bannerbanner
Блудный сын Франции. Роман
Блудный сын Франции. Роман

Полная версия

Блудный сын Франции. Роман

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 3

Жизнь тех, кто рядом, идёт своим чередом, и я стараюсь себя не накручивать, не давать себе нервничать, я просто жду нужный день, когда придётся идти по пятам. Я сделаю это хорошо и быстро. Я себе обещаю. Я даже не хожу в кино и не смотрю ужастики, чтобы не бояться. Не струсить в последний момент. После того, как меня поколотили, в школе был сделан вывод, что драться я не умею. Это было очень хорошо, нарочно не придумаешь. Я не умею за себя постоять. То, что нужно. Я был и обижен, что со мной опять что-то не то сотворили, и рад, что из-за драки с уличными хулиганами я кажусь более уязвимым. Однажды Жак пришёл мрачнее тучи ко второму уроку. Было видно, что-то совершенно нехорошее творится с ним. Мне стало любопытно, ну что они там? Оказалось, что его родители разводятся. Я чудом удержался от высказывания: «Не волнуйся, приятель, до развода не дойдёт». Иногда во мне просыпались мизантропические нотки. Я не любил их, но изжить из себя не мог. Человеконенавистник – это очень громкое слово. Я подумал о Дьяволе. Вот оно что, во мне сидит какая-то чертовщинка, маленький огонёк, тревожный, скрытый от большинства глаз, будто маячок. Может, он у меня за ухом.

– Ты меня слушаешь, Ив?

– Нет, я учу уроки.

– Где твой костюм?

– Какой ещё костюм? Это не я жениться собрался!

– А что ты собрался делать? Почему от тебя один разгром?

– Думаю, что костюм в шкафу.

– Твоя сестра выходит замуж, а тебе наплевать!

– Моя двоюродная сестра.

– Прекращай этот цирк.

– Я волнуюсь из-за школы.

– Наконец-то! Прозрел! Я уж думала, ты никогда не возьмёшься за голову.

– Тётя Флёр. Я возьмусь за неё.

– Рада это слышать. В жизни просто так ничего не даётся, и чем раньше ты это усвоишь, тем будет лучше для тебя. И будь так добр, сделай лицо попроще, завтра всё-таки праздник. Ты весь последний год ходишь, как в воду опущенный. Ты принимаешь наркотики?

– Нет.

– Ты всё время что-то пишешь. Уверен, что это талантливо?

– Нет.

– Хочу, чтобы это прекратилось. Нельзя забивать себе голову тем, что ты особенный. Это, скорее всего, не так.

– А если так?

Не мог заснуть опять. Мне показалось, что кто-то слушает мои мысли из-за стен. Я знал, что так думают только параноики. Или те, кто сошёл с ума. Попытался для успокоения вспомнить что-нибудь из детства, что-то хорошее – и не смог. Вот, опять эта моя мизантропия. Ночные мысли о самоубийстве. Кто изобрёл безопасную бритву? Какой-нибудь трус. Он на самом деле боялся порезаться сам, и поэтому придумал. Страх подтолкнул его к гениальному изобретению. Страх за своё горло. Завтра я выйду пораньше, хотя несколько раз видел, что Либерман как по расписанию с девяти до десяти вечера продолжает свои надменные прогулки. Он точен, как часы. Тут меня начало преследовать ощущение, что складывается всё слишком удачно для меня. Свадьба эта… народ. Все перепутаются, будучи пьяными – кто здесь, кто там. Подозрительно совпадает день.

Темно по вечерам. Листья с деревьев не опадают очень долго. Уже и не живые, а всё равно. Они создают укрытие. Что-то редкостное. А если меня кто-то ждёт? Да некому! Ну не устроит же мне Жак засаду? Исключено. Я придумываю себе всякие ужасы, как человек, который боится идти к врачу, заранее называет себе гробовым голосом наиболее жуткий диагноз. Я так боюсь, что моя речь заморожена. Это как будто я пишу полицейский отчёт. Он слишком сильно унизил меня, этот Жорж, чтобы мы могли с ним жить на одном свете. И даже в одной тьме мы бы с ним никогда не поладили.

