![Пролог (сборник)](/covers_330/18083820.jpg)
Полная версия
Пролог (сборник)
![](/img/18083820/cover.jpg)
Эдуард Веркин
Пролог
© Веркин Э., 2016
© Оформление. ООО «Издательство «Эксмо», 2016
Эдуард Веркин. Пролог
Повесть
Глава 1. Август
Я помню, словно это было вчера, как, тяжело ступая, он дотащился до старой дурной сосны, оперся на нее плечом, вздохнул и сел устало на землю. У него дрожали руки, он достал из ранца удивительную мягкую бутылку и стал пить и, выпив до половины, замер, словно прислушиваясь к себе, проверяя – правильно ли расходится по внутренностям вода? Потом втянул голову в плечи и остался сидеть, совсем как замерзшая чайка.
Я шепнул Хвосту, что путник, наверное, просто уснул, и предложил не терять времени и идти на Зыбкий Берег искать черемшу – за ней мы, собственно, тогда и отправились. Но Хвост возразил, Хвост сказал, что сейчас незнакомец, может, и уснул, но скоро он наверняка уснет вкрутую, то есть с концами.
– Вид-то у него мертвецкий. – Хвост здраво указал пальцем. – Совсем мертвецкий, не видишь разве?
После чего предложил подождать. Черемша все равно от нас никуда не убежит, а оставлять бесхозного мертвяка глупо и расточительно. Во-первых, его может найти Кошкин с братьями. Во-вторых, его может найти староста Николай, он тут часто ходит на свою смолокурку. В-третьих, волки. Уж кто-кто, а волки на мертвечинку падки, им только дай учуять – сразу прибегут. В любом случае мертвец достанется им, а не нам. А этого допускать категорически нельзя, потому что мертвец – ресурс ценнейший. Взять хотя бы ботинки…
– Ты посмотри, какие это чудесные ботинки! Ты посмотри, какая подошва! В таких ботинках можно ходить всю жизнь! А когда ты тоже умрешь, твои наследники будут биться за них…
Не на жизнь, а на смерть. Над твоим бездыханным телом. Ботинки действительно были хороши, в Высольках таких ни у кого нет, разве что у старосты Николая, да и то он в них выходил только по праздникам, на день Огня, на Стожары, а так как все, в лаптях. Он хоть и староста, а тоже лапотник.
– А перевязь? Где ты встретишь такую перевязь? У самого заседателя нет такой перевязи! Когда он приходил в прошлом году пересчитывать людишек – он приходил в обычном ремне, как всякий, а тут…
И перевязь была хороша, что тут спорить? Но больше всего Хвосту нравился, конечно, топор. Небольшой топорик на длинной, дольше локтя, тонкой рукояти. Думаю, метательный топор, из старых, и металл тусклый, и видно, что непростой, булат или даже табан. Правда, про топор Хвост мне ничего не сказал, собирался его забрать потихоньку, чтобы делить не пришлось.
– Мне топор нравится, – сказал я. – Хороший топор.
– Топор? А, какой же это топор, это клевец, – тут же презрительно сказал Хвост, и я понял, что топор и ему тоже показался. – Бесполезный предмет, таким волка не убить. Ты лучше на ранец его погляди. Я такого и не видал никогда…
Ранец отличный. И в ранце, наверное, тоже много полезного.
Хвост тут же напомнил, что в прошлом году старик Шишкин вот так же пошел в лес, нашел мертвеца – показывать никому не стал, он же не дурак, а в сумке у мертвеца раз – и дюжина серебряных ложек. И теперь все Шишкины едят настоящими ложками, более того, две ложки обменяли на козу, и теперь теми ложками, которые на козу не обменяли, хлебают молочный суп из молока обменянной козы.
– У них сейчас сыр да шаньги, а ты как недорезанный черемшу солишь. Так всю жизнь мимо и простоишь…
Хвост тут же рассказал про своего троюродного брата, который живет в Забоеве и уже не просто так человек. Там, в Забоеве, есть такая дорога, по которой на ярмарку обозы идут, а перед мостом через Синий овраг выросла как раз прокудливая осина. И вот на той осине каждую неделю кто-то да удавится. То коробейник, то костомол, а то и торговец какой случается. Так вот брат Хвоста невдалеке там всегда сидит на лабазе и этих удавленников караулит. И уже имеет с этого свой задел, невзирая на возраст.
Убедил меня Хвост, уселись мы в кустах и подождали некоторое время.
