bannerbanner
Выбор натуры. роман
Выбор натуры. роман

Полная версия

Выбор натуры. роман

Язык: Русский
Год издания: 2016
Добавлена:
Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
3 из 6

Если не считать мизерных пенсий и пособий, жили Дерюгины продажей жареных семечек и контрабандных молдавских сигарет на ближайшей трамвайной остановке. А измождённая, большеглазая сестра Наташи, молодая мать, подрабатывала еще тем, что купленные на Староконном рынке охапки дешевых цветов раскладывала на букеты и, обернув фольгой и целлофаном, перевязав яркими лентами, предлагала их влюбленным парам в уличных кафе.

Когда, за несколько минут до назначенного времени, Сараев вышел на веранду, выбившаяся из сил Наташа, свесив голову на грудь и уронив ладонь в подол, крепко спала в ободранном кресле возле своей двери.

В переулке за этот час мало что изменилось. Стояла та же ленивая тишина середины дня и, несмотря на обилие вокруг осенних примет, время здесь, казалось, тянулось еще по-летнему. Разве что на фасадах, освещенных почти в упор невысоким солнцем, несколько сместились тени акаций.

Круглолицый, с красивыми каштановыми, расчесанными на прямой пробор волосами, да и в общем недурной собой молодой человек, которого Сараев видел второй раз в жизни, ждал его в «Виктории» за единственным свободным столом. Он выложил из папки бумаги и, деловито насупясь, принялся отчитываться за последние несколько дней. Сараев никогда не понимал смысла этих отчетов, тем более, что в первые же пять минут сознание его затуманивалось, и все фамилии, названия учреждений и цифры, которыми обычно сыпал Вадим, а вот сейчас его помощник, тотчас же и навсегда им забывались. В такие минуты Сараев часто думал о необозримых мусорных полигонах где-то на окраинах памяти, изо дня в день прирастающих горами ненужных сведений. Только одна фраза привлекла его внимание.

– Минуточку! А что это? – остановил он помощника Вадима.

– Что? – встревожено спросил тот.

– Вот это: «и был отлучен от кино на все последующие годы». И перед этим несколько фраз.

– Ваша биография. Что-то не так?

– Я понял. Но меня никто не отлучал. Я сам ушел. Перестал снимать. По своим причинам, личным.

– Да? Извините, я не в курсе. Это Вадим писал. Наверное, он решил, что так будет лучше. С точки зрения привлекательности. Ну, вы понимаете…

Тут к их столу подошли двое молодых людей, и один из них ударил помощника кулаком в лицо. Тот упал на пол, а когда попытался встать, второй парень его опять уложил и успел еще ударить ногой. Помощник вскочил и выбежал из подвала. Молодые люди бросились за ним. Всё произошло в секунды. Сараев только протянул руку, но сказать ничего не успел. Барменши Вики, наверняка бы поднявшей крик, за стойкой не оказалось, а из сидевших в подвале ни один не проронил ни слова, лишь из угла, за спиной Сараева, кто-то негромко пропел по нарастающей: «эй… эй, эй! эй!! эй!!!», но то было не негодование, а скорее невольно вырвавшееся и отчасти веселое удивление.

Сараев собрал в папку разбросанные на полу бумаги и вернулся домой.

До продюсера он, сколько не пытался, дозвониться не мог, и когда раздался стук в дверь, подскочил и бросился открывать, как будто боялся не донести те несколько крепких фраз, что жгли ему язык.

За порогом стояла невысокая худенькая девица в широких штанах и кофте. Она была в контражуре, и в первое мгновение Сараев принял ее за одного из рабочих снизу, несколько раз прибегавших с предупреждением о временном отключении газа или воды.

– Андрей Андреевич? – спросила она.

– Да, – резче, чем следовало, ответил Сараев, ожидавший увидеть Вадима.

– Сараев?

– Да.

– Режиссер?

– Да.

Стройная, с прямой спиной девица смотрела с усмешкой и как будто с некоторым вызовом.

– Посмотрите, как он нарисовал.

Сараев взял протянутый ею листок бумаги. На нем было что-то вроде плана-схемы. Была надпись «Бар» (очевидно, имелась в виду «Виктория»), стрелки от нее шли во двор напротив, там заворачивали и упирались в квадрат с надписью «2 эт.», и еще одна стрелка показывала на дверь.

– Всё правильно, только двор не тот, – сказал Сараев, возвращая листок.

