосипед можно только в одиночестве. Такова уж, извините, специфика литературного труда – необходимость жить своим, а не заёмным умом.


А.Ч.: В последнее время у многих, думаю, возникает ощущение, что литература и журналистика в значительной степени смыкаются, перетекают друг в друга, как жидкость в сообщающихся сосудах, с другим проявлением социального – блогами. Должны ли мы бить тревогу, что блоги все больше теснят традиционные СМИ, действуют на их территории (slon.ru) или же только приветствовать это явление?


Д.Б.: Ещё Гамлет говорил, что вещи не плохи и не хороши сами по себе, но плохо или хорошо только то, что мы о них думаем. С одной стороны, «журналистика мнений» – это правильно и хорошо – пользуясь френд-лентой своего блога, я меньше хожу на официальные новостные источники, мне нравится, что большие новости большого мира заменяются событиями из жизни «простых» людей. Частные новости – это, в ситуации беспримерного медийного давления, правильно и как-то хорошо.

Но, с другой стороны, безответственное говорение быстро надоедает, хочется более-менее проверенных фактов, а интерпретация не заставит себя ждать. Тем более, что высказывать собственное мнение хорошо бы тем, кто эти мнения имеет.

В журналистике сейчас складывается парадоксальная ситуация обилия колумнистов при минимальном количестве интересных людей. Особенно раздражают многочисленные «универсальные гении», способные рассуждать о чём угодно.

Хорошо это или плохо? Мне кажется, момент выбора (или отказа от него) оказывается неизменной чертой человека в любые времена. Дело не в предложении, которое может быть каким угодно, дело в твоем собственном выборе и отборе, когда ты несёшь ответственность перед самим собой и, хотя бы потому, не даёшь накормить себя информационной падалью.


А.Ч.: Еще на самой заре того, что на Западе называется блук-литературой (blog+book), вы опубликовали первый роман о «Живом журнале» («Ангелы на первом месте», 2005), недавно сделали серию интервью в «Частном корреспонденте» с известными русскими блогерами. Нет ли сейчас желания написать о Facebook? В каком вообще направлении будет/должна развиваться рефлексия над блогосферой?


Д.Б.: ЖЖ возник на пике свободной интеллектуальной энергии 90-х, своеобразным её завершением, этаким куполом, тогда как ФБ – обычная корпоративная история, монетизация которой важнее информационного или интеллектуального наполнения. ЖЖ – локальный случай, тогда как ФБ – метафора глобализации, бездумно подминающей под себя буранные полустанки.

Мне ФБ не интересен, он слишком похож на счётчик использования воды. Хотя и в нем есть положительные моменты (отсутствие соревновательности).


А.Ч.: Я знаю, что Чоран – один из самых любимых вами писателей. Тотальный меланхолик, законченный скептик, пишущий о нашествии варваров на мир высокой культуры. Его чтение дает утешение или/и силы?


Д.Б.: Как становятся любимыми авторами? Кто? Вероятно, те, с кем у тебя возникает максимальное количество совпадений и пересечений. Когда ты встречаешь в книгах других писателей собственные мысли. Чоран, в этом смысле, чемпион соучастия.

Будь я наглее или экзальтированнее, я бы решил себя российской его реинкарнацией, настолько мне близко (под кожей) то, что он чувствует или пишет.

Я даже не знаю, кого ещё можно поставить с ним рядом, – разве что, Осипа Мандельштама и Лидию Гинзбург.

Сергей Солоух. «Любое время ассоциируется у меня со смертью»

Разговор с Сергеем Солоухом о мученичестве Шаламова, переводах Селина, мужестве католиков, литературном сообществе и негативной природе кинематографа.


Александр Чанцев: Хотелось бы начать с твоего последнего романа – побывавшей в прошлом году в шорт-листе «Большой книги» «Игры в ящик». При его чтении у меня сложилось впечатление, что эта книга в некотором смысле – opus magnum того, что ты писал до этого. Так ли это?


