
Полная версия
В тупике
– Вот самые страшные для вас враги! Какие против них лозунги могут выдвинуть большевики? Грабь все, что увидишь, измывайся над буржуями, – это и их лозунги. А они еще говорят, что не нужно у мужиков отбирать хлеб, и что следует избивать жидов. С этим согласится и всякий ваш красноармеец.
Надежда Александровна переглянулась с Верой и засмеялась изнутри вырвавшимся смехом.
– Екатерина Ивановна, какой вздор! Ну, где вы видели таких красноармейцев? Вы повторяете эти скверные интеллигентские сплетни… Как не надоест! Видели бы вы их в деле! Я много работала на фронте, в госпиталях, на перевязочных пунктах. Какое горение души, какой настоящий революционный пыл!
Ее глаза засветились умилением и восторгом.
– Ведь это все больше рабочие, добровольно пошедшие на лишения, на увечье и смерть. Голодные, разутые, раздетые, – как львы, дерутся целыми неделями. А у вас представление, – шайки разбойников, идущих набивать себе карманы. Эх, Екатерина Ивановна!..
В сумерках в город вступили два пехотных полка с тайным назначением.
Поздно ночью в саду у себя, в виноградной беседке, сидел, покашливая, старик Мириманов, и с ним – военный с офицерской выправкой, с пятиконечной звездой на околыше фуражки. Шептались, оглядываясь. Старик Мириманов рассказывал о своих злоключениях, а военный слушал, мрачно горя глазами.
Старик сказал:
– Ну, я рад, что ты жив-здоров. Тому, что ты на их сторону перешел, я никогда не верил… Дай тебе бог!
Он с умилением перекрестил сына, всхлипнул и крепко его поцеловал. Украдкою подошла Любовь Алексеевна, села рядом на скамейку. Военный спросил:
– А Боря где?
– На службе у них. В военном комиссариате, что-то делает в регистрационном отделе.
– Почему не ушел с нашими?
Старик презрительно махнул рукой. Любовь Алексеевна оправдывающе стала объяснять:
– Ведь ему по болезни дана была отсрочка на год. Он надеялся, что и красные его не возьмут.
Военный сурово слушал, ударяя стеком по голенищу сапога.
– «Трусоват был Ваня бедный»…
– Впрочем, кой-какие сведения иногда нам дает. Только очень боится.
Товарищ Седой с нетерпением говорил:
– Это, наконец, скучно! Командир бригады – форменный остолоп; единственное достоинство, – что коммунист; а при отсутствии других достоинств это – недостаток. Обезоружить и сплавить махновцев удалось только благодаря тактичности и находчивости Храброва. С огромной инициативой, бешено храбр. Недаром солдаты прозвали его «Храбров». И командующий фронтом тоже настаивает, чтоб отдать бригаду Храброву.
Крогер упрямо повторил:
– Он нас предаст.
– Данные?
– Если бы были данные, я бы его прямо расстрелял.
Леонид смеялся.
– У нас с вами – сказка про белого бычка!.. На то вы и политком, наблюдайте за ним.
– Я наблюдаю.
В воскресенье вечером Катя пошла с Верой к Корсаковым. Надежда Александровна встретила ее с ярко засветившимися прожекторами глаз и крепко расцеловала. Мужу своему она сказала:
– Вот, Михаил! Девица, про которую я тебе рассказывала: голыми руками одолела вооруженного до зубов махновца. Достойна ордена Красного Знамени.
– Слышал, слышал… Мы ее назначим начальницей партизанского отряда. В тыл Деникину отправим, на Кубань… Юрка, хочешь к этой девице в партизанский отряд поступить?
Мальчик, лениво жевавший ветчину, оглядел Катю и скептически протянул:
– Ну-у…
– Не годится?
Надежда Александровна засмеялась.
– Партизаны на машинах не ездят. А ему бы только на автомобиле кататься, – один интерес.