Сначала Хвост смирно держался, потом у меня соль стал выпрашивать. Соль ему давать опасно, он от нее как лось – дуреет. В прошлый раз вот тоже у меня соли выклянчил, я ему дал мешочек, так он щепотями начал есть, оторваться не мог. Я его, конечно, остановил, но поздно и не сразу. Неделю потом Хвост ходил опухший, без глаз совсем. Так что соли я ему не дал. Но Хвост не унимался, сломал веточку с ивы, размочалил ее и размочил во фляге, после чего уговорил меня эту веточку сунуть в соляной кисет. Соль налипла на палочку, и Хвост стал ее жевать. Свою соль всегда бережет, никогда не достает, хотя у самого на шее кисет. Жадный, как все Хвостовы. Старший брат Хвоста такой жадный, что ходит по дворам, выпрашивает рыбью чешую, варит из нее моментальный клей, а потом снова ходит по дворам и этот самый клей продает обратно. Семейное это у них, от Высолек до Кологрива Хвостовы самые жадные люди на свете. Вот если сказать какому-нибудь Хвостову, что в Кологриве кто-то выкинул старые прелые лапти, то он сразу побежит за этими лаптями, выпучив глаза, и про волков не вспомнит.
Путник сидел под деревом недвижим и на самом деле походил на покойника. Лицо у него опять же покойницкого цвета, синее и попятнело даже сбоку, да и челюсть отвалилась.
Подождали мы некоторое время, а потом Хвостов и говорит:
– Чего ждать, пойдем, уже все, остывает. Оттащим его в овраг. Куртку разденем и разыграем, остальное поделим, а самого закопаем по-человечески, он нам еще спасибо скажет.
– Как это?
– Просто. Его скоро волки начнут глодать, растащат по костям, и непонятно где что валяться станет, а так хорошо ему будет лежать, культурно, в одном месте. Я как раз свежий выворотень знаю. Давай, полезли.
– Полезли…
Но лезть никуда мы не спешили, потому что не могли разобрать, кому лезть первым. Некоторое время мы выясняли это обстоятельство, однако совсем не выяснили и полезли вместе.
Незнакомец все сидел у сосны, приложившись к ней затылком и совсем не двигаясь, так что по его телу и даже по лицу уже успели проложить дорогу черные муравьи.
– Говорю же, усоп давно, – сказал Хвостов. – Ты бери за правую ногу, я за левую – и потащим, верное дело…
Я сомневался, что получится утащить. Покойники все тяжелеют, особенно такие вот старые. Пока живой, все скачет, а как помрет, так и не сдвинуть. Да и мы с Хвостом не силачи.
Приближались мы к мертвецу медленно, это и понятно. Про мертвецов слухи разные ходили нехорошие, и давно уже ходили. Поговаривали, что пошаливать стали мертвецы, безобразничать. Вон, в Ворожеве завелся такой, у них овса два клина посеяли, так этот мертвец все и выкатал. Как стемнеет, так он идет в поле, на бок ляжет – и туда-сюда катается, то кругами, то восьмеркой, овес не ест, только портит.
А то еще привязываются в окна смотреть. Приходят ночью или чаще под утро и смотрят, смотрят. А от этого сны совсем печальные снятся. Ладно бы к своим приходили, а то к кому попало лезут. Этот тоже будет бродить, если не закопать его хорошенько. А лучше и правда его под корень заделать, так надежнее.
Заходили на мертвеца справа, чтобы быстро убежать. Когда мы к нему уже почти совсем приблизились, он пошевелил ногой.
Я сразу развернулся, но Хвост зашептал, что это такие конвульсии, жизнь еще не совсем его покинула. Но когда мертвец открыл глаза, я уже понял, что это совсем не конвульсии. Мертвец оказался немножечко живым.
Хвост тут же побежал, а я околел. Вдруг такой страх навалился, что не бежалось совсем.
Мертвец почувствовал муравьев на щеке, смахнул их, обругал природу-матушку, а потом меня заметил.
Он был в очках. Только не в увеличительных, как, например, у старосты Николая, а в зеленых, чтобы солнце глаза не натирало.
– Ты что, солевар? – спросил вдруг путник.
Я сначала удивился, но сразу понял, что ничего удивительного тут нет – солевара легко опознать по съеденным ногтям и просоленному лицу. Но слишком уж он быстро меня узнал, только посмотрел и сразу сделал правильные выводы.
Тут мне в голову прилетела шишка, запущенная Хвостовым, я очнулся и побежал, и Хвост тоже побежал, а остановились мы только на берегу реки у мостика.
