bannerbanner
Последний фронтовик
Последний фронтовик

Полная версия

Последний фронтовик

Настройки чтения
Размер шрифта
Высота строк
Поля
На страницу:
2 из 4

– А кого сейчас дожидаться: власти нет, чужой дядя к тебе не придёт. А руки-то, вот они, всегда со мной. – И показывал свои мозолистые руки.

* * *

Сам Ефим был не местный, – судьба сюда закинула. И где он только не перебывал! Эх, судьба-судьбинушка, отчего же ты одних жалеешь, за плечики водишь, целуешь, ласкаешь, а других норовишь всё пинком под зад. Ефим, вспомнив шестидесятые годы, тяжело вздохнул. Тогда он со своей женой, Галиной, жил на южном Урале, шоферил в совхозе, растил троих детей и не подозревал, что совсем рядом бродит его беда.

Как-то раз во время уборочной страды бригадир попросил отвезти полторы тонны зерновых отходов своему родственнику в соседнюю деревню. Дело было уже к вечеру, Ефим устал и сначала отказал своему начальнику, ссылаясь на позднее время, на усталость и на то, что завтра снова рано вставать – страда ведь. А нужно было эти отходы ещё погрузить, отвезти, приехать назад, поставить грузовик в гараж. В общем, Ефим отнекивался, как только мог. Но бригадир так улещивал шофёра, – обещался заплатить за рейс по полному двойному тарифу, да, мол, ещё и родственники не поскупятся, – что Ефим не устоял. Правда, из осторожности попросил выписать путёвку и накладную на груз, чтобы всё по закону было. В те годы законы были строгие: за расхищение социалистической собственности давали такие срока, словно за убийство.

Бригадир выписал и путёвку и накладную на груз – всё честь по чести. Никакого подвоха Ефим не почуял. Ну, отвёз, одним словом. Родственники бригадира ему даже зелёненькую, трояк, сунули, вяленого пудового сома в мешковину завернули – в благодарность. Эх, знал бы Ефим, каким боком ему выйдет эта благодарность! А этого сома он всю жизнь потом помнил. Да он бы тогда же свернул бы шею этому бригадиру, прямо на том месте, где тот его уговаривал пойти в этот треклятый рейс.

Прошла неделя. И вдруг заявляются к нему в дом милиционеры из района – двое. Оба при наганах. Один сержант милиции, а второй старший лейтенант. Вошли в избу, вежливо поздоровались:

– Здравствуйте.

В этот момент Ефим сидел как раз за столом – лапшу трескал. Перед этим рюмашку, как и положено после тяжёлого трудового дня, опрокинул. Буркнул в ответ, недовольный, что его отрывают от еды:

– Здравствуйте. А вы не заблудились?

– Да нет, Ефим Егорович, вряд ли. Ведь это вы Шереметьев?

– Ну, я. А в чём дело, товарищ старший лейтенант?

В этот момент со двора Галина вернулась, встревожилась:

– А что здесь происходит? – Не получив ответа от непрошенных гостей, повернула голову к мужу. – Ефим, может, ты скажешь.

– Да я и сам ничего не понимаю. Ты иди с ребятишками в светличку, мы тут сами разберёмся. Не волнуйся, Галя. Товарищи, видать, дверью ошиблись.

Когда ребятишки с женой затворились в соседней комнате, старлей сел без разрешения на стул, забросил ногу на ногу, обтянутые в синие галифе и сварливо ответил:

– Нет, Ефим Егорович, мы не ошиблись, органы просто так не приходят.

– Разобраться бы надо.

– Правильно, вот и давайте разберёмся. Скажите, ТВ 07 29, это номер вашей машины?

– Так точно, моей.

– А вы отвозили груз неделю назад в соседнюю деревню?

– Было такое, отвозил отходы.

– Отходы, говоришь.

– Да, отходы. Да вы можете по накладной проверить. В ней всё написано: груз, вес, подпись бригадира.

– Нет никакой накладной, проверили уже.

– Как, нет!

– А так, и нет.