– Как это? Ты ведь коммунист, Юрка?
– Ну да.
– Так в порядке партийной дисциплины. Без разговоров.
– Ну-у!..
Звонок. Вкатился толстый человек.
– Товарищ Корсаков, на десять минут разговорцу!
Надежда Александровна возмутилась.
– Да что это, товарищ Климушкин! Ведь каждый день видитесь в ревкоме. Дайте человеку хоть в воскресенье поужинать спокойно.
– Ну, ну… Ваше превосходительство, не серчайте. Пять минут всего.
Был он с живыми, умно-смеющимися глазами, с равномерною, пухлою полнотою, какою полнеют люди, сразу прекратившие привычную физическую работу. Бритый, и только под носом рыжел маленький, смешной треугольничек волос. Катю покоробило, что вошел он, не сняв фуражки.
Протянул руку Корсакову. Корсаков пожал, оглядел его и покачал головою.
– До чего его разносит! И чего ты такой толстый? Компрометируешь советскую власть. Как тебя на митинга выпускать?
– Чтой-то, брат, сам не пойму. Толстею не судом.
– Идите скорей, кончайте ваши дела.
– Ну, ну… В одну минуту!
Они ушли в кабинет. Поговорили. Климушкин ушел, не оставшись ужинать.
Надежда Александровна, смеясь, стала про него рассказывать. Бывший молотобоец, теперь комиссар юстиции. Работник удивительный. – Вот, действительно, толст неприлично, но даже и это у него как-то мило. Поразительная способность сразу схватить дело, сразу ориентироваться в нем и выдвинуть самое важное. Это, я заметила, специально – пролетарская черта. Интеллигент возьмется: что? как? да почему? А он по намеку ловит. И инстинктом берет правильную пролетарскую линию. Спецы-юрисконсульты из сил выбиваются, чтоб оплести его буржуазною своей «законностью», а он ее рвет, как паутину, ни в чем не отклоняется от своего пути.
Корсаков лениво сказал:
– Сановничества много стало. Удивительно, как портит людей положение. С Джигитской улицы пять минут ему ходьбы до ревкома, – ни за что не пойдет пешком, обязательно вызывает машину. Уж ниже его достоинства. Нет каких-то устоев.
Надежда Александровна враждебно взглянула и спросила с насмешкою:
– Как у вас, интеллигентов?
– А ты не интеллигентка?.. Да, у идейных интеллигентов. Эти как-то прочнее, не так легко голова кружится. Отдельные люди там, пожалуй, крепче и цельнее. Но средний тип, в массах, – менее устойчивы, легче злоупотребляют властью. С просителями грубы и презрительны, с ревизуемым сядут ужинать, от самогончику не откажутся… Ну, да пройдет со временем. Закваска, все-таки, прочная.
– Вот буржуазная психология! А я как раз заметила наоборот; именно интеллигенты при первой же возможности возвращаются к своим прежним барским привычкам… Да вот, ты же первый. Постоянно – то тебе невкусно за столом, того не хочется…
Корсаков зевнул и лег на короткий сундук около буфета, лицом кверху, ногами упираясь в пол.
– У старых работников это еще ничего, – школа есть, – сказал он. – А вот у новых, недавних, – черт их знает, на чем душу свою будут строить. Мы воспитание получали в тюрьмах, на каторге, под нагайками казаков. А теперешние? В реквизированных особняках, в автомобилях, в бесконтрольной власти над людьми…
Надежда Александровна вставила:
– В кровавых боях на фронтах…
– Да, в боях… Но нам не только защищаться, – ах, черт возьми, – нам нужно и созидать. Бои, это – пустяки. И быки испанские в боях великолепны, а социализма с ними не создашь.
Кате нравилось, что Корсаков говорит прямо, что думает, – не то, что Надежда Александровна или Вера. И когда говорилось так, без казенного самохвальства, с сознанием чудовищной огромности и трудности встающих задач, ей приемлемее становились их стремления.