– То-то и оно, – сказала гостья, пряча записку в карман черной, похожей на бушлат кофты.

– А вы кто?

– Я от Павла.

– Какого Павла?

– Моего брата.

– А кто ваш брат?

– Он у вас в кино снимался.

– А подробней? Мало ли кто у меня в кино снимался сто лет назад…

– Он сказал, вы сразу сообразите.

– Нет, не сообразил. Вы с ним близнецы?

– Нет, вы что! У нас разные отцы, и он на десять лет старше.

– Тем более.

– Он расстроится.

– Мне очень жаль. И?

– Он у вас неделю назад был. Мальчик с собакой.

– Ах, этот… Да, вспомнил. Павел. Моряк.

– Вам подарок.

Девица двумя руками достала из сумки на плече сверток и протянула Сараеву.

– Вот. Получите и распишитесь.

– Сейчас я за ручкой схожу… – растерянно произнес Сараев.

– Я пошутила. Это же подарок.

Она круто развернулась и – Сараев даже не успел поблагодарить – быстро пошла вниз по лестнице.

Внутри тяжелого свертка оказался футляр, а в футляре большой – то ли морской, то ли полевой – бинокль. Под ним лежала записка: «Дорогой Андрей Андреевич, примите в знак глубокого уважения. Пусть далекое станет близким. Семья Убийволк».

Позвонивший только в девятом часу Вадим сообщил Сараеву, что ждет его в подвале. Об избиении помощника он, конечно, уже знал, и на вопрос «как это всё понимать?» раздраженно ответил, что не собирает досье на всех тех, с кем ему приходится иметь дело, случаются и проколы, и переживать за помощника, утаившего, какой за ним тянется хвост проблем, он не собирается. «Каких проблем?» – спросил Сараев. «Вам это надо? Всяких, – ответил Вадим. – В общем, помощника вычеркиваем. Его папка у вас? Несите».

VII

Кино: туда, обратно и опять туда

В середине лета в разговоре со старым знакомым, одесским коллекционером и культуртрегером Петром Фонарёвым-Кирпичниковым Сараев признался, что с удовольствием взялся бы снимать кино, появись у него такая возможность. Он, конечно, понимал, что неугомонный Фонарёв в считанные дни разнесет новость по городу, но не мог предположить, насколько быстро всё завертится. Да и вряд ли бы кого-то заинтересовало его намерение вернуться в профессию, с которой он без сожаления распрощался двадцать лет назад, если бы не одно обстоятельство: в одном из зарубежных журналов дебютный фильм Сараева «Пост принял!» вошел в три сотни лучших фильмов всех времен и народов, а в короткой сопроводительной заметке его самого сравнили, ни много ни мало, с Александром Довженко и Лени Рифеншталь.

Некто Вадим, вышедший через Фонарёва на Сараева, никакого отношения к кинопроизводству не имел. Вся его деловая биография была чередой по большей части невнятных начинаний, а из внятного только и оказалось, что проведение пары-тройки корпоративных праздников и участие на вторых ролях в организации недель зарубежного кино. На что-то большее Сараев, впрочем, и не рассчитывал, по режиссеру и продюсер, а потому предложение Вадима заняться на добровольных началах его продвижением, не долго думая, принял. Первое время его только несколько раздражала ленивая брезгливая усмешка, не сходившая с лица новоявленного продюсера. Ну и еще пришлось привыкать к его странной манере задумчиво и неподвижно смотреть водянистыми глазами не то чтобы мимо собеседника, а как-то вдоль, по касательной. Создавалось впечатление, что выражение внимания на его лице никак не относится к предмету разговора. При этом, услышав какую-нибудь вялую шутку, он вдруг резко откидывался назад и разражался громким, заливистым смехом, не совсем уж беспричинным, но каким-то несоразмерно веселым и потому всегда неожиданным.

Первым делом Вадим наделал Сараеву визиток, которыми тот ни разу не воспользовался, а через неделю в «Одесском вестнике» появилось сообщение о том, что всемирно известный кинорежиссер Андрей Сараев, фильм которого вошел в три сотни и т.д., собирается после двадцатилетнего перерыва вновь снимать кино. Коротенькая заметка была озаглавлена так: Андрей Сараев: «Я в ужасе от того, что льется на нас с экранов!..». Заголовок тем более замечательный, что в кино Сараев не был с тех самых пор, как перестал быть режиссёром. Предметом особой гордости Вадима были пять сценариев, принесенных с киностудии, которые Сараев всё никак не мог заставить себя прочитать – уж слишком неприятные воспоминания связывали его с этим заведением.