– А вы бригадира спросите, он скажет.

– Спрашивали уже. Он утверждает, что никуда вас не посылал, никакую накладную не выписывал и путёвку на рейс не давал.

– Да как же так! Ведь врёт он, врёт самым наглым образом! – закричал в отчаянии Ефим. – Вы в бухгалтерии поищите, там они, бумажки-то, должны быть. Туда я их сдавал.

– И в бухгалтерии были, нет их там.

Ефим вспомнил: главным бухгалтером совхоза была жена бригадира, а учётчицей его племянница. Ефим охнул внутренним голосом, завопил. Только сейчас он всем нутром своим почуял, что дело принимает серьёзный оборот. Сердце захолонуло, по телу пробежала дрожь. Мысли скакали блохами. Ненужные какие-то, посторонние: сена так и не накосил, изгородь падает, баню не доделал, дров не привёз – всё некогда. Сейчас он старался припомнить, чем насолил бригадиру – ничем будто. За что же он так его подставил?

А старлей, пристально наблюдая за изменениями на лице Ефима, продолжал:

– За хищение государственной собственности в особо крупном размере, Ефим Егорович, знаете, что полагается? Зерна в государстве и так не хватает, а тут таким хищническим способом. Если каждый даже по горсти сворует, и то… А тут целый грузовик. Это надо же до такого додуматься: за трёшку да за сома.

– Подождите, подождите, какое зерно. Я же отходы отвозил!

– Да не отходы, а самое настоящее зерно.

– Вы хозяев спросите, они подтвердят! – цеплялся за последнюю щепочку Ефим. – Они-то не соврут.

– Конечно, не соврут, они уже всё рассказали. Зерно, пшеничку им привезли. Они своё тоже получат – не сомневайтесь. Так что, гражданин Шереметьев, собирайтесь, поедете с нами. Граф, понимаешь! – усмехнулся следователь.

Деревенская кличка «граф» к Ефиму прилепилась с тех пор, когда в их село как-то приезжал лектор из общества «Знание», который читал лекцию про старый режим. В ней-то он и упомянул среди прочих и имя графа Шереметева, а кто-то из зала выкрикнул: «А у нас и свой граф есть, Ефимка Шереметьев». Народ посмеялся просто, а кличка так и прилипла.

Осудили Ефима на шесть лет, как говорится, на полную катушку. Дали бы, наверно, меньше, если бы судили в районном суде. Но суд сделали выездным, показательным, в его родном селе. Заседание проходило в клубе, прямо на сцене, где стоял длинный стол с накинутой на него красной скатертью. За ним восседал судья, женщина лет сорока с сурово поджатыми губами и в траурном костюме, двое народных заседателей, слева от них за столиком устроилась секретарь судья, миловидная девушка со светлыми кудрями, а справа, на скамейке, сам Ефим, которого караулил милиционер. Всё честь по чести – как заядлого преступника.

Всё бы ничего, если бы не дополнение к приговору: лишить его, Ефима, всех фронтовых наград. Это было уж слишком: как, его, фронтовика, который за четыре года войны прошёл боевой путь от Москвы до Прибалтики, лишить заслуженных наград! Как он тогда кричал, как он проклинал и судью, и заседателей, и ещё кого-то – он уж и сам не помнил, кого, так был велик в нём гнев. Стыдно было перед односельчанами, ведь его опозорили перед народом ни за что, ни про что. Он видел, как в том же зале сидел бригадир, который выступал свидетелем, и щерился – сам-то он сухим из воды вылез. Вот гад ползучий!

Когда Ефима уводили в наручниках, к нему со слезами бросилась жена:

– Ефим, Ефимушка, что же ты наделал-то! Как же я теперь с тремя детьми? Что я делать буду, как кормить, ростить!

Милиционеры её отталкивали от него, да так, что она в грязь упала. Он цыкнул на них:

– Что вы делаете, сволочи?! Видите – баба не в себе.

– Не положено, – ответил милиционер.

– А по-людски вы можете обращаться.