Надежда Александровна раздраженно возражала Корсакову – долго и убедительно. Он молча слушал, закрыв глаза, вытянув туловище на сундуке, запрокинув лицо к потолку. Катю поразило, какое его лицо усталое и бледное. Бородка торчала кверху, рот был полуоткрыт, как у мертвеца. Легкий храп забороздил воздух.
Надежда Александровна тихонько засмеялась.
– Смотрите, спит!
Вера шепнула:
– Как низко голова лежит. Подушку бы подложить.
– Нет, разбудим тогда.
Замолчали. От тишины Корсаков проснулся, быстро поднялся на сундуке и тряхнул головою. Взглянул на часы.
– Пора ехать.
– Куда еще?
– Военком просил на заседание. Вздремнул, теперь освежился.
И уехал. Надежда Александровна сказала:
– Теперь до поздней ночи. И потом до света будет сидеть в кабинете за бумагами. И так изо дня в день. Спит часа три-четыре. А сердце больное… Ну, а ты, партизан, иди-ка спать! – обратилась она к сыну.
Вера спросила:
– На скрипке он теперь продолжает играть?
– Где там! Со времени революции и в руки не брал.
– А помнишь в ссылке, в Верхоленске? На именинах Хуторева. Белая ночь в раскрытые окна. И вы трио составили, – Engellied[4]. Хуторев на гитаре вместо пианино, Михаил Тихонович на скрипке, а ты пела.
Покойной ночи, мама!Меня тот звук манит с собой…Правда, ангельская песня! Как будто с неба звуки неслись. Петров сидел в уголке и вдруг захлюпал. И я, – так глупо: реву, захлебываюсь; вышла из избы, чтобы вам не мешать. Бледные звезды на зеленоватом небе, черные сосны…
Ясные лучи ударили из зрачков Надежды Александровны.
– Да, бывают такие минуты. Вдруг все заполнится такою красотою, все вдруг станут такие близкие.
– А Хуторев сам. Помнишь, он тогда читал стихи. Мы собрались проститься с ним, пред его бегством. Я тогда в первый раз услышала эти стихи. Как к осужденному на смерть приходит священник и уговаривает его покаяться. Тот отвечает, что каяться ему не в чем. Священник настаивает. И вот осужденный в его присутствии начинает свое покаяние:
Прости, господь, что бедных и голодныхЯ горячо, как братьев, полюбил!Прости, господь, что вечное доброЯ не считал бессмысленною сказкой!..Все замолчали. Вера из глубины души вдруг сказала:
– Как тогда было хорошо!
Надежда Александровна отозвалась:
– Хорошо!
Катя взволновано заглянула Вере в глаза.
– Да, Вера? Да? Правда? Правда, тогда лучше было? Лучше было в жалкой избенке, на опушке тайги, чем в этом дворце на берегу Крыма?
Вера виновато улыбнулась.
– Лучше.
Надежда Александровна засмеялась своим изнутри вырывающимся смехом.
– Дай бог, значит, чтобы Колчак с Деникиным победили и опять нас отправили туда! Только не отправят, – просто повесят.
Катя спросила:
– А удалось Хутореву этому бежать?
Надежда Александровна ответила:
– Да…
И тяжелое легло молчание. Катя пытливо заглядывала в не смотрящие на нее глаза.
– Ну? Ну? А дальше? Что с ним было дальше?
– В прошлом году расстрелян. За участие в мятеже левых эсеров.