– Ты что, не понял, кто это был? – спросил Хвост, дыша.
– А что тут понимать? Бродяга. Игольник, наверное. А может, пуговичник. Или точильщик. Идет в Кологрив на ярмарку, вот и все.
Хвост только рассмеялся.
– Пуговичник… – усмехнулся он. – Точильщик. Еще скажи фуфлыжник.
– Может, и фуфлыжник, кто его разберет?
На фуфлыжника незнакомец, кстати, вполне походил. Скоро в Кологриве осенняя ярмарка, фуфлыжники ярмарки любят, собираются со всех сторон. Некоторые на самом деле фуфлыги пекут, а обычно так просто послоняться собираются.
– А пузырек? – спросил Хвост. – Разве ты не увидел у него на шее пузырек?
Я пузырек совсем не заметил. Вернее, заметил, но подумал, что это не пузырек, а волкобой. Запасной волкобой. Один за пояс заткнут, а другой на шее болтается. Волкобои часто в волках застревают, и тут надо ловко ножом застрявший срезать и на рукоять запасной намотать.
– Но это не пузырек, – прошептал Хвостов, – это…
Хвост огляделся, проверяя – нет ли тут поблизости кого ненужного.
– Это чернильница, – сообщил Хвостов.
– Чернильница? – не понял я. – Зачем пуговичнику чернильница?
– Так это не пуговичник вовсе, – еле слышно сказал Хвостов. – Это грамотей!
Грамотей.
– Точно говорю – грамотей, – повторил Хвост. – На шее чернильница. Глаза красные, как у кровопийцы. Костыль…
– А костыль-то при чем? – не понял я.
– Грамотеи всю жизнь за столом сидят, – объяснил он. – От этого ноги искривляются – вот они и с костылями. Грамотей-грамотей, точно говорю. Носитель культуры.
– Что?
– Что-что, носитель. Культура, знаешь, что такое? – сказал Хвост с превосходством.
Его отец несколько раз был в Кологриве, так что мне тут спорить нечего было, в культуре Хвост наверняка разбирался лучше моего.
– Культура – это дело, – сказал Хвост. – Помнишь, гусельник приходил? Как забряцает на гуслях, так все бабы ревут, как белухи. Во тебе культура! А грамотей гусельника куда как завиднее.
– Ладно, грамотей так грамотей, – согласился я. – Хотя и зачем нам грамотей?
– Как зачем, понятно же! Ты вспомни, как позапрошлым летом было? Как время овес убирать – так сразу и дождь. Овес и пожух. Все лето овес спеет-спеет, а потом дождь, как это?
Я вспомнил. Правда ведь, по делу говорит Хвост, в позапрошлом году дождь не останавливался. Все в склизь размокло, овес и пожух, и погнил, а тот, что не сгнил, медведи съели.
– И в прошлом году хлябалось, – напомнил Хвост. – Еще сильнее. Как пошло лить, так только с морозами и остановилось. Ни толокна, ни отрубей. А?
– Мало ли погода какая? – сказал я. – Такое вот невезенье… В других местах тоже погода шалит. Может, ведьма…
– Какая еще ведьма? Ведьмы там, далеко, на болотах, чего ей у нас делать?
Я не знал. Но погода плохая. Дожди. И овес да, гниет.
– Николай уже давно хотел грамотея вызвать, – сообщил Хвост. – А грамотей как пропишет – так и будет, все знают. Только мало их осталось совсем, отец говорит, что он только одного и видел за всю жизнь, когда в Кологриве был. Это ведьма в каждой берлоге сидит, а грамотей на дороге нечасто валяется.
Про грамотеев я, конечно, слышал. Были раньше такие, умели не только читать, но и писать. И не просто писать, а вроде как даже прописывать. И ходили эти грамотеи по миру, по дорогам и местечкам, по большим селам, по заимкам разным, а если кому надо было что прописать – то и прописывали. Кому удачу в охоте, кому грибы чтобы подземные искались, кому пчел в правильную сторону надоумить, мало ли? Но потом как-то извелись, грамотеи в смысле. Не совсем под корень, но стало их немного, так что люди уже и сомневались даже – есть ли они вовсе.
Я тоже сомневался.
– Грамотей-грамотей, – заверил Хвост. – Брат мне говорил, что грамотей через неделю придет, а он уже, оказывается, здесь.
– А что в деревню не идет?
– Не знаю. Присматривается.