– Иди-иди, защитник нашёлся. Раньше надо было думать своей тупой головой.

Да его самого так турнули в спину, что он шагов пятнадцать по инерции кентавром проскакал, чтобы удержать равновесие да самому не упасть в лужу. А дальше по накатанной: пересылка, этап, зона. Тайгу не валил – бог миловал, определили на лесовоз. Галина, спасибо ей, письмами засыпала, как солдата новобранца. Зеки сначала над этим смеялись, а потом завидовать стали: чуть ли не каждый день по письму получал, и выходило, что он будто и села своего не покидал. Галина писала обо всём. Правды не утаишь, народ прознал, что бригадир на самом деле с Ефимом сделал, житья ему не стало. Среди презрения жить в деревне, что среди своры собак: если не одна, так другая укусит, если не за ногу, так со спины. Собрал бригадир вещички и куда-то укатил с семьёй. Оно так: уральский народ хоть и суровый, но справедливый.

Директор совхоза, спасибо ему, семью Ефима не бросил, помогал, чем мог: то дровишек выпишет по бросовой цене, то муки, то поросёнка хворого, будто списанного. Ефим даже взревновал: уж не завела ли шашни его жёнушка с этим председателем. Подробно прописала Галина и про то, как его награды конфисковывали. Пришли двое: один из военкомата, другой из милиции, потребовали награды Ефима. Галина – в пузырь: не отдам, я им не хозяйка, распоряжаться не имею права, я не воевала, вот придёт, тогда и отбирайте. Так на неё так насели, что она от страха чуть под себя не наделала. Высыпала Галина на стол его награды, положила наградные удостоверения, Похвальные грамоты и благодарности от самого Верховного Главнокомандующего товарища Сталина, даже талоны к боевым наградам, за которые после войны полагались денежные выплаты, и по которым давным-давно никто ничего не платил.

Отобрали только награды: гвардейский значок, медали «За боевые заслуги», «За участие в Великой Отечественной войне», «За оборону Москвы». Грамоты и талоны оставили. А когда стали проверять по наградным удостоверениям, спрашивают:

– А где медаль «За отвагу»?

Галина руки в сторону:

– Не знаю, все здесь, в этой коробке были.

Одним словом, всё описали и забрали с собой. Конечно, к такому повороту событий Ефим был готов: если есть решение суда, так, будь уверен, власти всё исполнят. После этого известия он даже в больничку слёг.

Вышел Ефим из зоны досрочно, после четырёх лет отсидки. После шестьдесят пятого года, когда Сергей Сергеевич Смирнов начал поднимать правду о великой войне, – а день Победы не праздновали с 1946 года, потому что великий вождь и кормчий советского народа решил совместить его с Новым годом, – о фронтовиках вновь вспомнили и по Указу правительства реабилитировали.

Ефиму радоваться бы – свобода, долгожданная свобода, которой любой эек радуется, как новому дню рождения, а он затомился, заскучал, приболел тоской. Это заметил его сосед по нарам, Иван Курягин, с которым они сблизились за эти годы, как можно сблизиться с чужим человеком, разделяющим одно горе и одни радости. Иван сидел, как он сам говорил, за убивство: приревновал жену и убил обоих: жену и её соблазнителя. Хотя пойми после их смерти, кто из них был соблазнителем: она или любовник. Вот Иван и спрашивает:

– Что с тобой, Ефим? Тебе бы радоваться – на свободу скоро, а ты как будто и не рад. Головёшкой ходишь.

– По свободе-то я рад, Ваня. А вот как подумаю, что мне в своё село возвращаться придётся, на душе тошно становится. Как я людям в глаза смотреть буду, ведь меня все там за вора почитают.

– Плюнь на это, Ефим, и разотри – мокрое пятно будет. Меня вот расстрелять за убивство грозились – пронесло, а я и этому рад – живой. Вон, солнышко светит, птички поют, люди грызутся – весело, вольно. Тайгу валю – и то хорошо. А чем бы я на воле занимался? Тоже тайгу бы валил, потому что я с детства, по батьке моему, лесоруб. И какая, ответь мне, разница?