Мириманов смотрел своими умными, смеющимися глазами и, покашливая, спрашивал Катю:
– Вот, вы видитесь с ними, имеете возможность их наблюдать. Замечают они хоть что-нибудь, что творится кругом, отдают себе в этом отчет? Магазины и базары закрыли, торговлю запретили, а сами выдают по полфунта невыпеченного хлеба. Как же, по их представлению, могут питаться люди, которые не получают комиссарских пайков?.. Сейчас в море пошла камса. Улов небывалый, – а рыбакам запрещено продавать рыбу в частные руки, – все полностью должны представлять в продовольственный комиссариат. Везде рыбные инспектора, контролеры с воинскими отрядами. Привезли из уезда в продком полторы тысячи пудов рыбы, а соли не припасли. Вся рыба сгнила, теперь ее потихоньку закапывают в землю, чтобы не видел народ. А подходят все новые обозы. Что с ними делать, – не знают. Какая, подумаешь, мудреная загадка! Пятилетний ребенок ответит: продавать! Нет, нарушится принцип!.. Вы только подумайте: голод, разруха, каждый фунт пищи важен, – а они гноят тысячи пудов! И думают, что народ ничего не видит, что можно его накормить митинговою болтовнею! Послушайте-ка, что народ говорит о них на базаре. Все поголовно против них, большевистский дурман рассеялся окончательно. Спасибо им! Сами поработали над этим успешнее самых ярых своих врагов.
Он улыбнулся и достал из жилетного кармана клочок бумажки.
– На днях у ихнего Маркса я прочел чудесную заметку, – как раз к современному положению. Послушайте: «Корабль, нагруженный глупцами, быть может, и продержится некоторое время, предоставленный воле ветра, но будет неизбежно настигнут своею судьбою, именно потому, что глупцы об этом не думают». Только, – глупцы ли? Екатерина Ивановна, поверьте мне: это не глупость и не безумие. Это – сознательная дезорганизаторская работа по чьей-то сторонней указке.
Шмыгающей походкою шла по набережной женщина с воровато глядящими исподлобья глазами, с жидкою шишечкою волос на макушке. Наклонилась, подняла на панели дно разбитой бутылки с острыми зубцами, оглянулась настороженно и бросила через каменные перила в море.
Катя смотрела.
– Зачем вы это?
Женщина улыбнулась, и вдруг все ее лицо осветилось удивительно милою улыбкою.
– Наступит кто, – еще ногу себе напорет.
Так это по нынешнему времени показалось Кате необычным, – чтоб кто-нибудь подумал о других. Вечером она рассказала Вере. Вера рассмеялась.
– Как она выглядит? С крошечной пуговкой на макушке, ходит, как летучая мышь летит?
– Да, да!
– Это Настасья Петровна наша.
Вера рассказала: работница табачной фабрики, двое детей, муж пьяница, дрягиль, здоровенный мужик, жестоко бил ее и детей, пропивал не только свой, но и ее заработок. Сообщили им об этом в Женотдел, Вера пошла к ней, убедила подать прошение о разводе. Народный суд развел их, детей оставил ей, а его выселил из квартиры вон, к его безмерному изумлению и ее столь же безмерной радости. Теперь она стала восторженной коммунисткой, – кто бы, – говорит, стал раньше думать о моем горе, кто бы такие законы поставил? Вера взяла ее к себе в Женотдел.
– Ты, Катя, все вертишься в среде шипящих, и у тебя соответственный взгляд на все. Рабочей среды ты совсем не знаешь. Если бы ты подошла ближе, пригляделась бы, – сколько бы увидела прекрасного! Есть еще у нас в отделе одна татарка молодая, Мурэ. Как будто божественное откровение ее осенило и перевернуло всю жизнь. Великолепная вырабатывается агитаторша, татары в злобе, а татарки слушают, как посланницу с неба… Вот что. Завтра Настасья Петровна в первый раз делает работницам своей фабрики доклад о делегатском собрании, на которое она была ими делегирована. Хочешь, пойдем?
– Хочу, конечно.
– Говорить она, вероятно, совсем не умеет, не знаю, как у нее выйдет. Но все-таки посмотришь всех.