О продюсерских способностях Вадима у Сараева сложилось весьма туманное представление. Понятен был общий принцип: дела тот вел размашисто, перегораживая широкое течение жизни частой сетью и дотошно перебирая всё, что туда попадалось. Но вот, что касается частностей, логика его поведения редко была доступна сараевскому разумению и порой отдавала безумием. Тем более что Вадим не всегда считал нужным ее растолковывать, а Сараеву требовать разъяснений было неловко: у него не было не только обязанностей, но и прав. В ход у Вадима шли такие, на взгляд Сараева, сложные, многоходовые, ветвящиеся, а главное, химерные комбинации, что иногда оставалось только руками разводить, дивясь его извращенной смекалке и предприимчивости на пустом месте. За прошедшие два месяца Сараеву пришлось поучаствовать в десятке встреч, и ни разу он не мог понять их смысла, тем более что речь о кино на них почти не шла и больше говорили о каких-то общих знакомых. Да и люди, с которыми приходилось встречаться… вот черт знает, что это были за люди!.. Предпоследней была несчастная испитая женщина с трясущимися руками и страдальческим взглядом, которая, еле дождавшись конца разговора, выпросила у Сараева десятку. А последним стал вполне сумасшедший старичок со взбитой слюной в уголках рта и в очках с линзами такой толщины, что казалось будто они-то и были единственной причиной его безумия. Держа на перепутанных поводках тройку мелких собачек, он то и дело отвлекался на проходивших мимо девиц и, нетерпеливо суча детскими ботинками по асфальту, кричал вслед: «Девочки, девочки, какие у вас быстрые ножки!» Похоже, две эти встречи смутили и Вадима. Кризис жанра, как говорится, был налицо. Однако продюсер не унывал, и в данный момент им активно зондировалась городская община кришнаитов.

Кстати сказать, Вадим, кажется, совсем не верил, что Сараев бросил режиссуру по своей воле, и биография, зачитанная его помощником за минуту до избиения, была тому лишним доказательством. Сараев с опровержениями не спешил – пришлось бы начинать издалека, а поднимать всю историю своего хождения в кинематограф только для того, чтобы переубедить Вадима, не было ни сил, ни желания. К тому же многое уже помнилось только тезисно, по пунктам. Лет шестнадцати, через девицу, в которую был влюблен, попал в компанию юных ростовских киноманов и сам увлекся кино. Увлеченность, как это часто бывает, принял за призвание. К поступлению в институт приложил руку двоюродный брат матери, большой московский чиновник. Всё было устроено так деликатно, что Сараев даже не сразу догадался. Эта легкость, кстати, всё и решила, его как пылесосом втянуло. Первые сомнения пришли довольно скоро. Там, где требовалась хоть какая-то фантазия, ему приходилось прилагать нешуточные усилия, и как же он был неповоротлив, туг на выдумку! Не в состоянии был развести плевой мизансцены, не мог толком придумать ни одного этюда, а уж монтаж с этим бесконечным, туда-сюда, елозаньем пленки был настоящей пыткой. Первое время он всё валил на внутреннюю зажатость и терпеливо ждал чуда. Казалось, для того чтобы раскрылся наконец его глубоко запрятанный талант, с ним что-то должно произойти. Например, стоит ему только влюбиться, и… Или прочесть вот эту книгу. Или съездить в Суздаль. Конец ожиданиям положил один его проницательный сокурсник, который однажды на загородной вечеринке в споре сказал: «Слушай, Сараев, да ты просто не любишь кино!» Это прозвучало как кодовое слово для загипнотизированного, и на обратном пути, в электричке, он признался себе: да, он не любит кино. Более того: он человек не творческий, и, если уж начистоту, в необходимости что-то воображать, придумывать всегда находил что-то нестерпимо скучное, муторное. Даже стыдное. Тут было много упрямой горькой бравады отверженного, но еще больше правды. За этим последовал некоторый период растерянности, и обладай он хоть какой-нибудь склонностью хоть к чему-нибудь, он этим бы и занялся, но – увы. Деваться было некуда, идти в армию не хотелось, да и, что ни говори, в кино какие-то очевидные плюсы были. Что ж, решил он тогда, кинорежиссер такое же ремесло, как любое другое. И если этому учат, значит, этому можно научиться, и, значит, он этому научится. На том в какой-то момент и успокоился. Но вот когда он приехал в Одессу, ему пришлось всю свою холодную волю собрать в кулак. Надо сказать, его и раньше воротило от всей этой киношной ажитации, от вида десятков мельтешащих людей, свято уверенных в том, что они заняты чем-то в высшей степени значительным. Когда же он оказался в самом центре этой круговерти, дело и вовсе дошло до приступов дурноты и головной боли. Саму по себе каторгу еще и сопровождала неприязнь окружающих, сначала глухая, а потом и вполне явственная. Первую картину он еще кое-как отработал. Это был фильм по заказу министерства обороны. От сценария, написанного сынком какого-то военачальника, яростно отбивались все кто мог, и его всучили новичку из Москвы. В соответствии со своими принципами честного ремесленника Сараев покорно взялся за фильм и через три месяца уехал в экспедицию в город Ковров. По справедливости говоря, автором фильма правильней было бы назвать оператора и тоже дебютанта Дмитрия Корягина. Почти всю режиссерскую работу за Сараева делал он, в пылу съемок этого не замечая. Сараев только изредка вмешивался, чтобы подправить реплики героев, – Корягин был совсем тугоух по этой части. Они почти ни на шаг не отступили от безнадежного во всех смыслах сценария, но фильм так прекрасно был снят, так хороши были портреты, так любовно был запечатлен каждый попавший в кадр предмет, что невозможно было оторвать глаз от экрана. Никаких этих достоинств на студии не заметили, но оценили исполнительность и добросовестность молодого режиссера. На полученные постановочные Сараев купил квартиру и браться за следующую работу не рвался. Тем более что Корягина уже пригласили на другую картину.