– Эх, Ваня, сам себе я не виноватый. А люди? Людям не объяснишь – будут в харю тыкать: ты такой, да ты сякой. Нет, Ваня, не смогу я дома больше жить, уеду куда-нибудь к чёртовой матери.

– Куда ты уедешь?

– Да хоть на Камчатку. Там хоть и зверья больше, да они ласковее и справедливее людей. Если зверь загрызть тебя хочет, так понятно почему – голодный. А если он сыт, так стороной обходит. А люди… Люди – это твари поганые.

Иван вздохнул и протянул:

– Страсти.

– Чего страсти?

– Людей страсти губят, – пояснил Курягин. – У зверья этого нет. У них гон прошёл – и всё. – Иван оживился. – Я тебе вот что скажу: если надумаешь перебираться, поезжай на мою родину, на Волгу. Там хоть и нет таких лесов, как в тайге, но работа найдётся. В леспромхозе, где я работал, хороший директор, душа-человек, Виктор Семёнович. А ты лесовозчик вон какой опытный, по полторы нормы даёшь, у тебя за это одни поощрения. Да он тебя целовать будет. У тебя свой дом или что?

– Да какое там! Тоже две комнаты в бараке. Ведь под целинников тогда строили – времянки. Целину распахали, освоили, так сказать, а про жильё потом забыли. Правда, и школа, и детсад, и больница есть. А с жильём хреново.

– Ну, вот, чего тебе терять! – воскликнул Иван. – Как говорится, сбросил одни лапти, обул другие. Поезжай а ты.

– А жить, жить где? Я ж не один, у меня ещё четверо.

– С жильём проблемы не будет, Ефим. На нижнем складе бараки есть, а рабочих всегда не хватает. Если там жилья не найдётся, так на кордоне точно есть. А потом обживёшься, свой дом срубишь. Несколько лет поработаешь – и срубишь. Хочешь, письмо ему напишу? Он, Виктор Семёнович-то, меня уважал. Если за тебя попрошу, так будь спок! Ну, что писать письмо?

– Да ещё неизвестно, будет ли мне амнистия или нет. Да и Галина… Посоветоваться с ней надо.

– Как не быть амнистии. Это уж точно будет. Говорят, хозяин и списки уже в управление лагерей отправил. Там и твоя фамилия есть. Будь спок, готовься.

А что, и верно – долго ли русскому мужику лапти переобуть. Написал жене письмо: так, мол, и так, согласна ли на такое переустройство в жизни. Галина после недолгого раздумья согласилась, правда, поставила условие, что он устроится сначала сам, подыщет работу ей, а потом уж и они приедут. А то, мол, приедешь на голое место – не в палатке же жить.

Ефим освободился к зиме и сразу махнул на Волгу, в леспромхоз. Директор, Виктор Семёнович, и правда, встретил его с распростёртой душой, по-русски. Посидели за столом, выпили, чтобы душеньками поздороваться, чтобы, значит, сблизиться, узнать поближе друг дружку. Благо, было, что вспомнить. Виктор Семёнович тоже три года на войне отбухал, в артиллерии. Ногу ему в коленке перебило, хромал. Расспросил Ефима, что да как. Тот рассказал ему всё, как на духу выложил. А в конце разговора добавил:

– Вот и выходит, что я теперь и не фронтовик совсем, вроде, и не воевал. Даже награды, суки, отобрали.

– Да разве дело в наградах, Ефим Егорович, – возразил директор. – Дураки они.

– Кто?

– Кто-кто! Правительство, конечно. Одно дело – гражданская жизнь, война с немцем – это другое. Разве можно сваливать всё в одну кучу. Ну, нарушил человек закон, вольно или невольно это совершил, а награды-то причём. Нет, видно, хотели побольнее человеку сделать: вот, мол, тебе, а если ты ещё раз маху дашь, то и в слизняка превратим. Дураки! А у нас, брат, с тобой, как ни крути, ни разглядывай, две жизни: одна фронтовая, другая гражданская. Войну из души с наградами не вытряхнешь. Даже народ, и тот, когда что-то вспоминает, говорит: вот это до войны было, вот это в войну случилось, а вот это уже после войны. Война, это рубеж в жизни. Одни его взяли, другие – нет, – рассуждал Виктор Семёнович. – Вот ты думаешь, у нас с тобой только война общая. А вот и не так: – я тоже три года в зоне отсидел.