Сергей Солоух: Ты знаешь, Саша, как-то мне не очень комфортно от таких красивых слов, как opus magnum. Что-то в них от exegi monumentum солнца нашего, а я как-то не вижу себя рядом. Я, вообще, не вижу себя в литературе. В том смысле, какой подразумевается людьми в ней обитающими, в самом житейском смысле, типа бикарасов гнилости в перезревшем говяжьем бульоне. Я точно этим не питаюсь, не думаю о бессмертии, великой миссии или на худой конец Нобелевской премии. Черт знает, что я такое, но совершенно определенно не человек, которого надо вести в анатомичку литинститута, для выяснения путем препарирования печеночно-селезеночных секретов олимпийца. В общем, давай проще, целый ком эмоций, ощущений, зрительных образов, которые отягощал меня долгие годы, действительно ушел вместе с «Игрой». Неизбывная гэбуха, русско-еврейская чесотка, симулякры литературного ремесленничества – все это больше меня не потянет к текстовому редактору. В этом ты прав. Отрезано. Этап.


А.Ч.: Это на самом деле важная, как мне кажется, тема – зависимости и независимости от литературной тусовки, продвигающих и враждующих кланов. Согласен ли ты, что что-то настоящее может быть написано только в стороне от этой тусовки, даже, возможно, вопреки ей? Ведь «что скажет княгиня Марья Алексеевна» нынешних литературных кланов – это отчасти такая light версия самоцензуры.


С.С.: Ох, а что такое «настоящее» в наш век цветущего многообразия? Исчезновения точек отсчета и координат? Абсолютные понятия, в том числе и понятие о некоем «настоящем» возможно только в системе с ограничениями, несвободной, а мы-то, ого-ого, вольны как ветер, и это великое завоевание лишает смысла любой смысл. Все можно, и все правильно. Княгиня Марья Алексеевна имела право и могла судить, потому, что не была животным, а мы так долго бились за святое право, исконное, мяукать, блеять и ножку публично задирать, что ныне любая попытка указания долженствования в этом развеселом свинстве волей-неволей выйдет самым последним, отдельно взятым Бердичевом, с возможностью в нем построения социализма. В общем, за отсутствием понятия как такового, я поднимаю руки. Нет у меня ответа на вопрос.


А.Ч.: Т. е. полная свобода от (так или иначе навязываемых) конвенций, так что мы скорее говорим об одном. Есть еще определенное влияние издательств, пропорциональное их размеру. Сейчас литературный мир замер в ожидании и упражняется в аналитических прогнозах – что последует за поглощением/слиянием двух левиафанов, «ACT» и «Эксмо». Что станет с отечественным книгоизданием, каков твой прогноз?


С.С.: Нет, мы совершенно о разном. Качели Фома-Ерема. Ты об общественном, а я о частном. Я очень конвенциальный и внутренне очень негибко организованный человек, что-то вроде тайного иезуита в елизаветинской Англии. Весь в путах. Это называется придурком в нынешней России. Такой со всех сторон округлой, всеядной и самоуверенной. В результате меня натурально выталкивает из современного культурно-социального раствора, то есть, мы неберучки оба. Я не способен не то, чтобы растворяться в этом, просто линять слегка, чего-то отдавая, и среда меня в себе не держит, как кукурузное зерно кишка. А ты спрашиваешь про «ACT», про «Эксмо». Да я не знаю, кто это и где. Мне усилие требуется, чтобы сообразить. А, вспомнил! Объединяются? Ура! Разъединяются? Ну, наконец-то, поздравляю. Весь современный культурный процесс и все его тренды, включая книгоиздательский, для меня столь же абстрактны и потусторонни, как для читателя брежневского журнала «За рубежом» Чикаго. Слово красивое, и все. Говорят, французского происхождения.


А.Ч.: Но все-таки в каких-то премиальных сюжетах ты участвуешь, то есть, по твоей терминологии, слегка линяешь. Скажи, пожалуйста, признание в виде литературных премий вообще важно? Для тебя лично?