«Я тебе не раб,У меня есть крылья,И пускай я слаб —Моё зло сильно».

Вот что я имел ему сказать. Я скажу ему это дубинкой. Коротко и ясно, потому что на словах до него не дойдёт, и он дальше будет обжираться и барствовать, словно откормленная кальянная гусеница, вообразившая, что она важнее любой бабочки; этой гусенице уже никогда не полететь. Ожирение. Я часто крутил в голове эту сказку и никогда не мог понять, что в ней хорошего. А ещё «Маленький принц», точнее фраза: «Мы все родом из детства». Если это так, я хочу избегнуть Родины. Я вырвусь из этого повседневного полиэтилена, который не даёт дышать. Я должен. Я сделаю плохую вещь, и дальше будут хорошие. Я оставлю тётю и дядю, и школу, и это случится довольно скоро. За всё это время никто по-настоящему и не спросил, что со мной не так. Хотя только и говорили, что я разболтался, пошёл вразнос и говорю всякие колкости, и почему я, такой-сякой, не заправляю кровать и не радуюсь жизни. Много шума из ничего. Они ведь ничего не знали о моей жизни.

– Ив, ты хочешь поехать на юг?

– Да.

– Надолго.

– Не мешало бы. А что, дядя?

– Ничего. Хотел знать твоё мнение.

– Там лучше, чем здесь.

– Вообще-то, от себя не убежишь.

– А я попробую.

– Сначала попробуй закончить школу.

– Классные были каникулы в Ницце. Там повсюду море, чайки, аромат роз. Я даже забыл на какое-то время, что со всеми собачусь. Меня отпустило.

– Если ты не будешь собачиться, сможешь получить там работу.

– Не знаю, что за работа, но раз уж это так обязательно, я лучше не буду собачиться в Ницце.

– Будешь помощником садовника. Не сейчас, позже.

– Да хоть завтра. Уж больно мне всё это надоело. Да не то, чтобы только всё, но и все. Но, так уж и быть, я сначала доучусь, чтобы не выглядеть круглым дураком. Хотя круглым я и так не выгляжу.

Дядя вышел быстро и без комментариев. Видите ли, я звал их с тётей «два толстяка». Дядя – толстый, я – желчный. Звали его Поль-Этиен, я говорил, что он – полиэтилен, когда дядя заплывал за буйки, нёс всякую чушь и поучения. В день свадьбы дочери его, вроде как, отпустило, тем более, что он придумал, куда бы меня, сорванца, сплавить! Вот зачем ему связи! Я всё равно найду способ заниматься литературой. Или он найдёт меня сам, одно из двух. Или всё будет плохо. Ив, помни. Сначала – убийство, потом – красота. Соберись и возьми себя в руки, в руки – биту. Встань и иди.

– Ты идёшь?

– Да, иду!

– Опять все ждём тебя!

– Вот он я!

– А ты сегодня симпатичный.

– Спасибо, Натали. Ты тоже.

Два часа проходят как в тумане, официальная часть заканчивается, пока эти жизнелюбы фотографируются на улицах прекрасного нашего Парижа, я иду домой, собираюсь и опять, и опять я нервничаю! Я как на иголках! Мне не с кем поговорить! При первой же возможности заведу себе друга или девушку, а лучше – и то, и то, это ведь разное. Надо иметь рядом кого-то, с кем можно обсудить переломные моменты. Меня трясёт. Я выхожу из дома. Жорж, наверное, скандалит с женой. Ему выходить ещё рано. Я так устал от него! От самой мысли о том, что он есть! Он превратил меня в параноика, одержимого местью! У меня появилась мечта: вот бы у меня отшибло память. Нет никакого Либермана! Ницца – реальна, это – город, а Жорж – пустое место, призрак, фантом, провал в памяти. Стереть бы его. Я бы даже согласился на несмертельный удар по голове – буду щедрым! – на сотрясение мозга, лишь бы больше его никогда не вспоминать! Оставлю его здесь, под крышами Парижа, как старую пластинку, которая уже ничего не может играть, а только скрежещет, когда на неё ставишь иглу. Жорж, не стой под иглой! Нет, стой! Я тебя жду. Это ты переспал со своей смертью, Жорж. И ею был я. Ты любишь тёмные аллеи? Любишь. Ты любишь мальчиков? Любишь. Хорошо, получи, мучитель, своё. Иди погулять, выкури сигару. Это твоё последнее желание. Ты и себя, и меня произвёл в преступники, как ни горько. Ты теперь умрёшь, а я буду в этом виноват. Я не буду оправдывать ни тебя, ни себя. Жорж, мне страшно. Мне страшнее, чем тебе, потому что я знаю, на что иду, а ты думаешь, что идёшь на прогулку.