– Да что вы! И за что же?

– А хрен его знает, до сих пор и сам не знаю, за что. Уже после войны вспомнили, что наша дивизия в сорок втором в окружении была. Да, было такое дело. Но мы ведь тогда вырвались из кольца, к своим вернулись. Правда, нас не так много осталось, но ведь выжили же и вернулись. Потаскали нас тогда особисты, потаскали, допрашивали, записывали каждое слово. Потом всё же отпустили – видно, воевать было некому. А командира нашего полка отстранили от командования. Что с ним потом стало, до сих пор не знаю.

– А что же с вами-то после войны?

– Что. Вот то. Однажды пришли ко мне и давай выпытывать: «Было такое?» Было, говорю. Меня под ручки – и в тюрьму. Слава богу, Сталин сдох. По амнистии меня выпустили, а то бы все десять лет на зоне так и провёл.

Ефим про себя усмехнулся, вспомнив свои послевоенные мытарства: «Не ты один, Виктор Семёнович».


3

Председатель поселения Хеттэ только что вернулся из соседней деревни, где порвался газопровод, проходящий через речушку: обвалился берег, и трубу переломило. Пока приехали газовики, пока перекрыли газопровод, пока латали – целый день пролетел. А тут ещё пенсионер пришёл, Фёдор Терентьевич, который прождал его полдня. Сидит на стуле, мнёт шапку, через толстые линзы очков вглядывается в председателя, словно хочет что-то рассмотреть на его лице.

– Ну, что вам, Фёдор Терентьич?

– Христаради, помогите, Виктор Герасимыч! Крышу-то нам подлатали, спаси вас Христос, теперь не проливает, а вот соседка наша, Дашка, курва, все помои в наш огород сливает. Да ещё смеётся: мол, это удобрения…

– А почему вы ко мне, а не к участковому обращаетесь?

Страдалец прижал руки вместе с шапкой к груди:

– Да мы обращались, но он нас слушать не хочет: мол, сами разбирайтесь. А как разбираться, мы слабые старики, а она, курва, вон какая кобыла, на ней штаны, как танковый чехол. Уж мы с ней…

Телефонный звонок прервал жалобщика.

– Да, слушаю, – ответил Виктор Герасимович, сняв трубку с аппарата.

Снова из района, из Совета ветеранов войны:

– Вы что же не отвечаете, Виктор Герасимыч? Как там насчёт участников битвы под Москвой? Вы нам важное патриотическое мероприятие срываете. К нам сам губернатор обещался приехать, как мы будем выглядеть, по-вашему.

– Погодите, погодите, Геннадий Фёдорович, да что вы на нас так жмёте, – оправдывался председатель. – Я зондировал этот вопрос. У нас не только москвичей, вообще фронтовиков не осталось.

В трубке долгое молчание, затем растерянный вопрос:

– Как так?

– А так, вообще не осталось. – И Виктор Герасимович стал перечислять пофамильно, куда делись последние фронтовики их поселения.

А председатель Совета ветеранов всё спрашивал:

– Как же так? А Тумаков? Мы с ним в этом году, весной, встречались.

Председателю снова пришлось повторять. На том конце провода долго молчали. Потом раздалось:

– Вот это да. И что же делать?

Хеттэ ответил:

– Так и объясните, тут уж ничего не поделаешь – вымирают фронтовики. Мы всё думаем, что они, и вы, конечно, Геннадий Фёдорович, – дай вам бог здоровья —вечные, а она, жизнь, вон как распоряжается.

На том конце молча положили трубку. Фёдор Терентьевич спросил:

– А чо это вы про фронтовиков-то?