С.С.: Нет, я не участвую. Меня участвуют. И при этом ни в каком виде не признают, что я нахожу совершенно естественным. И правильным. Ведь я во всех смыслах предатель народных интересов. Все на коне, а я чего-то лежащее уныло. Все спотыкаются и недоумевают, какого черта лысого? Откуда он такой взялся, «окаменевшее дерьмо замшелых лет», в час совершенства и наивысшего подъема? Полной и абсолютной ясности во всем? Что за отсутствие желания взять, когда все на открытом доступе? Наливай и пей. Позор изменнику времени и его духу. Осознаю. Все так. Самому стыдно.


А.Ч.: Вот про предательство народных интересов я хотел бы с твоего позволения уточнить. В твоей последней на сегодняшней день книге – сборнике статей «Ушки» – сильна, на мой взгляд, тема кланновости, был у тебя даже призыв всем хорошим («вменяемым», как сейчас бы сказали) людям литературной страты, а может даже и интеллигенции, объединиться, вместе противостоять ценностной энтропии наших дней. Призыв этот прозвучал со страниц «Русского журнала» довольно давно – сейчас наступило некоторое разочарование в самой этой возможности?


С.С.: Все это писалось и публиковалось в «РЖ» с двухтысячного по две тысячи третий, когда еще существовало то, что всегда порождало читателей – университеты, система образования. Последние деньки тех золотых времен, когда доценты с профессорами сами покупали книги, а не выпрашивали у авторов. А ныне и эта последняя стадия позади, теперь они даже в библиотеках не крадут. Не надо книг. Не надо этих кирпичей системы чувств и свода знаний. Каждый сам себе режиссер. Живем моментом. Вот ты, недавно в «НМ», перечислял список моих героев – Селин, Шаламов, Гашек. Я их люблю, это правда, но не завидую. Зависть у меня лишь к одному писателю на свете – Ивлину Во. Вот кем бы я хотел быть, да только кишка тонка. Абсолютное все – и чувство долга, и мастерство и убежденность. Католик. А мы то, что? Цветем в эпоху, так устрашавшей Во, но победившей относительности. Все можно и все правильно. В консульской анкете вопрос «пол на момент заполнения» – это и есть памятник Маяковскому, страстно взыскующему чего-то «построенного в боях». Ну а я, нет, не изменился. Я же сказал, кремень. Просто понял, что смешон, нелеп и неуместен. Осознал. Кто-то добрый недавно совсем по-детски намекал, типа, из будущего, не знаю, не уверен, но, точно совершенно из прошлого. Давно прошедшего. Перфекта. Плюсквантум.


А.Ч.: Насчет католиков, кстати, да, я одно время тоже их много читал и ими поддерживался – одни Пьер Тейяр де Шарден и Габриэль Марсель чего стоят. Хотя этот внутренний стержень от веры скорее. Но Шаламова и Селина поддерживала не религия, а какое-то другое внутреннее мужество, когда оба стали жертвами – сталинизма (Шаламов) и фашизма (Селин, в итоге). Для тебя тоже важнее скорее это человеческое мужество, а не вера?


С.С.: Страдания – для меня все. Селина и Шаламова, отбрасывая сходство чисто внешнее, – оба выдающиеся стилисты, объединяет мука, испытание, беда, которыми оплачено каждое написанное в их книгах слово, фраза, абзац. Разница лишь в том, что Шаламов не хотел этих тяжких испытаний, не искал и не стремился, они его нашли. А Селин – мальчик из хорошо устроенной мещанской семьи, учившийся в разных частных школах за границей, прекрасно игравший на рояле, со светлым будущим управляющего экспортом-импортом какого-нибудь парижского ювелирного дома, сам сунул голову в кошмар. В начале, да, война нашла его, примерно так же, как заплечных дел мастера Шаламова, но в тридцатых, он, один из самых успешных уже писателей тогдашней Франции, придумал сам себе пытку и кару. Пожизненную. И сделал это, если не вполне сознательно, то инстинктивно и безошибочно, как писатель, страшившийся иссохнуть, умереть в покое. Результат – непревзойденная военная трилогия. И ненависть на все времена.