– Это как?
– Мертвым прикинулся, сидит, смотрит, как тут дела. Ладно, пусть сидит, пойдем черемшу собирать.
И мы отправились собирать черемшу на Зыбкий Берег.
Вернулись в деревню уже совсем к вечеру. Хвост побежал к себе, а я к себе, на край. Черемши набрал много, пестер с верхом, а пестер с меня самого ростом, еле дотащил.
Матушка обрадовалась, поздняя черемша тоже не каждый ведь год случается, а тут столько, и тут же стала черемшу разбирать, листья в одну корзину, стебли в бочку. Листья потом в хлеб можно, а стебли простоят всю зиму, и если совсем голодно будет, то черемша выручит. Конечно, зиму доходить на черемше – дело невеселое и худое, но лучше на черемше, чем на лебеде, это всем известно.
Я хотел попить чаю, но матушка велела мне готовить тузлук, чтобы засолить черемшу, пока она не подвяла. Готовить соляной раствор я не люблю, как и вообще возиться с солью. Потому что я на самом деле солевар, я собираю солевой раствор, жарю его на сковороде, соль собираю в мешок, тащу домой, размалываю в мельнице. А тузлук это обратно – готовую соль разбавлять водой, причем непременно холодной, солят ведь только холодной, что груздь, что черемшу, это только в Забоеве солят горячей водой, так они там все ненормальные. Получается солевая бесконечность какая-то, но черемшу надо на самом деле солить.
Стал готовить тузлук. Соль в воде не хотела расступаться, и мне пришлось долго ворочать черпаком, устраивая в кадке вьюны и волны.
На суету с печи показался Тощан. День жаркий был, к вечеру в избе разогрелось, а Тощану все равно холодно, в валенках, в проеденной цигейке, животом урчит, глазом сверкает, как увидел черемшу, так и потянулся, слюной обливаясь. И урчать стал громче, точно не урчал, а разговаривал. Ну, мать его быстро по рукам стукнула, нельзя ему черемшу есть сырую, надо запарить, засолить, а то последние кишки завернутся. Тощан заплакал и полез обратно на печь, а там стал плакать уже громче и жалобней, как только он умел, а чтобы сильнее пробирало, скрипел гвоздем по старому изразцу, отчего получались удивительные звуки.
Матушка скоро эти звуки перестала терпеть и велела Тощану молчать. Он замолчал, но скрипеть не перестал, правда, не с таким старанием, а как мышь совсем, потихоньку. Я предложил матушке залезть на печь и немного Тощана побить, но она только рукой махнула, сказала, что бить его уже нельзя, можно совсем дух вышибить. Сказала, что она сама его с утра крепко крапивой высечет – и наказание, и для здоровья полезно. Но Тощан не очень испугался, он знал, что всю окрестную крапиву мы уже на него давно потратили, а за другой идти далеко, к опушке, никто вечером к лесу совсем не пойдет.
Матушка стала Тощана поносить и обещать ему всякие кары, но тут заявился староста Николай с просьбой.
Староста сказал, что для грамотея он старую ригу поправляет, а пока пусть он у нас переночует, всего одну ночевку. Матушка со старостой спорить не стала, согласилась – Николай человек вредный, лучше с ним не спорить, и вечером к нам явился уже сам грамотей.
От него пахло дымом и вкусным жареным луком, матушка предложила ему каши из толченых корней, и грамотей, несмотря на сытый вид, не отказался. Он вообще держался с достоинством, двигался не спеша, а вокруг смотрел как бы поверх, не задерживаясь взглядом, как будто он находился сильно сверху.
Грамотей устроился за столом и стал есть. Ел он интересно – медленно, равнодушно, с отвращением, так у нас никто есть не умеет. Он ел, а мы все смотрели, первый раз видели, как ест носитель культуры, обстоятельно, с достоинством.
Продолжалось это долго, так что матушка два раза успела ему в миску добавить каши, грамотей принял это как должное, и снова ел и ел, и полведра каши съел, наверное, и только потом ложкой по столу стукнул и разрешил подать себе травяного отвара.
После третьей кружки настроение у грамотея улучшилось, он вытянул ноги и стал похваляться. Сначала достал из ранца рубаху, потряс ею и сказал, что эту рубаху ему дали за отписку одной старухи в Ежовке, старуха померла и завещала, чтобы ее перед смертью вписали в родовую книгу. Грамотей, конечно, вписал старушку, за что благодарные родственники заплатили ему рубашкой.