– Жак, закрой за мной дверь!

– Сегодня я пойду с тобой!

– Нет, я сам. Мне надо подумать.

– О чём ты там думаешь каждый день?

– О том, какой могла бы быть моя жизнь. Дай мне спокойно погулять, ладно? Не будь, как твоя мать. Не лезь ко мне, когда я этого не хочу. Это очень раздражает.

Я его вижу. Он идёт, покачиваясь, будто бы под музыку. Чувствую этот вечерний ритм. Я помню, что в тот вечер играла музыка. Насилие не сочетается с ней, под это дело уж лучше тишина. Сейчас темно. Не «хоть глаз выколи», но так, что если ты идёшь тихо, тебя не видно. Я иду, как будто гуляю. Может быть, я устал после игры в бейсбол. Я сокращаю расстояние не торопясь, не прячась – иду себе, как можно ближе к деревьям, не по центру аллеи. Это будет в последний момент. Я жду, когда сдадут нервы, но они не сдают. Это хорошо, это удивительно. Ещё минуты три. Вот завернёт он за угол, там вообще никто не ходит и ничего не видно, это старый угол парка, фонари освещают сердцевину, более важные аллеи. Так часто бывает в садах. Жорж рассказывал, что ему нравится в темноте. Нарочно выбирает маршруты, чтобы ходить незамеченным. «В этом что-то есть», – как он мне в своё время сообщил. Ощущение опасности. А может, он вообще из тех грязных типов, которые выскакивают из кустов, распахивая плащ? Ну, нет, это я уже загнул. Такие демонстрации – для слабаков. А Жорж – настоящий мужчина. Муж, отец и насильник. И художник.

– Аааа! Помогите! Сюда!

Я не верю своим глазам! Он падает! Прямо резко! Хрипит что-то. Появляется человек, ещё двое, я смотрю из своего жалкого укрытия. Он не хрипит больше.

– Вызовите скорую!

– Скорее!

– Где телефон?

– Поздно! Пульса нет!

– Он умер?! Кто это?

У Жоржа случился сердечный приступ, и он мгновенно отдал душу Дьяволу. Мучился секунд десять, это красная цена. Так нечестно. Если бы мы с ним могли поменяться – я бы с готовностью выбрал смерть от сердечного приступа, а не этот ужасный стыд! Несправедливо! Я ему не отомстил. И не отомщу. Я упустил свой шанс. Не будет никакого сведения счетов, никакого искупления. Приехали. Смерть украла его у меня! Он улизнул к ней под юбку. Так нельзя! Я не слышу пока сирен. Я убит. Он мёртв. Мне нужно было сдать ему сдачи, я всё продумал! Теперь меня не за что ловить. Мне очень пусто. Я никогда не буду отмщён. Так вот и поступают с такими, как я. Кто-нибудь подумает: «Есть на свете Бог!» А я вот подумал, что нету. Если вы считаете, что я не прав, значит, либо у вас другой характер, либо вы не знали насилия. Так или иначе, вам повезло. Мне – нет. Проходят минуты, я слышу сирену. Я во второй раз в жизни ночью не могу заставить себя двинуться домой, до того мне худо. Даже после смерти этот проклятый нечестивец не даёт мне жить! Он надо мной просто издевается. Он любит так делать. Он умер, а я не рад.

– Ты где был, Ив? Что случилось?