А.Ч.: Кстати, о Селине. Ты много писал, выступал в Сети против существующих переводов Селина на русский. А вообще по большому счету – прочитан ли Селин в России? Мне кажется, он, увы, среди тех авторов, которые то ли поздно пришли к нам, то ли просто не попали в нерв достаточному количеству читателей…


С.С.: В известном смысле здесь, в России, с ним все произошло именно что по-селиновки, не так, как надо, и не тогда, когда бы следовало. Шиворот-навыворот. С издевкой, мукой и тоской. Если же говорить о качестве бродящих вокруг, как это ни смешно, ныне единственно официально разрешенных текстов, то мы, кажется, единственная на свете страна с собственным алфавитом, где вся селиниана началась и закончилась первым тиском. Мертворожденным от местных производителей оказалось все, включая даже такой вневременной шедевр, как «За замком замок». И это безнадега надолго, потому что ныне предусмотрительно и на все сто защищена авторским правом. Люди же, приватизировавшие в нашей стране Селина настолько ортодоксально, то есть по убеждению, неумны и ограничены, настолько ничего больше за душой не имеют, кроме украденного у нас у всех «милого», что говоря им правду, ощущаешь себя даже не хладнокровным клиницистом, а хуже, садистом, гадом, жестоким и бессмысленным мучителем полузверьков в приюте для детей-калек. Я больше не могу и не хочу.


А.Ч.: И еще о переводах. Ты сейчас готовишь комментарии к Гашеку – выкладываемые в твоем ЖЖ, они обсуждаются. Я понимаю, что ты скажешь «Гашек вечен», но все равно спрошу – может быть, он актуален сейчас еще и потому, что новокапиталистическая наша страна активно возрождает советский бюрократизм, в виде ягодки на вершине торта венчая его новыми механизмами контроля?


С.С.: Нет, Гашек умер. В январе 1923. От сложного букета заболеваний, разрушивших его легкие и печень. Это его Швейк вечен. И всегда актуален. Потому, что не герой даже, а сама жизнь, вот какая она на самом деле есть, смешная, подлая, а если добрая, то лишь на одну секунда, всегда случайно, но день за днем абсурдная, тупая и неизбывная. Непобедимая, неодолимая, великая. В этом сила книги, всеобщей, всеобъемлющей и общеупотребительной, как советское «Домоводство». А вот к частностям, к современности в ее преходящих формам, ты меня зря толкаешь. Я, в отличие от многих моих товарищей по цеху, не думаю, что мир начался с моим рождением, тем более, что я сюда специально послан с великой миссией его исправить или спасти. Чего бы и с чем бы не рифмовали в передовицах «Собеседника», все было, есть и будет в этом мире по Швейку. Как было в Древнем Египте, как было в Древней Греции. Как было в Иудее или Риме. Тысячи и тысячи лет до нас и будет после нас. Не сомневайся. Все беды человечества не в особенностях какой-нибудь социальной формации, а в неизменности и неисправимости человеческой натуры. Хотя, конечно, советский коммунизм так мерзок был и противоестественен, что на какую-то историческую секунду и заслонил собой, подменил первооснову и суть всех прошлых и будущих невзгод. Человека. Нас самих. Красавчиков. Сейчас, прямо скажем, полегче. Котлеты и мухи, слава Богу, в разных тарелках, не перепутаешь. Случайно не проглотишь.


А.Ч.: Возвращаясь к «Игре в ящик», от которого мы довольно далеко отошли, но отчасти и вернулись проселочной дорогой в коммунистический колхоз под названием «Светлое будущее». Сейчас, уже давно прочитав книгу[11], я подумал – не могло ли бы у нее быть продолжения? Твои герои родом из 70-х, эпохи, которой ты посвятил, пожалуй, больше всего своих вещей («Шизгара», «Самая мерзкая часть тела»), распрощались с Брежневым и почти встретили Горбачева, то есть шагнули в максимально для тебя приближенную к современности эпоху. Нет ли у тебя желания продолжить описание их пути, написать о перестройке или о 90-х?