Вернувшись в Одессу, Сараев узнал о себе много нового. Ему приписали сразу два романа: с гримершей и с ассистенткой по актерам (слухи начали бродить по студии еще до экспедиции). Некоторое время была путаница с очередностью, пока кто-то не догадался объединить оба романа в один на троих. (Жену о том же оповестили письмами.) Это он еще как-то перетерпел. Каникулы продолжались недолго, и скоро ему вручили следующий безнадежный сценарий. На этот раз из школьной жизни. Фильм снимался в Одессе. Съемки начались со сцен в цирке. И вот в самом их начале Сараев навсегда распрощался с кино. Терпение его кончилось, когда до него бережно донесли слух о его связи с актрисой-лилипуткой. Особенно смаковалась такая подробность: перед тем как ею овладеть, Сараев якобы наспех помыл ее в раковине под краном. Это была та убийственная деталь, что придавала правдоподобность всей выдумке. Сараев в считанные минуты оценил нехорошую перспективу пущенного слуха (слишком уж он был ярким) и, решив, что от этой истории, если он здесь останется, ему уже не отделаться, остановил съемки и подал заявление об увольнении по собственному желанию. И чем бы он потом не занимался (а чем он только не занимался), он ни разу не пожалел о своем уходе.

VIII

Вечер поэзии

В «Виктории», куда Сараев спустился в третий раз за этот день, за одним столом с Вадимом сидела компания незнакомцев примерно того же, что и он, возраста: остриженный наголо круглоголовый молодчик в куртке армейского образца и с арабским платком на шее, затянутый в чёрную кожу платиновый блондин с геометрической косой чёлкой и совсем невыразительная на их фоне девица, уже порядком хмельная, то и дело удивленно чесавшая голову. Все трое приехали утром из Киева. Разговор о происшествии с помощником пришлось отложить.

– Сейчас идем в гости, – сказал Вадим.

– К кому?

– К одному поэту. Арбузов, знаете такого?

– Что-то слышал.

– Ну вот к нему. Будем слушать стихи. Это нужный визит. Потом объясню.

Вечер был теплый, и решили идти пешком. По дороге растянулись на квартал: впереди Вадим и девица с парнем в армейской куртке, за ними Сараев и далеко позади, то и дело прикладываясь к телефону и замедляя шаг, брел платиновый блондин, которого Вадим называл то Чумом, то Чумой. У поворота с улицы Толстого на Нежинскую блондин и вовсе остановился, разговорившись с щуплым, дерганным прохожим. Почуяв иногороднего, тот сразу же принялся изображать легендарного одессита, старательно, на всю улицу, выпевая все эти «ой, я вас умоляю!» и «чтоб вы были здоровы!», и, казалось, не будет конца его арии, совершенно бессмысленной и закольцованно-монотонной, как та «китайская музыка», которую Сараев от нечего делать наигрывал в детстве, перебирая только чёрные клавиши пианино.