Назавтра пошли. В конторе фабрики собралось работниц пятьдесят. Настасья Петровна испуганно смотрела исподлобья бегающими глазами, краснела, вдруг освещалась милою своею улыбкою.
Председательствовавшая Вера сказала:
– Ну, товарищ Синюшина, расскажите нам, что вы слышали на делегатском собрании.
– Ой, товарищ Сартанова, боюсь я! Как же это я? Я никогда доклада не делала.
– Вы и не делайте доклада. Просто расскажите товарищам, что там было. Вы мне сказали, вам очень понравилась речь товарища Маргулиеса. Что он говорил?
– Уж не знаю, право, как…
Одна старая работница увещевающе сказала:
– Что ты, Настя, право? Чай, тут все свои. Чего бояться?
Настасья Петровна покраснела, набралась духу.
– Ну, вот так. Говорил, что революция, – это все равно, как ребеночек. Сперва-наперво – так, бог весть, что; не разберешь даже, то ли человек, то ли зверюшка какая. Вот, как выкидыши бывают. Все даже пугаются. А потом понемножку образуется. На свет родится, так уж видно всякому, что вправду маленький человек. Потом глазками начинает смотреть, сознательность приходит. Потом головку станет подымать, а там уж и ходить начнет. Вот все говорят: непорядки всякие, бестолочь, голод, ничего большевики не умеют наладить. Это все равно, что ребеночку новорожденному говорить: почему не ходишь?
– Ишь, хорошо как!
– Ведь верно, девушки!
Настасья Петровна воодушевилась.
– Все, говорит, помаленечку придет, нужно только всем стараться сообща. Все ведь нужно совсем по-новому устраивать, никогда еще ни в каких странах этого не бывало, чтоб рабочие сами собой управлялись, разве легко с непривычки?
Вошел рабочий, поглядел с усмешечкой.
– Бабье собрание?
Вера сказала:
– Товарищ, уходите, пожалуйста, не мешайте.
– Я что ж? Я только послушать.
– Нет, нет, ступайте.
– Уходи, Шабров, чего тебе тут?
Он усмехнулся, ушел. Настасья Петровна поискала растерянные мысли, нашла и продолжала:
– Потом, значит, объяснил, что такое будут большевики, что такое разные другие. Большевики говорят: нужно нахрапом брать, иначе нельзя. Ну, правда, убивства, обиды всякие, а нужно сразу утвердить, чтоб никакого не было разговору. А другие, – уж как им прозвание, позабыла, – «предатели», что ли? – они, значит, всего опасаются: чтобы понемножку все, да чтобы кому не было обиды, да чтоб поладить со всеми, да чтоб буржуи не озлобились. А буржуазия пользуется, только и глядит, чтоб все назад отобрать, и о том не думает, чтоб нас не обидеть.
Работницы шумно и одушевленно обменивались впечатлениями.
– Уж вот хорошо ты, Настя, объяснила! Как на ладошке.
Вера, улыбаясь, сказала:
– Ну, видите, и доклад сделали, и ничего в этом нет страшного.
Настасья Петровна сияла улыбкою, оправляла растрепавшуюся на макушке шишечку и с гордостью повторяла:
– Я сейчас доклад делала.
Как кузнечики, стукали наперебой пишущие машинки. Тк-тк! Тк-тк-тк-тк! Дзинь! Трррр… Тк-тк-тк!
– Мой муж пропал без вести. Я вышла за другого.
– Да что вы? И давно пропал?
– Два месяца.
– Почему же вы думаете, что пропал?
– А писем не пишет.
Тк-тк! Тк-тк-тк!..
– Ну, а если вдруг воротится?
– Что ж мне было делать? Я молодая. Мне без мужчины скучно.
Крутился вихрь, – какая-то сумасшедшая смесь гордо провозглашаемых прав и небывалого унижения личности… Мелькали клочья растерзанных понятий о собственности, тени обесцененных человеческих жизней, осмеянные образы обезображенных христосов и богородиц, призывы к братству и ненависти, обрывки разорванных брачных цепей, выброшенные яти и еры, спутавшиеся числа календарных стилей.