– Я был тут, рядом. Гулял.

– И как, нагулялся?

– Да.

– Ты выглядишь как бука.

– Спокойной ночи.

Я уснул так быстро, как будто не спал всю жизнь. У меня не было сил думать. Я выбросил биту и перчатки ещё по дороге домой. Мне позвонил Жак, то есть он позвонил нам домой и попросил, чтобы позвали меня. Сказал, что его отец умер в парке. От приступа. Жак повторял, что этого не должно было случиться, он не должен был умереть вот так! Я согласился и повесил трубку.


«Заруби себе на носу две вещи: во-первых, это тяжёлая и грязная работа, во-вторых, ты ничем не отличаешься от всей прочей прислуги». Я стал работать помощником садовника, но не зарубил. Я два года ненавидел эту работу. Она меня унижала. Я от неё уставал. Но деваться было некуда. Я постоянно что-то читал, надеясь, что от этого полегчает, и наткнулся на фразу: «Но слава сада в том, чего отнюдь не видит глаз». Если бы не Арман Видаль, меня давно бы вышибли. Понимаете, я, как мог, старался. На ярком солнце цветам лучше, чем людям. Последних ничем, кроме грязи, не поливают. Если они из простых. «Тебе не идёт работать в саду, правда, и не идёт. Может, ты и выполняешь некую декоративную функцию, но толку от тебя – чуть». Кто бы спорил. Мне нравился сад, но мне не нравилось там работать. Это были, что называется, большие садовые ножницы.

Дождь идёт редко – настоящий, сильный дождь – особенно среди лета, но после него всё такое умытое, такое свежее и глянцевое, и вместе с тем – усмирённое. Клумбу у левой стены дома я называл «Цветы зла». Эти вычурно-чувственные цветы у меня в голове ассоциировались со стихами Бодлера. Я никогда не мог понять, как можно радоваться тому, что имеешь, когда у тебя ничего нет. Только работа и комната, чтобы там спать. Чему все они радуются? О чём с ними говорить? Вот я и не говорил без крайней необходимости. Большинство моих коллег (коллеги, вы меня бесите!), короче, вся прислуга (ненавижу это слово) считала меня молчуном. А я очень люблю поговорить, только не вслух. По крайней мере, у меня долгое время не было подходящего собеседника. Так вот, дождь. Если стоять под дождём, можно на себе почувствовать фразу: «Я омыт, освящён и оправдан». Из-за этого я проводил дождь под открытым небом. Я слышал, что кто-то говорит: «Я не могу учить простых людей!» Я слышал: «Мне не нужен блудный кузен!», да, каждый день что-нибудь новенькое. «Знаешь, шестидесятые позади, как и твоя юность». Или даже так: «Ты ничего не понимаешь в политике, убирайся вон!» Я никогда не слышал, даже краем уха, чтобы кто-то кого-то любил. Никто не говорил об этом в доме, который построил Хью. Никогда. Наверное, я был слишком занят проклятой работой. От черноты красивой жизни хозяев мне хотелось, добротно хотелось, покончить с собой. Я им не завидовал. Там было нечему, кроме самого курортного города, сада, может, библиотеки. «Хозяева» – в двадцатом-то веке! Рабство отменили, а хозяйство – нет. Хозяйство- это хозяйство, без него во все времена – никуда. Старый добрый мужской вопрос: «Кто в доме хозяин?»