После этого грамотей сообщил, что прошлым летом он съел полмешка картошки. Да-да, полмешка. Насладившись нашим удивлением, грамотей повторил про полмешка, добавив, что это он сделал за две недели. А эти полмешка ему выдали за то, что он избавил от бессонницы мать одного зажиточного землепашца. Несчастная женщина утратила сон после того, как к ней во сне стал являться Черный Федор и смущать предложениями продать свою душу за сахарную голову. Грамотей отписал ее за два месяца, сочинив новеллу «Овцы, овцы, овцы», причем очень успешно все получилось – после ежевечернего зачитывания этого рассказа поселянка не только вернула сон, но и стала немного предсказывать будущее.
А весной он в Кологриве отписал заседательского сыночка от заикания, и теперь юный заседатель не просто разговаривает как новенький, но еще и песни поет.
Матушка стала спрашивать: как там везде обстоит? В других местах? Все как у нас – волки, дождик, мокрицы, невыносимость, серые туманы?
Грамотей отвечал, что в других местах все так же и гораздо хуже. В Забоеве свирепствует лишай, а Кологрив, как всегда, каждый год выгорает, а что до Макарьева, так там змеи да ядовитые лягушки да по вечерам из горы выходит прозрачный мужик с синими руками, и как кого увидит, так и все, смерть. И везде оно так и есть, мреть, поток, разорение. Волки, непогода, саранча да спорынья, ядовитые болота да кровавый понос, и нет ему предела.
Матушка вздыхала и спрашивала: правда ли, что на севере до сих пор дожди поганские идут – то из лягушек, то из чешуи жгучей, а то и из пены красной? Вот попадет такая пена кому на шею, так и проест всего насквозь. А спрятаться никак. Правда?
Грамотей отвечал, что про пену правда, случается такое. И лягушки тоже падают, только есть их совсем нельзя, потому что они из воды ядовитой и сами тоже сильно ядовитые, сколько ни вари – не вываришь. Потому что к северу и к западу лежат во тьме грязные земли, туда никак не стоит ходить, там не только вода, сам воздух там как сильный щелок, земля как известь, а люди уж и не люди, а псоглавцы да волколаки сплошные, тьфу на них. Оттуда, с тех земель, до сих пор выходит все безобразие, и мор, и хлад, и глад, и сам себе не рад. Что раньше с этим как-то еще боролись, а теперь уж и сил нет никаких, уже ни рогаток не ставят, ни засечных линий, ни колючей проволоки. Так что верно сказано, мир доживает последние дни.
Тощан кинул в грамотея сушеной мышью, а матушка спросила, сколько же стоит прописать себе чего? Счастья, например. Грамотей ответил, что счастье – понятие абстрактное, его прописать нельзя, грамотеи занимаются более приземленными вещами. Вот если икота, или ипохондрия кого одолела, или ползучки в избе поселились, или чтобы лошадь купить исправную – это пожалуйста, сколько угодно. Погоду опять же. Со счастьем никак. Вот вы сами чем тут живете?
Матушка рассказала и про скважину, и про дрова, и про сковородку, соль, одним словом, жарим да мелем, этим и живы. Грамотей вздохнул и сказал, что соль это хорошо, он уже раньше прописывал помощь одному солевару – чтобы раствор стал гуще, а вывар больше, нам он тоже этих преимуществ пропишет, только вот отдохнет немного, полчасика.
Правда, в тот вечер так ничего и не прописал, потому что уснул за столом, как сидел, так и уснул, голова уперлась, а руки остались стоять. Я не стал дожидаться, пока он проснется, полез на печь и попытался уснуть. Но от впечатлений не получалось, к тому же отчего-то в моей голове все крутился и крутился рассказ «Овцы, овцы, овцы».
Я плохо представлял, что грамотей называет рассказом, но сам этот рассказ мне отчего-то неплохо представлялся. Там один человек всю жизнь хотел завести себе овцу для того, чтобы периодически ее стричь, а из шерсти вязать носки и рукавицы. Он всю жизнь собирал средства для приобретения овцы, отказывал себе во всем и потом, уже под старость лет, ее все-таки купил. И вот он взял ножницы и собрался постричь овцу, но тут овца пустила его копытом в лоб и неосторожно убила. Как-то так мне представилось. Не знаю, как такой рассказ мог усыпить жену землепашца?
А проснулся я уже от крика. Мой брат Тощан устроил грамотею мышьяк. Он и мне пару раз мышьяк устраивал, до тех пор, пока я его хорошенько не проучил.