Виктор Герасимович коротко объяснил.

Нефёд Терентьевич, забыв про Дашку-курву, оживился:

– Э, Виктор Герасимыч, нашёл, чему печалиться. Мы, старики, почитай, все фронтовики. В войну все пахали на победу так, что спин не разгибали. А бабы! Вот уж кто настоящие фронтовики! Как тогда писали-то: всё для фронта, всё для победы. Вот оно как. Они, почитай, и дома-то не бывали: то в поле, то на лесозаготовках, то шпалы ворочали, старухи и те носки да варежки вязали, портянки кроили, шинели, шапки шили. Даже мы, мелкота, без дела не сидели. Летом на сеялках, на жнейках, лобогрейками назывались, стояли, на конных грабках сено и солому сгребали, в конюшнях с лошадьми управлялись, колоски собирали. Да ещё учились. – Терентьич помялся, улыбнулся. – Грешен, и подворовывали. А как без воровства, без этого паскудного дела тогда никак было не прожить. Картовку, морковку, свеклу, репу после вспашки собирали. А уж турнепс или свекла у нас вместо сахара шли. Объездчики нам кнутами спины да задницы грели, а мы всё равно шли – жрать-то хочется. – Старик спохватился: – Да, а как же с Дашкой-то, с соседкой нашей, а? Надо на неё управу какую-то найти. Вы уж постращайте её, что ли, Виктор Герасимыч.

Слова Нефёда Терентьевича доходили до слуха поселкового главы, словно сквозь туман. Он вспомнил своего отца, полкового разведчика, грудь которого была увешана орденами. С тремя ранениями и двенадцатью так и не вынутыми осколками он работал наравне со всеми, о войне вспоминать не хотел, по всякому сторонился этих воспоминаний. Мать чувствовала, что он что-то держит в себе, мучается, мается, кричит во сне благим голосом. А перед смертью, которую он, проклятую, почуял заранее, отец разоткровенничался. Выпив стакан самогонки, он тихо, словно боясь вспугнуть свои воспоминания, рассказывал матери: «Настя, душа моя болит. Видно, не вылечить её уже. Всё хужее и хужее мне». – «А ты расскажи, расскажи, Гера, может, легче станет», – упрашивала мать. – «Ладно, слушай, может, и взаправду полегчает. Как-то, уже на территории Польши, ходили мы в разведку. Что разведке надо: дислокацию противника пронюхать да „языка“ хорошего взять. Дня три по тылам немцев ходили. И как-то так получилось, что мы снова с нашего фронта опять на передовую немцев нарвались. Мы-то думали, что мы уже к своим возвращаемся, успокоились. И вдруг прямо перед нами окопы – немецкие. Нас заметили, а не стреляют. Странно. И вдруг встают из окопов человек десять-пятнадцать, с автоматами – и на нас. Да немцы-то какие-то мелкие, орут чего-то, как пьяные, стреляют. Мы, конечно, отстреливаться, отползаем, нам никакой выгоды нет в бой ввязываться – нам к своим во что бы то ни стало вернуться надо. В общем, покрошили мы всех. У нас один убитый, татарин Феткулла Фахрутдинов, и двое раненых. На мне хоть бы царапина. Тут наши подмогли – видать, поняли, что нам туго. А когда рассматривать этих немцев стали, батюшки! Да ведь это же дети совсем, лет по четырнадцать-пятнадцать. А среди них две девчонки, одна даже беременная. А на руках у них номера. Двое ещё живых было, они и рассказали, что их немцы взяли из соседнего концлагеря, накормили, напоили, оружие дали и сказали, что если они постреляют, то отпустят домой».

Отец тогда надолго замолчал. Мать ему ещё самогону подлила, успокаивать стала: «Да что ж ты переживаешь – война ведь». А отец как заорёт: «Наши, наши это ребятишки были – русские! Понимаешь ты это? Выходит, я своих пострелял. Фашисты, гады, как заслон их использовали!» Тогда восьмилетний сын Витя слышал этот рассказ отца. А через два месяца отец угас – тихо, как и жил.