У входа в подворотню Сараев спросил:

– А не поздновато? Половина одиннадцатого.

– Нормально, – заверил Вадим. – Его и ночью подними – не откажется. Были бы уши. А у нас их аж пять пар. И каких! Вот Чум будет изображать культурного обозревателя из Москвы.

– У меня говор не московский, учти, – сказал Чум.

– А ты не говори, что москвич. Просто работаешь в Москве. Порадуй человека, что тебе стоит? А потом что-нибудь придумаем.

Их встретила немолодая пара: высокий благообразный бородач в белой рубашке, застегнутой под самое горло (Сараева эти застегнутые самые верхние пуговицы при отсутствии галстука почему-то всегда наводили на мысль о сектантах), и сильно накрашенная, крепко пахнувшая сандалом женщина, беспрерывно, как новогодняя ёлка во время землетрясения, звеневшая и гремевшая бусами, серьгами и наборными браслетами. От их нервозно-хлопотливого радушия сразу сделалось неловко, и если бы не самозванец Чум, с порога потянувший внимание на себя, Сараев совсем бы потерялся. Потолкавшись у вешалки, все, кроме жены поэта, прошли в кабинет, а вернее было бы сказать, набились в него, поскольку кабинет представлял собой крохотную комнатку без окон, раньше служившую, скорее всего, кладовкой.

Усадив гостей и заняв свое место за письменным столом с массивной лампой, поэт с отрешенной незрячей улыбкой перетрогал разложенные на столе листки, отпил чаю, и чтение началось. С первых же строк в многословных, особо не обремененных ни ритмом, ни размером виршах густо замелькали зеки, пайки, овчарки, вертухаи, бараки, переклички, караульные вышки, рубиновые кремлевские звезды на полярном небосклоне и прочие атрибуты лагерной жизни. Это было неожиданно. Вадим не обещал, что будет весело, но и к такому испытанию никто не был готов; даже как будто воздух загустел и потемнел от мрачного недоумения собравшихся. Впрочем, уже само их присутствие в столь крайней тесноте в такой поздний час создавало иллюзию чрезвычайной важности происходящего, и для постороннего взгляда вполне могло сойти за встречу не на шутку изголодавшихся по поэзии слушателей, редких энтузиастов. Больше всех не повезло Сараеву, который оказался прямо напротив поэта, по другую сторону стола, то есть практически лицом к лицу. Многие стихи Арбузов помнил наизусть и, когда не смотрел в рукопись, упирался взглядом в своего визави. К тому же с первых минут чтения особенной мукой для Сараева было слышать неторопливый ход настенных часов, каждым сухим щелчком словно напоминавших: впереди вечность, дружок. Чтобы не свихнуться, отсчитывая нехотя уходящие мгновения, Сараев заставил себя сосредоточиться на поэзии. Со всей возможной усидчивостью, отмечая едва заметным кивком чуть ли не каждую строку, он выслушал одно за другим четыре долгих, тянущих в совокупности на поэму стихотворения. Когда же украдкой глянул на часы, то едва не вскрикнул от отчаяния – прошло семь минут. Больше Сараев стихов не слушал, и вся его внутренняя жизнь в конце концов свелась к трем простым, но жгучим желаниям: 1) всласть начесаться в паху, 2) крепко, во весь рот и до хруста в затылке, зевнуть и, наконец, 3) сомкнуть веки. Это последнее вытеснило остальные и скоро набрало просто-таки чудовищную и еще продолжавшую расти силу. Сопротивляясь ей, он без разбору цеплялся за все подряд: за стакан с чаем на столе, за загнутые кверху уголки желтых страниц, за караульные вышки, за самую верхнюю пуговицу на рубашке поэта, но все было напрасно – сместившийся центр тяжести глазных яблок упорно утягивал зрачки под лоб, и Сараеву подчас казалось, что он смотрит на поэта одними белками. Ухватившись на самом краю за спасительную мысль о том, что падением со стула он оконфузит хозяина не меньше, чем себя, Сараев дождался паузы между стихами и попросился в туалет. «Прямо, в конце коридора», – сказал Арбузов и объявил следующее стихотворение: «Колымский вальсок».