С.С.: Видишь ли, дружище, мои желания, как коммунистическая свобода – всего лишь навсего осознанная необходимость. То есть, я не могу писать тексты о чем-то или о ком-то, сочинять, я не беллетрист и не художник слова, тем более не инженер человеческих душ. Я такой генетический каторжник, то есть живу, живу и самим своим существованием натягиваю на загривок одну за другой статьи тактильно-осязательного кодекса, как следствие нечто содеянное или само собой упавшее на меня гнет, ломает, беспокоит, и в конце концов, чтобы освободиться, вздохнуть, я сажусь писать чистосердечное признание, кому не знаю сам. Так что, не обладая в этом смысле свободой воли, я никоим образом и не решаю, и не определяю, о чем и как пойдет беседа. Что накопится, то и выльется. Но думаю, по логике того, что старое, как ты верно заметил, уже у меня за спиной, новое, определенно, явится из культурного слоя посвежее. На полсапога повыше того, где были черепушки кафе «Льдинка» и бронзовые наконечники Института горного дела им. А. А. Скочинского.


А.Ч.: В начале разговора ты сказал, что с помощью «Игры в ящик» распрощался с гэбухой и прочими советскими темами. А вообще СССР тебя «отпустил»? По расцвету советологии и все нарастающему количеству романов из того времени кажется, что некогда ненавистный Союз станет в ближайшем будущем тематическим хит-мейкером в отечественной словесности, в чем, как в очередной раз сказали бы те же советологи, проявляется «работа с памятью», «травматическим опытом», этс.


С.С.: Да, это больше не болит. За будущих хит-мейкеров я заранее рад, но сам я где-то в середине нулевых. Там, где университеты окончательно превратились в ПТУ, а учителя в ловчил. Но это ведь опять Бердичев. Неинтересное. Давай спроси лучше про кино.


А.Ч.: А о каком кино ты хотел бы поговорить? Я, в общем-то, хотел спросить про то, с чем ассоциируется у тебя то время. Ассоциации копятся человеческой памятью, а для тебя и вообще важна, мне показалась, такая тема виртуального коллекционирования. В ранних вещах это была музыка – зарубежная, запретная, трудно обретаемая и страстно тобой описанная. В «Игре» – это первые просачивания на наш черный рынок, «толчки» и букинистические, западных непереведенных изданий, описанные не менее любовно и тактильно. Рок, книги с аутентичным английским текстом, перфокарты твоих автобиографических героев…и кино?


С.С.: Прости, не понял, какое это время «то». Но, впрочем, и не важно. Любое время ассоциируется у меня со смертью. А все остальное лишь разные уловки, способы уйти от этих мыслей и ассоциаций. Что же касается кино, то я тебя просто дразнил. Я презираю и ненавижу кинематограф – высокобюджетную сестрицу цирка. Понимаешь, литература – наверное, единственное ненасильственное искусство. Мало того, что книгу можно читать в любом нужном тебе темпе, с любого места, в любом направлении, когда угодно, но как при этом свободно и вольно главное по сути – воображение читателя. Только нам людям присущее свойство, воображать и фантазировать, творить, доделывать, домысливать. А кино всегда подчиняет, насилует и ведет строем. Ать-два. Дает всему единственный, законченный и мертвый вид. Выедает, уничтожает мозг. Делает придатком аппарата. Поэтому по природе своей людоедство – жульничество, ложь и пакость. Механический антипод культуры слова. Между прочим, ты почитай ЖЖ, о чем пишут люди литературы, о кинематографе, чаще и больше всего, а ведь это по сути своей готовый анамнез и диагноз, желания и страстной готовности самоуничтожиться. Не перековаться даже, а перевариться. В этом смысле мне не забыть церемонии вручения «Большой книги» 2012, которую ты в самом начале упоминал зачем-то. Там все было построено на идее того, что для всех лауреатов высшее и последнее желание – воплотиться в целлулоиде. Грязными разводами на дохлом пластике. Этакое счастье прилюдного группового изнасилования антропофагами. По-моему, великолепная иллюстрация исчезновения всех смыслов и понятий в той среде, что называется культурной. Наглядней и не придумаешь, праздник книги, оформленный как ее поминки.