Я люблю время цвета сирени. Одним словом – весну. Сирень делает мир намного терпимее. Она ароматная и сладкая, дурманная, нежная, да что я объясняю? Все видели сирень в цвету. Но даже с закрытыми глазами ею можно дышать. Будто в воздухе распыляют что-то для повышения настроения. В общем, с цветами я всё же ладил лучше, чем с людьми. Даже будучи так себе помощником. Цветы я любил, вот в чём штука. Пора признаться: я не любил людей. Не так, чтобы до крайности, но что-то мне в них не нравилось. В них есть то, чего нет в цветах. Какая-то животность. Стадность, может быть. Есть люди, в которых нет этой дряни, это я точно знаю. Но в большинстве – есть. Это вызывает бессильную ярость, желание пойти и врезать по грушевому дереву кулаком со всей дури, чтоб как-то перекрыть это чувство людей. Они играют в маленькие игры. Они много едят. Они говорят то, чего не умеют. Они бывают грубы. Слепы. Жестоки. Кичливы. На свиней бывают похожи или на жаб-чесночниц. Им присуще насилие. Ложь. Похоть. Манерность. Жадность. Продажность. Визгливость. Бедность. Посредственность. Зависть. Тупость. Пустота. Непонимание. Бесчувствие. Уродство. Хитрость. Человек, любой, у которого есть ноги, способен вытирать их о другого. А если он безногий, то будет всеми командовать при удачном стечении обстоятельств, такой разжиревший и озлившийся на всех, у кого ноги есть, ненавидя их за то, что они могут пойти потанцевать. Вдвойне. За пойти и за танцы. Людям присуще предательство. Отречение. Экивоки. Обжорство. Грязь. Когда говорят: «Чистое зло», и то, кажется, хорошо. Оно чистое! Без этих маслянисто-сальных ужимок! А вообще зря я так разошёлся про чистоту. По долгу службы всё время ходил чумазым. Один тип сказал, что на моём месте он бы был опрятнее. Старый ханжа никогда не был на моём месте. А я – на его. И это хорошо.

В семнадцать со мной уже было что-то явно не так. Во мне что-то сломалось, будто в заводном апельсине, лет в четырнадцать, а к семнадцати деталь эта успела подзаржаветь. Я ходил в светло-серой одежде, опустив глаза в пол. И ещё я косил траву. Электрической газонокосилкой. То есть я заводил мотор, и цветущий луг обращался в аккуратный газон. Цветы были не нужны, они были дикие. И от этих газонокосилок такой шум. Меня называли «И». По ночам я не мог уснуть и стискивал зубы, мечтая, как говорится, подавиться собственной униженностью. Жизнь поставила меня на место рано. Кажется, я не был на своём месте. Моя жизнь ошиблась, и за это я её невзлюбил. Хью Годар – хозяин жизни и поместья, был деловым человеком, не то что богатые бездельники. У него были жена (малышка Мадлен) и дочь (Шарлотта). Хью был молод, ну уж точно не стар, хотя про таких говорят, что они без возраста. У Годара было энергии хоть отбавляй, но она только прибывала. Занимался он тем да сем. Это наиболее подходит под описание рода его деятельности. Строительство. Бизнес. Коррупция. Политика. Этакий будущий отец города, можно сказать, без пяти минут. Он спал по четыре часа в сутки. Город был относительно небольшим и курортным. Можно подумать, что это рай. Правда, можно, если ничего там не делать. Я как-то между делом разуверился в Боге. Верил-верил, и ушло. Я был фаталистом, верил в судьбу. Хью любил говорить так: «Я сочинил такую речь, чтобы весь городской совет прошибло!» Политики – это продажные фанатики. Им надо непременно проораться, прежде чем заработать город, страну или мир. Это у них такой разогрев. Хью время от времени говорил кому-нибудь из слуг, что он сочинил такую речь… И вот однажды очередь дошла до меня. Как он там заявлял? «Сегодня я поговорю с ними по-мужски. Я покажу, кто здесь главный. У меня в кармане такие козыри, что весь городской совет прошибёт!» Я не знаю, как я удержался от смеха. Видимо, лицо у меня в тот момент было каменное, и я сказал как можно серьёзнее: «Да, месье. Я верю. Их так скрутит, что они забегают, как угорелые по вашей указке». Он похлопал меня по плечу, позабыв про садовую пыль, и ушёл покорять совет города. Тут я согнулся и хохотал, как ненормальный, до истерики, до слёз. Я так не смеялся уже много месяцев. Меня скрутило от хохота. Вот такие речи вёл Хью Годар. Он был так самодостаточен, самоуверен и самовлюблён, что не понимал, какой он павлин. Деловой павлин. Шарлотта говорила: «Ницца – это не город, это большая деревня. Я хочу уехать в Париж». Её мать любила включать джаз и танцевать вечером с зажжённой сигаретой на пороге дома. Такое чувство, что без сигареты она как без партнёра. Малышка Мадлен – красивая женщина, чуть за тридцать. Она любила груши. Ей нравилось, что её дочь на неё похожа, а не на Хью. Это было ясно. Мадлен ничего не делала. Наверное, она так развлекалась. В ней было что-то золотистое. Из всей семьи она казалась единственной, в ком не было этой дряни, про которую я говорил. Может, она была создана для наслаждений, а не для пакостей. Она была совершенно естественной. Однажды Мадлен спросила у меня, не хочу ли я грушу. Я не хотел.