Иван Ильич стоял среди закоптелой своей кухонки, скрестив на груди руки, с презрительным лицом. Чадила коптилка. Люди во френчах и матросских бушлатах перетряхивали тюфяки, поднимали половицы, складывали в портфель бумаги и письма. Прислонившись к плите, бледный Афанасий Ханов смотрел, не принимая участия в обыске.
Бритый человек с револьвером сказал:
– По предписанию чрезвычайной комиссии из Москвы вы арестованы, гражданин.
Иван Ильич ответил устало:
– И слава богу. Мне надоела ваша большая тюрьма. Ведите в малую.
В черной толпе вооруженных людей его повели через темный сад, среди благоухания белых акаций. Загромыхал по шоссе грузовик. Меж винтовок и солдатских фуражек затряслась на звездном небе широкополая шляпа Ивана Ильича. Анна Ивановна неподвижно стояла у раскрытой калитки и смотрела вслед.
Надежда Александровна, взволнованная, прибежала к Вере и сообщила об аресте Ивана Ильича. Глаза ее светились нежною ласкою и участием.
– По предписанию из Москвы. Михаил мне сейчас сказал по телефону. Сам только что узнал.
Вера, страшно бледная, молчала с неподвижным лицом. Катя рванулась: нужно было действовать. Надежда Александровна сказала:
– Приходите вечером. Михаил все узнает, расскажет.
Вечером они пошли. Корсаков развод руками.
– Ну, что тут можно сделать! «Вы агитировали против смертной казни?» «Агитировал, и всегда буду агитировать».
Надежда Александровна нетерпеливо повела плечами.
– Какая окостенелость взглядов! Как он, право, не может понять!
Корсаков сказал Кате:
– Единственно, что могу сделать, это поместить его в возможно сносные условия. Велю дать вам свидание. Уговорите его, чтоб он, по крайней мере, держался не так вызывающе и презрительно. Сам себе подписывает приговор. Время сейчас грозное.
В том же особняке, куда Катю водили на допрос, где она сидела в подвале, ей дали свидание с отцом. Ввели Ивана Ильича в комнату и оставили их одних. В раскрытые окна несло просторным запахом моря и водорослей, лиловые гроздья глициний, свешиваясь с мрамора оконных притолок, четко вылеплялись на горячей сини неба.
Иван Ильич с суровыми глазами говорил:
– Вы все, нынешние, даже самые хорошие, так привыкли к постоянным компромиссам с совестью, что у нас уже почти нет общего языка.
– Да нет, папа, погоди! При чем компромисс? Не задирай их только.
– Катя! Меня спрашивают: «Вы против смертных казней, производимых советскою властью?» А я буду вилять, уклоняться от ответа? Это ты называешь – не задирать!.. Я тут всего третий день. И столько насмотрелся, что стыдно становится жить. Да, Катя, стыдно жить становится!.. Каждый день по нескольку человек уводят на расстрел, большинство совершенно даже не знает, в чем их вина. А Вера с ними, а ты водишь с ними компанию…
Когда свидание кончилось, Иван Ильич обнял Катю, поцеловал и сказал:
– Катя, я тебя прошу: не ходи ко мне больше на свидания. Мне с тобою тяжело.
– Спички шведские, головки советские! Пять минут вонь, потом огонь!
– Друзья, друзья! А что же хлеба не покупаете? Не забывайтесь! Вот хлеб свежий!
– Сколько-о? С ума сошел!..
Налетала милиция, торговцы, оглядываясь, бежали с лотками, рысью катили тележки, вскачь уносились на грохочущих телегах. Продавцов и покупателей вели под конвоем в милицию, конфисковали товар.