В чистенькой, пропахшей сандалом ванной комнате Сараев умыл лицо, сел на бортик ванны и выкурил сигарету; потом умылся еще раз и выкурил вторую. Задерживаться дольше показалось ему неприличным, и прежде всего перед своими несчастными спутниками.

Подойдя к двери и взявшись за ручку, Сараев услышал негромкую музыку. Фу, неужели закончилось, вздохнул он и весело дернул дверь. Взору его открылась большая светлая гостиная с дюжиной человек обоего пола за накрытым столом, которые дружно на него уставились. Сараев извинился. Кабинет поэта был следующим.

К его возвращению лагерный цикл сменили рифмованные жанровые сценки из окружающей повседневной жизни; попадались и довольно милые; в каморке как будто прибавилось воздуха, да и слушать стало веселее. Хотя сценки, надо сказать, были одна мрачнее другой. А когда, наконец, закончились и они, поэт встал и пригласил всех перейти в соседнюю комнату. Оказалось, что в этот вечер они с супругой праздновали годовщину свадьбы. Восторг заждавшихся за праздничным столом гостей соединился со встречной радостью отмучившихся слушателей, и гостиная сразу наполнилась торопливым шумным весельем, которое даже выплеснулось наружу пущенной кем-то с балкона в черное небо шутихой. Один за другим, чуть ли не с захлестом, зазвучали тосты, заиграла громче музыка. Весь вечер копившееся в душе Сараева раздражение на Вадима постепенно улеглось и, досыта наевшись и достаточно захмелев, он решил, что сейчас самое время завести разговор об обещанном еще неделю назад авансе. Не обнаружив продюсера за столом, он вышел на балкон. Кажется, собирался дождь, и воздух был наполнен пряной осенней духотой. Внизу сквозь легкий туман блестела влажная, оклеенная кленовыми листьями брусчатка. Было чудо как хорошо и спокойно. Вадима Сараев нашел в коридоре, возле кухни. Тот нахваливал Арбузову его стихи. Поэт, смущенно улыбаясь и только что не жмурясь от удовольствия, кивал, шевелил в ответ губами, и Сараеву подумалось: вот вытащи сейчас Вадим из кармана нож (почему-то представился садовый, с широким кривым лезвием) и начни неторопливо, с толком и расстановкой, не переставая при этом сыпать похвалы, резать поэта – тот будет всё так же, только уже с ползущими наружу кишками, стоять, кивать, улыбаться и бормотать благодарности. Сараев подошел и отвесил порцию приятностей от себя.

Гвоздем вечера, ближе к его концу, стал крепко выпивший Чума-Чум. Когда Сараев выбирался из-за стола на поиски продюсера, гости только начинали обсуждать последние мировые катаклизмы, а когда он вернулся, платиновый блондин уже сотрясал воздух гостиной обличительной речью. Финал ее был особенно ярок. «Разве мы сделали мир таким, какой он сейчас есть?! Нет. Это сделали вы. – При этом Чума обвел всех сидевших за столом указательным пальцем по часовой стрелке. – Разве это мы загадили все, что только можно было загадить? Испохабили землю, воду, воздух и уже даже космос?! Нет. Это всё ваших рук дело, – он опять повел пальцем. Пауза. – И это исключительно благодаря вам, друзья мои, – и он повел пальцем в третий раз, – мы все теперь барахтаемся в этом непроходимом дерьме. Только благодаря вам. Так что давайте не будем. На чернобыльской станции пидарасов не было!» Что послужило толчком к выступлению со столь страстным и нетривиальным финалом, Сараеву узнать не довелось, но, как и другие гости, он был немало впечатлен таким неожиданным поворотом никогда, впрочем, не интересовавшей его темы.

IX

Теория сновидений

Всё утро гудел, надрывался ревун. В густом тумане среди мокрой листвы Баден-Бадена темнела пара ворон.

Он был похож на газовщика со старой квартиры. Лицом. А назойливой вертлявостью напоминал спасателя Климова. Подошел, сел рядом, положил руку на плечо, быстро и весело заговорил. Речь была непонятной, больше похожей на щебетание, и сначала как будто только щекотала слух, но с каждой секундой становилась всё музыкальней, всё приятней, всё слаще. Вдруг он резко наклонился вперед, заглянул снизу в глаза и раскрыл рот, как на приеме у врача. Рот внутри оказался глубокой, узкой, полной белых острых зубов собачьей пастью.

На страницу:
3 из 6