– А чего ты хочешь?

– Ничего, мадам.

– У тебя что, всё есть?

– Аппетита нет.

– Надо любить жизнь, глупыш. А то кончится – а ты не успел повеселиться.

Она протянула мне сигарету, и до темноты мы сидели на крыльце и смеялись. Без причины. Как равные. Широкие зрачки делают глаза огромными. Темнота – тоже. Это было только один раз.

Поговорка «в семье не без урода» сомнению не подлежит. Вопрос только в том, кто им станет. Будет считаться. У Хью Годара был кузен Арман Видаль, который носил прозвище «банный лист». До такого он добегался, разумеется, не сразу. К пятидесяти с хвостом, когда переехал в дом Хью. Арман родился большим умником, его хватило на то, чтобы отлично выучиться. Он знал историю литературы вдоль, поперёк, по диагонали и по вертикали, по горизонтали, в студенческие годы его прозвали «Справочник Видаль», есть такой, в красной обложке, правда, по лекарственным средствам. Армана Видаля подвело под монастырь безумие. Уже в школе он стал странным. К тридцати годам Арман был очень странным, в сорок его разум начал медленно угасать. Медленно. Арман Видаль не знал любви. И не особо сокрушался об этом. Да ладно бы – не знал любви, он и спать-то ни с кем не спал! Это не было тайной. Один раз влюбился не в ту, и так начался его монастырь. Видаль был профессором литературы до поры до времени. Когда он стал заговариваться на лекциях, ему предложили взять длительный отпуск. Когда Арман начал ходить в кислотного цвета пиджаках и галстуках в форме питона, петь, чтобы показать «гулкость» древней речи, называть себя посланником мировой культуры, писать совершенно дикие вещи о себе в студенческой газете, его попёрли с работы. Он очень бил кулаком в грудь. Не себя, а директора университета, где читал лекции.

Арман толком не пил. Не курил. Всё было у него без помощи порока. Вот оно, непорочное безумие. Почесав в затылке, Видаль решил заняться устройством собственной персоны. Он считал себя скромным, но тем не менее собрал чемодан на колёсах, набрался наглости и поехал в Ниццу. Жить. Без приглашения. Он действительно верил, что окажет кузену честь. Ещё бы, кто такой Хью? Увёртливый делец. А Видаль – это философ, да ещё и несправедливо обиженный. Видаль гордился тем, что видит истину там, где другие видят только пустоту или хаос. Считал себя светским человеком. Являлся везде без зова, на выставках, чтениях, богослужениях, похоронах и свадьбах он возникал буквально из воздуха. Такие фокусы никому не нравились, но Видаль считал, что окружающие смущены тем, что он решил их осчастливить своим появлением. Говорил: «Здоровайтесь, не стесняйтесь». Ещё неизвестно, кто был более наглым – Хью или Арман. В дорогу Арман захватил несколько детективов скверного пошиба и такой же еды. За окном менялись картинки, Арман смотрел на молодёжь и пытался с ними разговаривать. Читал надписи на футболках и удивлялся. Он не унывал. Арман был таким оптимистом, что руки опускались. Его невозможно было ни в чём убедить или, наоборот, разуверить. Прокатиться на электричке для него – всё равно что совершить перелёт через Атлантику. Интересно. В нём было что-то детское. По дороге Видаль упарился и сошёл с поезда, утираясь платком.