Оторвавшись от воспоминаний, Виктор Герасимович прошептал:

– Да, фронтовики. Разные они бывают.

Нефёд Терентьевич навострил уши:

– Фронтовики-то? Конечно, разные. Вот, я помню, в сороковых, не то в начале пятидесятых годов, к нам приехала семья хохлов. Домишко старый купили и жили. Так, хозяин-то тоже себя за фронтовика выдавал, даже медалью хвастался. А потом за ним пришли и в район отвезли.

– За что же его? – заинтересовался Виктор Герасимович.

– Так, предателем оказался или полицаем – точно уж не помню. Осудили его. Да, вот вспомнил, – оживился старик. – Кто-то мне говорил, что на третьем кордоне живёт какой-то старик, одинокий, слух идёт, что он тоже как будто воевал. Правда, сам не признаётся. Да о нём никто ничего толком не знает – так, сплетни бабские.

– Интересно, – оживился и Виктор Герасимович. – А почему не признаётся? Насколько я знаю, есть старики, которые и пороху не нюхали, а тоже всякими правдами и неправдами хотят во фронтовики записаться, чтобы льготы и жильё бесплатное получить.

– Да откуда я знаю. Может, тоже прощелыга какой или полицай бывший. Говорят, что и сидел. Ведь мне уже под восемьдесят подкатывает, я в тридцатом родился, а старику этому, если он на фронте побывал, уже под девяносто должно быть.

– А как он к нам попал, откуда приехал?

Терентьевич замахал руками:

– Не знаю, ничего не знаю. – Он покрутил пальцами возле волосатого уха. – Бабы болтают. А откуда они про это знают? Известно, что у баб вместо титек да задних половинок тоже, будто, уши приделаны. А устроил на кордон этого старика будто бывший директор леспромхоза, который давно развалился. Правда, он три или четыре года назад, как помер.

– Интересно, очень интересно. Надо бы заглянуть на этот кордон, я там еще ни разу не был. – Виктор Герасимович вынул из стола папку, полистал её. – Так. Живут там семь человек. Игнашкины, Трухины, Шереметьев. Обязательно надо заглянуть.

– Так, вы поможете мне, Виктор Герасимыч? – напомнил Терентьич.

– Насчёт чего?

– Да с соседкой нашей, курвой. Вы уж постращайте её, чтобы она помои на наш огород не сливала.

– Ладно, ладно, поговорю. Вы идите.

Придя домой, за щами Виктор рассказал жене про проблему с фронтовиками. И пожаловался:

– Вот, скоро праздник Победы, а его и встречать не с кем – вымирают фронтовики. Ну, какой без них праздник.

Та фыркнула:

– Народ давно подметил: пока есть к чему присосаться, будут и комары.

– Ты о чём это?

– А о том. Блокадники, дети войны, узники лагерей, те, кто под оккупацией был – всем им положены льготы. Я, конечно, понимаю – настрадались люди, страху натерпелись – пусть получают. Но ведь к ним примазывается всякая шелупонь.

– Откуда ты знаешь?

– Телик смотрю, газеты читаю. Это тебе всё некогда, вот и не знаешь ничего. Вот тут недавно по телику показывали. Получал один старик льготы, пенсию фронтовую, даже новую квартиру бесплатно от государства получить успел. А когда какой-то дотошный журналист копнул глубже, оказывается, он вовсе и не фронтовик.

Виктор Герасимович оторвался от лапши:

– Как это может быть?

– Эх, каким был ты наивным, таким и остался! – укорила жена. – «Как, как?» Когда-то он не то в сельсовете, не то в райисполкоме работал, справил себе липовый документ – что будто участвовал в боевых действиях на фронте. Даже медали себе на рынке купил, на разные собрания и торжества в честь праздника Победы ходил. Тут-то его, миленького, и прижучили через газету. Так, он червём извивался, чтобы фронтовую пенсию, льготы да квартиру не потерять. Конечно, кто же от такого жирного куска просто так отказывается!

На страницу:
2 из 4