Надо признать, что мышьяк штука пренеприятная, а мой брат готовил его хорошо. Для начала надо устроить так, чтобы человек перевернулся на спину. Это несложно, Тощан проделывал это с помощью воды, достаточно немного намочить человека, и он начинает ворочаться и рано или поздно перекладывается на спину. Дальше уж совсем легко. Тощан действовал так – рассыпал на спящем крупу и крошки, а сам прятался подальше. Через некоторое время человек, открыв глаза, обнаруживал на себе множество резвящихся мышей и громко кричал.
Грамотей тоже закричал, все-таки человек. Мыши прысканули в стороны, а грамотей упал на пол. Он лежал на спине и пытался подняться, но это было нелегко – колени у грамотея болели и опираться на них не получалось, он барахтался на полу, а Тощан хохотал на печке, стучал пяткой в стену.
Я устремился к грамотею на помощь, но он взглянул на меня с видимым бешенством и продолжил подниматься сам, опираясь на костыль одной рукой и цепляясь за стену другой.
Тощану скучно, он всегда на печи да в избе, и только в самый жаркий и сухой день выпускаем его немного посидеть на улице. Ему сырой воздух вреден, от него у Тощана крепчает кашель, а если он дома, то вроде ничего. Соль опять же помогает. Но Тощану скучно. Вот он себе занятий и находит. То ящериц ловит, то сверчка натаскивает, но в основном по мышиному делу, конечно. За время сидения в избе он стал настоящим мышиным повелителем. Когда ему было нечего делать – а ему почти всегда было нечего делать, – он устраивал мышиные войны. Выманивал из подвала диких мышей свистком, сделанным из тростины, а потом обрушивал на них ярость своих мышей, прикормленных. Надо сказать, что мыши бились отчаянно, причем очень скоро в их рядах определились выдающиеся бойцы, настоящие мышиные волки. Их Тощан кормил дополнительно и натаскивал в специальных колесах.
Грамотей все-таки поднялся на ноги, посмотрел на меня и на Тощана с ненавистью. Но появилась матушка. Она стала предлагать грамотею ореховую похлебку, но он не стал у нас задерживаться и убрался, потому что Тощан слишком зловеще покашливал на печи.
А я спросил у грамотея перед уходом, про что был рассказ «Овцы, овцы, овцы». Грамотей явно хотел меня обругать, но потом признался, что это был не простой рассказ, а экспериментальный. Я не понял, а грамотей объяснил, что рассказ состоял из одного слова, но повторенного две тысячи раз. То есть там было только слово «овцы», но его надлежало читать с разным внутренним выражением, от этого многие засыпали.
Он ушел.
В следующие дни я его нечасто встречал. Приближалась осень, подземные реки теряли силу, и солевой раствор хорошо тек не каждый раз и не каждый раз был достаточен. Я сидел возле торчащей из земли трубы и часто проверял воду. За годы солеваренья я научился определять содержание соли в воде даже по внешнему виду, пальцами воду щупал, только когда требовалось определить совсем уж тонкие соляные оттенки.
Когда раствор становился пригоден, я перекидывал ворот в сторону кадки. Кадка наполнялась, я впрягался в нее и тащил на выжарку. Тут все просто и надежно – три камня, на них ставится широкая и глубокая сковорода, кованая, еще из старинных, под сковородой огонь. Пламя следует поддерживать медленное, чтобы рассол испарялся равномерно. По мере испарения в сковороду добавлялось воды из кадки, так постепенно рассол густел и густел, и когда он становился перенасыщенным, почти уж и не рассолом, а расплавом, я вычерпывал его со сковороды в особую бадью. В бадье рассол остывал, и на дно выпадала чистая соль.
Всего у нас в Высольках четыре трубы на разных концах деревни, но соль варят обычно только на трех, на четвертой хозяин Хорт, он ленив и варит лишь по настроению, предпочитая питаться снытью, лебедой, ботвой и прочим подорожником, соль он использует не для обмена, а только для себя.
Поскольку соли в воде становилось все меньше, на соляном дворе я проводил все больше времени, мало интересуясь происходящим в деревне. О событиях узнавал лишь от Хвостова, да и то редко. Но потом, когда август перевалил за середину и листья стали желтеть, соль остановилась вовсе.
На следующий день я отоспался и вышел гулять на берег реки и там увидел необычное сооружение, напомнившее мне бревно. Рядом с сооружением сидел Хвост, он мне и рассказал.