Как только Хью увидел его из окна, сразу пошёл в свой кабинет и долбанул коньяка. Это не помогло. Кузен был с чемоданом. Хью выпил ещё. Теперь этот сумасшедший не даст никакой жизни! Ему нечем заняться, скорее всего, и он будет давать Хью умные советы, как лучше прожить на свете. Если ты – известное лицо, или, лучше сказать, публичное – нет ничего гаже, чем неблаговидный поступок, о котором узнала хоть одна живая душа. Представьте себе, этот богатей выгнал взашей бедного родственника! Если бы не светские обязательства быть хорошим, то есть казаться таковым, Хью отправил бы Армана либо назад, либо в психушку. В общем, избежал бы как-нибудь ужасной участи жить под одной крышей с чокнутым профессором, который жаждет понимания и внимания. Тогда Хью и сказал, спускаясь по лестнице: «Малышка, у нас беда. К нам приехал мой двоюродный банный лист, и это навсегда, как мне кажется». Мадлен только рассмеялась. Придётся сказать этому шляпнику, чтобы располагался, и вообще. «Мой дом – твой дом». В любой бочке мёда есть ложка дёгтя. Видаль сходу сказал, что он здесь всерьёз и надолго, так что вот. Попросил обед. Спросил, где здесь гамак. Устал с дороги. Такое перенёс за последнее время, что чувствует себя мучеником. С ним обошлись совершенно ужасно, его растоптали, не посчитавшись со знаниями. Всё это Видаль рассказывал уже за обедом, не забывая активно есть и жестикулировать. Похлопав Хью по плечу, Арман ушёл. Он был сыт, а все остальные – сыты по горло.

Я не разговаривал подолгу ни с кем, кроме своего дневника. Ночью я не мог спать. Днём я работал, но даже если бы нет – не заснул бы при всём желании. В моей бессоннице было нечто печальное и тёмное, будто я в чём-то крепко виноват, но не помню, что это было, и это щемящее ощущение не даёт мне спать, а я всё равно не вспомню, что же натворил. «Я не разговаривал с Мадлен после того случая под грушами. После того, когда ты развлекаешься, чувства обостряются. Чувство одиночества заливается за воротник, будто крепкий алкоголь или холодная вода. Я почувствовал себя грушей. Есть два вида груш: одни едят, по другим лупят. Мне не было весело, что странно, стало только хуже. Она съела меня, как грушу, да и всё. Мужские одноразовые победы… видимо, я до такого ещё не дорос. Или уж я отношусь предвзято. Странно воспринимать ночь как оскорбление. Как пощёчину. Это лишь подтвердило то, что я – такая игрушка, которой можно пользоваться! Я не люблю полной темноты. Она вызывает ассоциации со смертью. Как будто тебя заперли в этой темноте. Интересно, почему Мадлен не бросилась на этого… Асуи, главного садовника. Он не вызывал у неё аппетита. Внешность? Знаете, сколько себя помню, она мне мешала. От неё ничего хорошего. „Ты чем-то напоминаешь актёра, ну того, как же его…“ Вот именно. Только в доступной форме. Стыд! Такой-то для бедных. Ой нет, для богатых. Вот уж не думал быть шлюхой. Вообще, я думал стать писателем. Мадлен пусть будет шлюхой, раз ей шляется. Стойте, она – мадам Годар. „Мадам“ – так называют хозяйку борделя. Кто у них там за старшую. Не был. Читал. Чёрт с ней, с мадам Годар».

– Что ты там пишешь?

– Свои впечатления, мадам.

– Мне любопытно.

– Это личное.

– Очень любопытно.

– Я пишу о том, до чего же паршиво быть игрушкой богатого человека. Я пишу, потому что говорить вслух об этом как-то неудобно. Того и глядишь, лишишься садовой работы. У меня ужасный характер, мадам. Люди просто об этом не догадываются. Я стараюсь держать себя в руках. Но случается, я не выдерживаю, и начинается форменный кошмар. Я сам жалею о том, каких дров наломал, это обходится мне дорого с самого детства. Но я не могу сдержаться. Просто не могу.

На страницу:
2 из 3