Александр Мильштейн. Расшифровка бетонных снов

Александр Чанцев (Москва), у которого только что вышла в Нью-Йорке книга «Время цикад [Revisited], поговорил с Александром Милынтейном (Мюнхен), у которого в Москве выходит книга «Контора Кука», о преследовании Кристиана Крахта, «харьковской школе», венецианских кладбищах, прозе-сне и кинороли Набокова.


Александр Чанцев: Саша, начнем почти с самого начала – ты родился в Харькове. Мы знаем подростково-негодяйский Харьков 60-х по трилогии Лимонова, мы знаем Харьков 90-х и начала 2000-х по «Депеш Мод» Сергея Жадана, чьи герои были «потерянным поколением» не меньше, если не больше, чем их российские коллеги-«пАдонки». А каким был Харьков твоего детства и юности?


Александр Мильштейн: It's something in between, I guess… Sorry, это просто первое, что пришло в голову, когда прочёл вопрос… И это, конечно, не так, хотя в пространственно-временных координатах чем-то похоже на правду: Лимонов и, соответственно, его Харьков старше меня на 20 лет, и я, кстати, был поэтому заворожён, читая, кажется, «Молодого негодяя», где действие происходит как раз в том году, когда я появился на свет. Жадан – младше на десять лет. Более того, до недавнего времени Сергей жил на самой дальней – Северной Салтовке, пока не переехал в центр города, Лимонов жил давным-давно в другом конце Салтовки, или точнее, начале, как известно, в Салтовском посёлке – эмбрионе гигантского жилого массива… Вот, а посередине – в 608-м микрорайоне жилмассива жил-был я – с 7 до 32 лет. До семи – в самом центре, на углу Данилевского и Сумской, во дворе Текстильного техникума, где моя бабушка работала бухгалтером, и поэтому вся семья получила возможность там проживать в пристройке, без всяких, даже самых элементарных «удобств», как в деревне, хотя всё-таки в городе были свои плюсы – в душ мы ходили с отцом, когда я немного подрос, в гостиницу «Харьков», это там рядом. Родители отца жили в одной комнатке в коммуналке, а родители мамы, когда вернулись после войны в Харьков – дед из-под Берлина, где его тяжело ранило, и привёз его в Харьков полуживого ординарец… А бабушка с детьми – из эвакуации, из города Кургана… И вот, они нашли вместо своего дома – руины, и были рады, конечно, когда смогли поселиться хотя бы где-то – в пристройке техникума, который тоже вернулся из эвакуации… Под нами в полуподвале стучали текстильные станки, рядом была за стенкой большая аудитория, проходили студенты в неё не через нас, но была от нас туда дверь, которая никогда не открывалась, но как-то открылась, и я заглянул в параллельный мир… В общем, там они – а с 1963-го и я вместе с ними, и жили до 1970 года, пока не получили «изолированную квартиру», как это называлось, на «краю света», как тогда говорили о Салтовке. О Харькове того времени я могу говорить бесконечно – и я довольно много описывал Харьков своего детства в книгах и продолжаю это делать – и в романе, который сейчас дописываю и, например, в повестях, составивших «Кодекс парашютиста» – книгу, которая подготовлена к выпуску и должна, по идее, вскоре выйти в харьковском «Фолио». В каком-то смысле я просто там и остался – в бетонном бункере огромного салтовского двора и до сих пор только и делаю, что расшифровываю «сны бетона», смайл.

На страницу:
5 из 7