Все равно, что гроза налетевшая. Или наводнение. Непонятное, но неотвратимое. А через полчаса опять:
– Спички шведские…
– Креста нету на тебе! Сто рублей картошка!
– Бери, гражданин, не ходи дальше! Дешевле нигде не найдешь. Воротишься, – за эту цену не отдам.
Средь пыли и солнца, средь базарных выкриков и поросячьего визга странная, долгая трель:
– А-а-а-а…
– Вот любительский табачок! Покуривай, мужичок!
A-a-ah!.. E strano poter il viso suo veder!Ah!.. Mi posso guardar, mi posso rimirar…Di', sei tu? Marguerita! Di', sei tu?..[5]Старая женщина в отрепанном пальто, в деревянных сандалиях, пела, высоко подняв голову, мучительно-стыдящимися глазами глядя поверх толпы. Видно, была красавица, чувствовался хороший когда-то голос и хорошая школа. И вдруг Катя узнала: жена бывшего городского головы Гавриленки, которых тогда выселили от Миримановых.
Катя съежилась, – не глядя, сунула ей в руку все деньги, какие были, и побежала прочь.
В горах, в недоступных лесных чащах, скрывались зеленые. Они перехватывали продовольственные обозы, обстреливали из засады проезжающие автомобили. По вечерам делали налеты на поселки и деревни, забирали припасы, бросали на дорогах изрешеченные пулями трупы захваченных комиссаров. Между тем войск на фронте было мало, снимать их на борьбу с партизанами было невозможно.
Везде чувствовалась организованная, предательская работа. Два раза загадочно загоралось близ артиллерийских складов. На баштанах около железнодорожного пути арестовали поденщика; руки у него были в мозолях, но забредший железнодорожный ремонтный рабочий заметил, что он перед едою моет руки, и это выдало его. Оказался офицер. Расстреляли. Однако через пять дней, на утренней заре, был взорван железнодорожный мост на семнадцатой версте.
Надежда Александровна зашла к Вере переговорить об устройстве дня работниц. (Она заведовала отделом агитпропаганды). Потом пили чай. Надежда Александровна взволнованно говорила:
– Весь наш Особый Отдел нужно бы расстрелять. Вялый, никакой инициативы. Арестовывает случайно попавшихся, но совершенно не умеет поставить широкой разведывательной работы. Теперь, впрочем, все переменится. Скоро приезжает Воронько.
Катя ахнула.
– Воронько?! Тот, знаменитый?
– Да.
– Г-господи, какой ужас!
Надежда Александровна удивленно взглянула на Катю. Вера была бледна.
– Почему ужас?
– Этот зверь?.. И тут польется кровь реками, как на Подолии, на Киевщине!
Надежда Александровна веско и раздельно сказала:
– Это один из самых прекрасных и самых замечательных людей, каких я когда-нибудь встречала… Вот белогвардейская оценка! – Она засмеялась и обратилась к Вере: – Ты знаешь, недавно в заграничных газетах был помещен его портрет с подписью: «Начальник Ч. К. Воронько, палач Украины». Если бы увидели его, – хорош палач!
Катя враждебно возразила:
– Для вас он, конечно, не палач. Вот если бы он ваших отцов и детей отправлял на расстрел, вы бы другими глазами смотрели… Ну, скажите мне: сама вы, – такая, какая вы есть, – пошли бы вы в чрезвычайку?
Надежда Александровна в изумлении глядела на Катю.
– Конечно! Какой тут может быть разговор!.. Нет, положительно, нужно бы всем коммунистам по очереди работать в чрезвычайных комиссиях, чтобы все видели, как мы относимся к этой работе.
– И вы не знаете, – скажите, что, правда, не знаете, – какие сладострастные убийцы-садисты вырабатываются в ваших чрезвычайках. Вон, рассказывают про здешнего особника, Белянкина… А был, наверно, хорошим рабочим.
Глаза Надежды Александровны стали очень маленькими, темными и колючими.